Елизавета Драбкина
Кастальский ключ
В степи мирской, печальной и безбрежной,
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,
Кипит, бежит, сверкая и журча.
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит.
Последний ключ — холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит.
Глава первая
Почему, почему меня, тебя, всех нас не было с ним в тот день, в окаянный день его гибели? Помочь, спасти, отдать за него жизнь!
«День был ясный, — вспоминает современник. — Петербургское великосветское общество каталось на горах, и в то время некоторые оттуда уже возвращались. Много знакомых и Пушкину и Данзасу встречались, раскланивались с ними, но никто как будто не догадывался, куда они ехали, а между тем история с Геккернами была хорошо известна всему этому обществу».
На Неве Пушкин шутливо спросил Данзаса: «Не в крепость ли ты везешь меня?»
Жорж Дантес будто был создан, чтобы стать убийцей Пушкина.
Выходец из семьи французских аристократов, которые в 1789 и 1830 годах испытали на себе грозные удары революции, он начал свою политическую карьеру с участия в заговоре герцогини Беррийской, целью которого было вернуть на французский престол старшую линию династии Бурбонов и залить Париж кровью.
А когда заговор потерпел поражение, Дантес вступил в ряды международных авантюристов, продающих любому венценосцу спою шпагу и честь.
«Проходимец, у которого было три отечества и два имени», — отозвались о Дантесе К. П. Мещерская-Карамзина, дочь историка.
«Егор Осипович» — так именовал себя Дантес в России.
Заручившись рекомендациями своей давней покровительницы герцогини Беррийской и прусского наследного принца, он предложил свои услуги императору Николаю I и был охотно принят на русскую службу, допущен по высочайшему повелению к офицерскому экзамену, обнаружил чудовищное невежество (он, француз, не знал, где находится Мадрид!), но был признан выдержавшим и определен корнетом в лейб-гвардии кавалергардский полк, а вскоре произведен в поручики. («Почет беспримерный и для людей самых лучших русских фамилий», — замечает по этому поводу один из первых биографов Пушкина, П. Бартенев). Он получил из собственной шкатулки Николая I годовое содержание в пять тысяч рублей ассигнациями и сверх того даровую квартиру и двух лошадей из придворной конюшни.
Красавец, щеголь, дамский угодник, он был обласкан петербургским высшим светом, сразу распознавшим в нем своего по крови, по духу, манерам, всему внешнему и внутреннему обличью.
А за плечом Дантеса — посол Нидерландов в России, барон ван Геккерн, черный даже на фоне этого черного дела.
Ван Геккерн столь порочен, столь низмен и зловещ, что, будь он выведен на сцене дешевой ярмарочной мелодрамы, он казался бы плодом низкопробной выдумки самого дурного вкуса.
Как привольно дышалось Дантесу и его приемному отцу ван Геккерну среди петербургской великосветской черни!
И до чего худо было там Пушкину, сделавшему в своем дневнике 26 января 1834 года, за день и три года до дуэли на Черной речке, невеселую запись:
«Барон д'Антес и маркиз де Пина, два шуана[1], будут приняты в гвардию… Гвардия ропщет».
Дантес вошел в историю как убийца Пушкина. Но судьбе было угодно, чтоб он был дважды заклеймен позором и презрением со стороны людей, принадлежащих к числу самых ярких звезд на небосводе XIX столетия.
Первый из них по времени — Виктор Гюго.
В знаменитой четырехчасовой речи перед французским Национальным собранием, произнесенной 17 июля 1851 года, Гюго выступил с разоблачениями заговорщической деятельности Луи Наполеона, подготовлявшего государственный переворот. «Карты на стол!» — воскликнул Гюго, и под улюлюканье, свист и выкрики, которыми правые депутаты пытались заставить его умолкнуть, швырнул имя Геккерна (речь шла о Дантесе) — человека, «который стал грязью прежде, чем превратиться в пыль», — как имя одного из ближайших сообщников Луи Наполеона.
Прошли два десятилетия, которые Дантес провел в самой непосредственной близости к императору Наполеону III. «Он был замешан во всех происках и событиях Второй империи», — замечает биограф Дантеса. А когда пролетарии Парижа свергли Наполеона и провозгласили Коммуну, Дантес, как это было предопределено всем его жизненным кредо, стал самым ярым ее ненавистником.
Тут его настиг испепеляющий взор Карла Маркса.
«Люди порядка», парижские реакционеры, — писал Маркс по горячим следам событий, происходивших в Париже, — содрогнулись при известии о победе 18 марта. Для них она означала приблизившийся наконец час народного возмездия. Призраки жертв, замученных ими… восстали перед ними».
Контрреволюция задумала выйти на улицы Парижа под видом народной демонстрации и захватить врасплох Главную квартиру Национальной гвардии. «22 марта, — писал Маркс, — из богатейших кварталов появилась шумная толпа «фешенебельных господ»: она состояла из всяких пшютов, а во главе ее были известнейшие выкормыши империи, как Геккерен…»
Знал ли Маркс, что тот, кого он называл «Геккерен», — убийца Пушкина? Едва ли!
Тем более поражает проницательность, с которой он, живя в Англии, разгадал в Геккерне подонка, мразь, заклятого врага и назвал его имя первым в перечне контрреволюционных наемников.
Почти день в день с тем, когда Дантес был принят в ряды российской императорской гвардии, Николай I пожаловал Пушкину чин камер-юнкера.
Но что это такое — камер-юнкер?
Ответ Большой советской энциклопедии лаконичен: низшее придворное звание.
«Энциклопедический словарь» Брокгауза и Ефрона от слова «камер-юнкер» отсылает к слову «придворные чины» и дает об этих чинах чуть ли не целый трактат: история придворных чинов, придворные чины при Каролингах, Меровингах, Бурбонах, при прусском королевском дворе. И придворные чины в России — слепок с прусских.
Одно из преимуществ придворных чинов и дам заключается в праве «стоять за кавалергардами», то есть собираться во время больших придворных приемов в зале, ближайшем внутренним апартаментам, — сообщает «Брокгауз и Ефрон». Дамы придворных чинов (их жены, сестры, дочери) пользуются правом танцевать на придворных балах.
Тут же дана иерархия придворных чинов российского императорского двора. Хотя она относится к 1898 году, вряд ли с пушкинских времен она претерпела большие изменения.
Из нее мы можем узнать, что при российском императорском дворе имелись 3 обер-камергера, 7 обер-гофмейстеров, 1 обер-гофмаршал, 1 обер-шенк, 1 обер-шталмейстер, 2 обер-егермейстера, 1 обер-форшнейдер, 41 гофмейстер, 9 егермейстеров, 2 обер-церемониймейстера, 1 гофмаршал, 12 церемониймейстеров, 176 камергеров, 252 камер-юнкера.
И в числе этих двухсот пятидесяти двух бонбончиков с глупыми глазами, глупым смехом, глупыми казарменными остротами — Пушкин!
Он стоит в том месте, где ему положено стоять по его «придворному чину», — «за кавалергардами». Огненные глаза его опущены, смуглое лицо кажется землистым. На нем мундирный камер-юнкерский фрак с нашитыми спереди золотыми галунами.
Он не видит лиц. Он ничего не видит. В поле его зрения только сверкающие сапоги кавалеров и тяжелые парчовые шлейфы придворных дам.
Он приподнимает глаза лишь однажды — когда мимо него, играя упругими ляжками, проходит Жорж Дантес.
…Я не хочу унижать Пушкина, куря фимиам и объявляя гениальным каждый его поступок, каждый клочок бумаги, на котором он написал несколько слов, — пусть это будет записка к ресторатору с заказом на страсбургский пирог из жирной гусиной печенки и трюфелей.
В «Моцарте и Сальери» он сам преподал нам урок, как должно относиться к гению. На восклицание Сальери: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь; я знаю, я…» — Моцарт насмешливо отвечает: «Ба! право? может быть… Но божество мое проголодалось».
Мне дорог Пушкин, каким он был, — грешный, лохматый, веселый, трагичный, злой, несгибаемый, «изысканно и очаровательно некрасивый», как писала его современница В. И. Бухарина, верный, влюбчивый, непостоянный. Язычник, эллин, атеист, тираноборец. Чистый, как дитя. Мудрый всей мудростью мира.
Поэт!
Но как ни велика моя любовь к нему, я не испытываю желания становиться перед ним на колени и бормотать, как он велик.
Уж если вести о нем разговор, то помня народную мудрость, гласящую, что и кошка имеет право смотреть на короля.
Зима, мороз, бразды, кибитка…
Все это было, было, все это не раз еще будет в стихах и поэмах, родившихся в михайловской ссылке.
Но сейчас это не поэзия, а действительность: и зимняя дорога, и вьюжные поля, и поблескивающие в лунном свете накатанные колеи, и понурый ямщик, и обвитый туманами далекий Петербург. И седок, у которого такое лицо, будто у него вот-вот разорвется сердце.
Историк М. П. Погодин приводит рассказ Пушкина, не раз слышанный им при свидетелях.
«Известие о кончине императора Александра I и происходивших вследствие оного колебаниях о престолонаследии дошло до Михайловского около 10 декабря. Пушкину давно хотелось увидеться с его петербургскими приятелями. Рассчитывая, что при таких важных обстоятельствах не обратят строго внимания на его непослушание, он решился отправиться в Петербург… Он положил заехать сперва на квартиру к Рылееву и от него запастись сведениями…»
Если это было так, то сам Пушкин добрался бы в Петербург к вечеру 13 декабря 1825 года и, по образному выражению П. А. Вяземского, «бухнулся бы на квартире Рылеева в самый кипяток мятежа», а наутро, как сам Пушкин говорил при Погодине, «вероятно, попал бы с прочими на Сенатскую площадь».
Но из воспоминаний одной из дочерей соседки Пушкина, П. А. Осиновой, выступают другие даты и, следовательно, другие мотивы тайной поездки Пушкина в Петербург.
«Однажды под вечер, зимой, сидели мы в зале, чуть ли не за чаем. Пушкин стоял у печки, — рассказывала она. — Матушке докладывают, что приехал Арсений. У нас был человек Арсений, повар. Обыкновенно каждую зиму посылали мы его с яблоками в Петербург… На этот раз он явился назад совершенно неожиданно: яблоки продал и деньги привез, ничего на них не купив. Оказалось, что в переполохе приехал даже на почтовых. Арсений рассказал, что в Петербурге бунт, всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу, нанял почтовых и поспешил в деревню. Пушкин, услыша рассказ Арсения, страшно побледнел. В этот вечер он был очень скучен, говорил кое-что о существовании тайного общества, — но что именно, не помню. На другой день, слышим, — Пушкин быстро собрался в дорогу и поехал».
Если верен рассказ дочери П. А. Осиповой, Пушкин увидел бы Петербург таким, каким описал его очевидец: у всех выходов из Зимнего дворца стояли пикеты, горели костры, у них грелись солдаты, ночь, говор проходящих, оклики часовых, пушки, обращенные жерлами к улицам, выходящим ко дворцу, кордонные цепи, патрули, ряды казацких коней, отражение огней в обнаженных мечах кавалергардов и треск горящих дров, простреленные стены Сената, выбитые окопные рамы на Галерной улице.
Священник Виноградов утром 15 декабря видел на снегу Сенатской площади пятна крови. Не решившись написать это по-русски, он написал по-латыни: «Sanguinis multa signa» («Многочисленные кровавые следы»). Дворники засыпали кровь свежим снегом. По приказу Николая I поспешно штукатурили изрешеченную пулями стену Сената.
Уже вечером 14 декабря начались аресты.
Первым, видимо, был арестован Щепин-Ростовский, которого привезли в Зимний дворец со связанными руками. Около полуночи был арестован Рылеев.
Спервоначала допросы проводились в Эрмитаже, в огромной зале, в углу которой стоял раскрытый ломберный стол, а на стенах висели «Святое семейство» Доменикино и «Блудный сын» Сальватора Розы. Первые показания снимал дежурный генерал (иногда Потапов, чаще Левашов). Почти всех допросил сам Николай I. Перед допрашиваемыми он выступал то ласковым, то грозным, старался нащупать у каждого его слабое место. При сопротивлении срывался в бурном потоке высочайшего гнева: «Заковать его так, чтоб он пошевелиться не мог!»
«Железа́», в которые заковывали декабристов, весили около двадцати двух фунтов.
Кибитку швыряло от ухаба к ухабу. Вдруг из лесу выметнулся круглый клубок и перенесся поперек дороги.
Лошади шарахнули. Седок приподнялся на сиденье.
— Что там? — произнес он хрипло. И повторил: — Что там?
— Да это заяц, — ответил ямщик.
— Заяц? Ты сказал — заяц? Так поворачивай! Гони, гони назад…
И пошли-пошли на сто с лишком лет елейные восторги: «Ах, заяц!», «Ах, косой!», «Да не перебеги он дорогу…»
Как будто бы но силам какого-то зауряд-зайчишки было перерубить путы, затянутые судьбой.
После несостоявшейся поездки в Петербург Пушкин воротился в Михайловское — любимое Михайловское, постылое Михайловское, Михайловское, которое он и воспевал и ненавидел.
И о нем же наотмашь:
«Михайловское душно для меня…», «Бешенство скуки… снедает мое существование…», «Всегда гоним, всегда в изгнанье влачу закованные дни…», «Глупое Михайловское», «Проклятое Михайловское…»
Что же тут? Противоречие?
Да, противоречие, но не формальное, не логическое, а рожденное самой жизнью. Противоречие, в котором сталкиваются и в то же время сливаются воедино любовь, отчаяние, боль, презрение, вызов судьбе. Гнев юности, задыхающейся даже среди бескрайнего простора, если этот простор — клетка.
Двустишие, которое заключает в некоторых собраниях сочинений Пушкина 1825 год и, следовательно, написано после 14 декабря:
Комментаторы обычно указывают: «Принадлежность этого наброска Пушкину установлена не окончательно». По этим мотивам он нередко не включается в основной текст.
Ну, а если набросок все-таки принадлежит Пушкину? Разве не ясно, какую «темную темницу» мечтает он увидеть «разломанной»?
Был ли, не был ли он членом тайного общества?
Исследователи и мемуаристы в ответе на этот вопрос не единодушны.
По-моему, наиболее близок к истине П. А. Вяземский, который писал: «Хоть Пушкин и не принадлежал к заговору, который приятели таили от него, но он жил и раскалялся в этой жгучей и вулканической атмосфере».
Пушкин неотделим от декабризма, и декабризм неотделим от Пушкина общностью вдохновлявших их идей, совпадением взглядов.
Разумеется, он знал о существовании тайного общества: о нем чирикали все петербургские и московские воробьи. В чем-то он был к нему близок, очень близок. В чем-то стоял на отлете. Но когда две недели спустя после событий на Сенатской площади в Михайловское пришел номер «Русского инвалида», в котором было опубликовано «Подробное описание происшествия, случившегося в Санкт-Петербурге 14 декабря 1825 года», а также список восемнадцати «явно изобличенных заговорщиков», на полях рукописи «Онегина», над которой в те дни работал Пушкин, появились профили декабристов, числившихся в списке.
И среди них — его собственный!
В последующих зарисовках членов тайного общества, делавшихся Пушкиным по мере того, как в списках арестованных публиковались новые имена, возникали всё новые и новые лица. И пятого или шестого января, еще до того, как газеты сообщили о восстании Черниговского полка и аресте его участников, — Пестель!
Пушкин был знаком с Пестелем, но отнюдь не близок.
Встречался с ним в мае 1821 года в Кишиневе.
Записал в своем дневнике: «Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и пр.».
В том, что Пушкин, наверняка не зная, какова именно роль Пестеля в тайном обществе, неизменно рисовал его на первом плане остальных декабристских портретов, притом на одних листах с профилями Вольтера, Мирабо, Робеспьера, он показал свое точное и глубокое понимание масштабности Пестеля, этого «умного кормщика» декабризма, как назвал его Пушкин.
А потом настал час, когда рядом с портретами декабристов появились силуэты виселиц…