— Что в моем переводе вас не устраивает? — поинтересовался я, все еще не понимая, куда она гнет.
— Ваш перевод просто потряс меня, — улыбнулась Гоголева. — Вы, если можно так выразиться, открыли Америку! Я по наивности своей считала, что авторами «Манхеттенского проекта», ну того самого, который родил атомную бомбу в середине сороковых годов, являются Оппенгеймер, Ферми и другие известные ученые, а то, что доктор Готтлиб заделался организатором и душой этого печально известного проекта, для меня откровение!
Я молча перелистал перевод — так и есть, машинистка перепутала: вместо «Проекта Маттерхорна» она напечатала «Проект Манхеттена»! А я, шляпа, при чтении с машинки машинально пропустил эту грубую ошибку.
— Бедный доктор Готтлиб, если бы он прочел мой перевод, то вызвал бы меня на дуэль… Или у них это не принято? Скорее подал бы на меня миллионный иск в суд! — только и нашелся я, что сказать.
— Не знаю, как бы поступил Мелвин Готтлиб, а я вам, Георгий Иванович, делаю серьезное замечание, — отчеканила Гоголева. — Вы, лучший переводчик технических текстов в НИИ (я об этом и не знал!), допускаете такие ляпсусы… — она кивнула на ксерокс: — Перепечатайте заново в пятидесяти экземплярах… за свой счет!
— Лучше пошлите в Америку, я согласен и на самолете, — с кислой улыбкой пошутил я. — Я лично извинюсь перед мистером Готтлибом.
— Вы, оказывается, еще и скупердяй, — чисто по-женски взглянула она на меня. В голосе ее прозвучали презрительные нотки.
— Повысьте мне зарплату, тогда, может быть, я стану щедрее: не пятьдесят, а сто экземпляров отпечатаю за свой счет, — в тон ей ответил я. С чего она взяла, что я скупердяй? Впервые меня в этом обвиняют.
— Вы полагаете, что ваш перевод заслуживает массового тиража? — ядовито осведомилась Ольга Вадимовна.
— Вы же сами сказали, что он вас потряс, а что будет с рядовыми читателями! — усмехнулся я.
— Мнение рядовых читателей, как вы изволили выразиться, вы услышите на производственном совещании, — отчеканила Гоголева.
— Может, мне сразу заявление подать директору… по собственному желанию? — брякнул я, подумав, что мой сомнительный юмор вконец зашел в тупик.
И тут же последовала расплата!
— Я считала вас умнее, Георгий Иванович, — заметила Ольга Вадимовна, сожалеюще глядя на меня.
— В этой… отравленной дымом атмосфере я что-то плохо соображаю, — наконец отомстил я ей и поднялся с заскрипевшего кресла.
— Георгий Иванович, когда будет готов перевод статьи японского ученого о перспективах пневматического транспорта? — сухо осведомилась Гоголева. Я заметил, как она затолкала скомканную сигарету в пепельницу.
— Будет, — буркнул я и вышел из кабинета. Я был недоволен собой: за подобные ошибки замдиректора могла бы при желании мне и выговор влепить! Черт с ним, с выговором, обиднее всего, что высекла меня, как мальчишку, и вдобавок скупердяем обозвала… Это обиднее всего, потому что неправда. Я не любил жадных, мелочных людей. Деньги я тратил без сожаления, был бы скупердяем, уже мог бы на новую машину накопить, а у меня на сберкнижке кот наплакал!
Перепечатывать статью я и не подумаю: соберу экземпляры статьи и впечатаю этот чертов «Проект Маттерхорн»… Пусть считает меня скупердяем. А насчет загрязнения окружающей среды надо было бы продолжить… У нее даже щеки порозовели… Эх, как говорит Боба Быков, «хорошая мысля приходит опосля»!..
Но тут я вспомнил про свидание с Олей и настроение мое несколько улучшилось.
В коридоре навстречу попалась Уткина. Ослепительно улыбаясь, она цокала каблучками по блестящему паркету, как молодая кобылка на ипподроме. Под мышкой замшевая сумочка с карманчиками. Я машинально скосил глаза на ручные часы: без пятнадцати шесть. На пятнадцать минут раньше настропалилась с работы…
— До свидания, Георгий Иванович, — проворковала Уткина, обдавая меня знакомым запахом духов.
— Альбина Аркадьевна, как со статьей японца? — задержал ее я.
— У меня все японцы, — она с улыбкой смотрела на меня. — Кого вы имеете в виду? Сюити Огату? Тацумия? Ясуко Аихара?
Японские имена она произносила скороговоркой с сюсюкающим японским акцентом.
— Кто там из них собирается вагонами из трубы выстреливать?
— А-а, Савабата? Через недельку сдам.
— Чтобы перевод лежал у меня на столе через три дня, — отрезал я и пошел к своему кабинету.
— Хорошо, Георгий Иванович, — обиженно проговорила мне вслед Уткина. Каблучки ее тюкали не так уверенно, как до встречи со мной. А я, придя в кабинет, уже ругал себя за то, что срываю свое плохое настроение на сотрудницах. Сколько раз, идя на работу, я внушал себе, что при любых обстоятельствах должен быть предельно вежлив и внимателен к своим сотрудникам. Только чинуша, малокультурный человек может повышать голос на подчиненных. А уж зло срывать — это совсем недопустимо. Мало ли что с каждым из нас происходит, почему же другие должны быть за это в ответе? Кстати, Ольга Вадимовна за дело меня «высекла». Не на нее надо злиться, а на себя. Мог бы и повнимательнее прочесть статью после машинистки…
Пропесочив себя таким образом, я положил бумаги в ящик письменного стола, схватил плащ, портфель и поспешил к выходу. На моих часах было без пяти шесть…
Глава третья
Идешь себе, ни о чем не думаешь, и вдруг залетевший издалека в город весенний ветерок обдает тебя запахом талого снега, горечью набухших почек, свежестью обнажившейся земли и еще чем-то незнакомым, волнующим. Бывает, даже остановишься как вкопанный и уже не видишь машин, прохожих — все обтекает тебя, не задерживает твоего внимания. На тебя нахлынут смутные воспоминания детства, начинаешь вспоминать что-то очень важное, но неуловимое, что, возможно, произошло совсем и не с тобой. С твоим отцом, дедом, прадедом, может быть, с таким далеким предком, который еще жил в каменном веке. Когда я рассказал об этом Анатолию Острякову, он безапелляционно заявил, что это во мне гены предков заговорили…
Не знаю, в генах ли дело, или в чем-либо другом, но мне эти мгновения очень дороги. И их по желанию не вызовешь, даже при помощи аутотренинга.
Наверное, на каждого весна действует по-своему: Оля шла рядом и чуть приметно улыбалась. Не мне, а безоблачному небу, солнцу, своим мыслям. Щеки ее порозовели, тяжелый узел волос колыхался на затылке. Она была в синем плаще, туго затянутом широким поясом на тоненькой талии, в высоких цвета кофе с молоком сапожках. Как всегда, на нее оглядывались мужчины, и это меня немного раздражало, впрочем, я и сам с удовольствием смотрел на хорошеньких девушек, разумеется, когда рядом не было Оли. Когда она шла со мной, мне ни на кого не хотелось смотреть.
— О чем ты сейчас думаешь? — спросил я.
— Тебе не кажется, что это довольно глупый вопрос? — ответила Оля.
У нее мягкий, приятного тембра голос, даже когда Оля говорила неприятные вещи, на нее обидеться было невозможно.
— Почему глупый? — озадаченно спросил я.
— Так тебе человек сразу и выложит, о чем он думает, — рассмеялась девушка. — Может, я думаю о том, что зря с тобой встретилась, и вообще, к чему все это? Я имею в виду наши встречи? Но сказать тебе об этом — значит, обидеть.
— Сказала ведь, — пробормотал я. Действительно, такие вопросы опасно задавать. Часто мы спрашиваем близких людей о том, что нам может доставить лишь одни неприятности, а все равно упорно допытываемся, вытягиваем по крупице ту самую горькую истину, от которой больно. А удовлетворив свое нездоровое любопытство, принимаем все меры, чтобы обмануть себя и в муках открытую истину поскорее превращаем в удобную ложь.
Оля искоса взглянула на меня, у розовой щеки спиралью подрагивала русая прядь, серый круглый глаз, опушенный черными прихваченными тушью ресницами, весело блестит.
— Ну вот и обиделся, — сказала она.
— Мне хочется уехать на Байкал, — сказал я. — Представляешь, огромная белая равнина, скалистые берега с вековыми соснами, где-то вдали черные точки, это рыбаки ловят окуней на блесну. А ветер гоняет по заснеженному озеру поземку… И где-то на берегу Байкала есть срубленная из толстых бревен избушка с русской печью. Дрова потрескивают в ней, в котле бурлит зеленая пахучая уха, в замороженные окна заглядывает голубая луна…
— И ты один в этой избушке на курьих ножках… — ввернула Оля.
— С тобой, — сказал я и крепко сжал ее тонкую руку.
— Ты жалеешь зиму?
— У нас в Ленинграде и зимы-то не было!
— Я люблю лето, солнце, море, — мечтательно сказала она. — Лежишь на пляже, слушаешь шум волн, крик чаек, где-то вдали белеет большой пароход…
— Рядом играют в карты, над самым ухом пищит транзистор, люди почти наступают на тебя, пробираясь к своим лежакам, дети бросаются друг в друга галькой, нахальные мужчины плюхаются рядом и начинают приставать… — в тон ей продолжил я.
— Ты все видишь в черном свете, — недовольно произнесла Оля.
— Полетим лучше на Луну? — предложил я. — Там кругом моря.
— На Луне? — удивилась Оля. Если она чего не знала, то никогда не стеснялась признаться в этом.
— Море Дождей, Океан Бурь, Море Облаков, Море Ясности, — вдохновенно перечислял я. — Морей-то много, но в них нет ни капли влаги.
— Моря без воды, — задумчиво сказала она. — Зачем они?
— Когда человек создаст на Луне атмосферу, моря наполнятся водой…
— Ты веришь в это? — сбоку взглянула она на меня.
— Мы с тобой вряд ли будем загорать на берегу лунного моря, а внуки наши, правнуки…
— Наши? — спросила она.
— А почему бы и нет? — сказал я.
— Внуки, правнуки, — помолчав, проговорила она. — Это для меня так же далеко, как твои лунные моря.
Черт возьми, вот она, разница в возрасте! Моя Варька в ближайшем будущем запросто может подарить мне внука или внучку… А до Олиных внуков действительно очень далеко.
— Я еще не знаю, хочу ли я ребенка, — сказала она. — Знаю, что замуж надо. А зачем надо? Родить ребенка?
— Это тоже не так уж мало в нашей жизни, — пробормотал я.
— Мои материнские инстинкты дремлют, — улыбнулась она.
— Ну вот, с Луны мы спрыгнули на землю, — сказал я.
— Куда же ты поедешь в отпуск? — спросила она.
— Мы вместе поедем, — сказал я.
— На Луну или… в деревню?
Я стал ей рассказывать о деревне, в которой жила моя бабушка. Она умерла три года назад, и дом продали. Я до сих пор кляну себя, что не купил этот деревянный домишко в Калининской области. Он стоял у самой опушки соснового бора. Когда была машина, я в отпуск приезжал в Голодницу, так называется деревня. Чаще один, жена не любила деревню. Рыбачил, ходил за грибами и загорал не хуже, чем на юге. И осенью там хорошо, много белых грибов, ягод, орехов. Как-то раз осенью застрял на раскисшем проселке, хорошо, газик подвернулся — вытащил. Сейчас в Голоднице скворцы обживают скворечники, земля местами обнажилась от снега, а в лесу его полно. На полянках уже проклюнулись подснежники. У бани две огромные березы. Каждое утро я бегал к ним и прямо из трехлитровой банки пил холодный не очень сладкий сок. В том месте, где воткнут слив, кора потемнела, красноватая слизь облепила рану. Когда сок иссякал, я забивал отверстие деревяшкой. Бабушка моя — она последние годы жила одна в доме — опускала в банки с соком черные сухари, крепко закрывала полиэтиленовыми крышками и убирала в подпол. Напарившись в русской бане, я любил, выскочив в предбанник, хлебнуть из ковша холодного закисшего березового сока…
Мы идем с Олей по Маяковского в сторону моего дома. Уже неделя, как в Ленинграде солнечно и тепло. В скверах будто зеленая паутина окутала черные деревья, это распустились крошечные листочки. Воробьиный крик не умолкает. Чумазые нахальные птицы серой шрапнелью перелетают с дерева на дерево, иногда стаей бросаются под ноги прохожим, бесстрашно купаются в неглубоких лужах у водосточных труб и орут как оглашенные. Других птиц я не замечаю. Хотя в парках на деревьях сереют домики, скворцов не видно. Неинтересно им жить в городе, скворцы любят простор, леса, поля. В Голоднице я просыпаюсь с песней скворца и засыпаю под соловьиные трели. В березовой роще, у озера Бычий Глаз, всегда селятся весной соловьи. Там и лягушки летом поют довольно мелодично.
У моего дома мы остановились, я знаю, сейчас начнется то же, что всегда: Оля будет раздумывать — зайти ко мне или нет? После Нового года она изредка заходила ко мне после длительных препирательств у парадной, причем, поужинав и послушав музыку, торопилась скорее уйти. Я как-то, обидевшись, объяснил ей, что у меня нет привычки приставать к женщине. Я ее не обманывал. В отличие от Боба Быкова — он, случалось, силой домогался своего — я боялся лишний раз прикоснуться к Оле. Малейший отпор, резкое движение или слово — все это сразу меня отрезвляло. Боба смеялся надо мной, обзывал «вшивым интеллигентом» (почему вшивым?). Толковал, что женщины любят напористых мужчин, которые при случае могут продемонстрировать и силу, а таких, как я, в душе презирают… Мне ни разу не довелось проверить правоту слов Боба. Я глубоко убежден, свою силу можно применять только в тех случаях, когда твоей или чьей-то жизни угрожает опасность, ну еще допустимо поставить на место распустившегося забулдыгу или хулигана. Когда я вижу на улице женщину с безобразным кровоподтеком под глазом, мне стыдно за весь сильный пол в целом. Как-то моя бывшая жена спросила: «Что бы ты сделал, если бы я тебе изменила? Избил бы, да?» Я ответил, что ни разу не поднял на нее руку и никогда не подниму, что бы она ни сделала. Жена вздохнула и разочарованно констатировала: «Значит, Гоша, ты меня не любишь!..» Она была не права, тогда я ее еще любил. А она мне уже изменяла с Чеботаренко…
— Чудесный вечер, — сказала Оля. — Погуляем?
Я не возражал. Мы дошли по проспекту Чернышевского до набережной Робеспьера. Вода в Неве была чернильно-маслянистой. В том месте, где из канализации вытекала грязная вода, кружились и садились в воду большие белые чайки. Некоторые с лета что-то подхватывали с поверхности. Петропавловка до Ростральных колонн на Васильевском острове была охвачена закатным пламенем. Народу на набережной было немного.
Я предложил зайти ко мне, поужинать, послушать новую запись ее любимого Челентано. Она решительно отказалась, сказала, что завтра рано вставать, а у нее еще дома дела.
Я не стал настаивать, хотя, видит бог, мне этого очень хотелось! Но женщинам чуждо чувство логики. Когда я проводил ее до Финляндского вокзала — Оля жила в Парголове с матерью, — у нее вдруг вырвалось:
— Домой не хочется…
Я подумал, что она опять с матерью не в ладах, — Оля иногда рассказывала о своих домашних неприятностях. Мать нашла на улице какого-то пьяницу и пригрела. Олин брат — ему двадцать два года, и он уже женат — по просьбе Оли как-то раз вышвырнул пьяного сожителя из квартиры, так мать рассердилась и сама на несколько дней ушла из дома. Сожитель гораздо моложе ее, нигде не работает, раздобыл где-то справку об инвалидности, чтобы не привлекали за тунеядство, а сам с утра ошивается у магазинов, пивных и к вечеру приходит наглый и пьяный. Хотя у Оли и есть своя комната, ей все это неприятно. А мать плачет и говорит, что это ее последняя любовь… Кому она еще нужна в свои пятьдесят лет? Оле и мать жалко, и терпеть сожителя свыше ее сил. Дважды вызывала милицию, и его забирали за дебоши, но мать снова и снова принимала его. Поговаривала, что собирается прописать, но Оля заявила, что тогда сразу уйдет из дома. Сожитель — Оля называла его Коблом — ненавидел ее и вместе с тем пожирал сальными глазами, когда она была дома.
— Пойдем ко мне? — предложил я. Я готов был сказать, чтобы она совсем перебиралась ко мне, но я боялся, что обидится. Оля очень была чувствительная и гордая. Уж на что, мне казалось, я умею владеть собой в любых ситуациях и никогда не задену человека, Оля как-то напомнила мне, что я ее однажды сильно обидел… А я и не подозревал об этом.
Я вспомнил тот случай: Оля от меня звонила какой-то подруге, из их разговора я понял, что Оле нужны деньги, причем и сумма-то небольшая, — недолго думая, я предложил ей деньги. Оля покраснела и решительно отказалась, заявив, что у нее с подругой свои дела и нечего мне слушать ее телефонные разговоры… Я скоро позабыл об этом, а она вот запомнила и затаила обиду.
— А что мы будем делать у тебя? — она испытующе смотрела мне в глаза.
— Кроссворды-ребусы разгадывать, — вырвалось у меня, и Оля тут же замкнулась. Опять я не сдержался!
То ли подействовали на меня насмешки Боба Быкова, то ли я действительно влюбился в Олю — этого я еще наверняка не знал, — но мне казалось, что четыре месяца вполне достаточный срок, чтобы доверять друг другу. Я убежден, что, если бы был настойчив, Оля давно бы уступила, она не была недотрогой, иногда сама подсмеивалась надо мной, что я, мол, чересчур робок и, наверное, боюсь ее. Женщин я не боялся, но Оля была мне дорога и не хотелось потерять ее. Боба Быкова эти «мелочи» не волновали. Он считал, что если провел ночь с женщиной, значит, отныне она его; я так не думал. У меня не слишком много было романов, но я знал, что и будучи в близких отношениях с женщиной, все равно можно ее потерять.
И я не спешил, боролся со своей страстью, выслушивал насмешки Быкова, но был тверд. Лишь бессонными ночами меня терзали сомнения. Вспоминались слова Боба о том, что девушки теперь совсем другие, чем раньше: в первый же вечер иная может отдаться и не требует от тебя особенного внимания и никаких обязательств. Была бы музыка, выпивка, хорошие сигареты. И нечего ковыряться в чужой душе, не надо лишних проблем. Вот он, Боба, не напрягается с женщинами, не темнит, ничего не обещает, и они ему платят той же монетой. Повеселились, погуляли — и до свиданья! Не обязательно каждую встречу превращать в длительный роман…
Я был сделан из другого теста, и мораль Боба Быкова была чужда мне, хотя если честно говорить, то иногда я завидовал его хватке, легкости, беспечности.
И еще Боба говорил, что хотя женщин у него много, но среди них врагов — ни одной. Они знают, на что идут, и не таят на него обиды, потому что сами такие же, как он…
— Ну, иди, дорогой, разгадывай свои кроссворды, а я поехала, — распрощалась со мной Оля. И в голосе ее прозвучала нескрываемая насмешка.
Я валялся на диване и читал Генри Джеймса «Вашингтонская площадь», когда в дверь раздался продолжительный звонок. Я взглянул на часы: четверть первого. Кто бы это мог быть так поздно? Обычно знакомые звонили мне по телефону, прежде чем прийти.
Всунув ноги в кожаные тапочки и машинально пригладив волосы, я пошел открывать. У меня была дурная привычка никогда не спрашивать: кто там? Мне это казалось унизительным. Даже после того как Великанов рассказал жуткую историю о том, как кому-то ночью позвонили в дверь, сказали, что срочная телеграмма, тот открыл и напоролся на вооруженных грабителей, я не внял голосу осторожности. «Звонят, откройте дверь», так, кажется, называется фильм? Вот я и открывал…
Распахнув дверь, я увидел на пороге Олю. Тусклая лампочка на лестничной площадке освещала ее волосы, они были распущены, в глазах влажный блеск, щеки бледные, маленький рот черный.
— Не ждал? — спросила она.
— Я тебя все время жду, — сказал я. И это была правда.
Она шагнула в прихожую, прислонилась спиной к вешалке, опустила руки. Плечи у нее худенькие, узкие. Она походила на провинившуюся школьницу, получившую двойку. Пристально вглядывалась в мои глаза, к щекам постепенно приливала кровь.
— Я не знаю, что это на меня сегодня нашло, — сказала она.
— Поставлю чайник. — Сняв с нее плащ, я пошел на кухню.
Сердце мое гулко билось, я ощущал его толчки, пальцы, когда я зажигал газ, дрожали. Я не ожидал, что приход девушки так подействует на меня. Может быть, я и спать не ложился, потому что смутно надеялся на что-то.
Боже мой, как я рад, что она пришла!
Оля ходила в своих светлых сапожках по комнате, сама включила магнитофон, уменьшила звук. В доме, в котором я живу, несколько лет назад сделали капитальный ремонт, потолки остались такие же высокие, более трех метров, а вот слышимость стала больше. За стеной у меня жил музыкант Аркаша, когда он репетировал по утрам на рояле, я слышал, а он говорил мне, что вечерами слышит магнитофон.
Мы пили чай на кухне, Олины щеки пылали, глаза ее меняли цвет: то светлели, как вода в ручье, то заволакивались густой синью. Я часто ловил на себе ее смятенный взгляд, болтали мы о пустяках, она часто смеялась. То вдруг, оборвав смех, задумывалась, глядя на деревянную фигурку — козлика во фраке. Он был еще в очках. Эту фигурку я купил по случаю на Невском, в антикварном.
— Георгий, я тебе совсем не нравлюсь? — спросила она.
— У меня сейчас нет более близкого человека, чем ты, — сказал я. «А дочь?» — мелькнула мысль. Но дочь была далеко, в Киеве, а Оля рядом. Желанная, теплая, такая близкая.