Переношу огонь на них. Тогда первая группа, опомнившись, снова ринулась в нашу сторону. Бью шрапнелью. Но разве одним орудием отобьешь атаку… Казаки, человек двадцать пять, сгрудившись у орудия, советуют мне уходить вместе с ними напрямик, к виднеющимся вдали буграм, куда утром ушла дивизия. Оттуда слышится далекий гул артиллерийской стрельбы. Видя, что лавы красных выскакивают по гребням со всех сторон, а часть, отделившись, стремится нас окружить — отрезать путь к отступлению, я приказываю взять орудие в передки, и мы спешно уходим по проселочной дороге к какому-то селению. Группа казаков на горячих конях, покрутившись минуту около меня, пошла карьером к далеким буграм, где предположительно вела бой наша дивизия. Оказавшись в какой-то немецкой колонии один, я с минуту раздумывал, что делать. Наконец, выбрав узкую боковую улочку между огородами, я погнал орудие по широко открытой степи. Идем на предельной скорости. Орудийные лошади уже в мыле. Но вот сзади за нами вываливается красная лава — красные курсанты и распластавшиеся в бешеном намете кони. Молнией мелькает мысль: от этих не уйдем! Прошу пулеметчика дать очередь, но у него заело ленту в пулемете, и он судорожно пытается ее выпростать. Ясно, что пулемет неисправен. Решаю рубить постромки и уходить без орудия. Но в этот момент слышу характерный визг трехдюймового снаряда, посылаемого справа. Слышится разрыв шрапнели над красными конниками, я оглядываюсь и вижу в их лаве замешательство: кони становятся на дыбы, смятые ряды курсантов останавливаются и вскоре исчезают за линией горизонта. Слава тебе, Господи! Пронесло! Снимаю фуражку и крещусь.
Оказалось, что одна из батарей нашего дивизиона стояла на отдаленных буграх и кто-то из офицеров заметил в бинокль одинокое орудие, преследуемое конницей. Это был хорунжий, мой дружок. Офицеры, видевшие наше отступление, долго смеялись:
— Ну что, Николай, задали тебе перцу?.. Смотри, больше не скрывайся по обозам. Не будь хорунжего — порубили бы вас всех. С красными курсантами шутки плохи!..
Кстати, с нашим обозом в Спасском ничего не случилось. Он отсиделся в деревне. Но по дороге мы наткнулись на груду порубленных красными курсантами тех казаков, которые были со мной под ветряком, а потом пошли на соединение с дивизией напрямик…
Шла уже глубокая осень. Наступили холода. Задул ледяной ветер. На душе было тяжко. Настроение падало при мысли, что зиму придется проводить в Крыму, а не дома в родных станицах. И как гром среди ясного неба — весть, что наша армия спешно оставляет Таврию и валом валит к Перекопу. Восхваляемые неприступные укрепления не выдерживают натиска красных. Говорили, что Турецкий вал уже взят, что ледяной ветер обнажил десятилетиями не замерзавший Сиваш и что атака противника именно на этом незащищенном участке может помочь красным ворваться в Крым. Наши обозы, лазарет, совершенно дезориентированные, метались, как в страшном кошмаре, не зная, что предпринять. Ко мне из обозной канцелярии прибежал наш делопроизводитель Александр Васильевич Бут, и мы решили с ним запрячь наших коней в одну из обозных повозок и спешно идти в центр полуострова. О Перекопе нельзя было и думать — там, по слухам, шли лютые бои, творилось что-то невообразимое. Мы метнулись к Геническу, на Арбатскую стрелку, которая вела в Крым. По дороге попадались обмороженные люди, и негде было приткнуться, чтобы согреться. Узкая Арбатская стрелка кое-где покрылась ледяной водой, в лужицах уже хрустел ледок, а по обеим сторонам паршивой песчано-каменистой дороги набегали мутные волны Гнилого моря. За всю дорогу по Стрелке нам ни разу не удалось попасть под крышу. Люди стали злы, хмуры, дерзки.
Стрелку, протянувшуюся верст на 100–120, мы прошли довольно быстро. Выйдя в Крым, взяли направление на Симферополь, где надеялись получить сведения о положении на фронте и, может быть, о расположении нашего артиллерийского дивизиона, который, по слухам, уже был в Крыму. Потянулись проселочными дорогами по татарским деревушкам, где трудно было договориться по-русски. И вот, не доходя до Симферополя, совершенно случайно встретили нашу батарею у речки Салгир. Батарейцы шли беспорядочной толпой, примолкшие, хмурые. Орудий не было. Оказывается, на Перекопе пришлось бросить уже никому не нужные пушки. Как видно, разгром был полный.
Артиллеристы должны были грузиться на пароходы в Керченском порту. Некоторые части шли от Джанкоя и Симферополя почти безостановочно на Севастополь, к Ялте. Нам предстоял наиболее долгий путь — в Керчь. Опять прошли через Старый Крым, разбросанный среди бугров. По дорогам во все стороны скакали казаки и предлагали чудесные крымские яблоки. Где-то, вероятно, ребята разграбили склады, но нам было не до яблок. Было страшно, что нас отрежут на Арбатской стрелке. Тогда конец — рубили интернационалисты хлестко, наотмашь и, разгорячившись погоней, не брали в плен никого…
Мы входили на Керченский полуостров, самое опасное место после Перекопа. До Керчи оставалось около ста верст. Офицеры откуда-то получили сведение, что Врангель заявил о полной готовности к эвакуации. Твердили, что пароходы все мобилизованы и ни один человек не будет оставлен. Но какой же нужен тоннаж?.. Ведь кроме войска движется масса гражданского населения с повозками, нагруженными всяким скарбом. Многие уверены, что на пароходы будут взяты их объемистые чемоданы, корзины, сундуки. Некоторые везут даже собачек. Но куда же нас повезут? Опять на Кавказ, в Грузию?.. Ни на секунду не появляется мысль, что за границу… в Турцию… навсегда…
Под вечер, не помню, какого уже дня нечеловеческого гона, вдали замелькали одинокие огоньки. Что это? Неужели Керчь?.. Да, это была Керчь, затянутая изморозью, или морским мокрым туманом. Утром, явившись на набережную, мы увидели несколько пароходов, заполненных людьми. В полной безнадежности толкались казаки по пристани и вдруг в сторонке заметили небольшое суденышко. На его низкой палубе никого не было! И вот мы бросаемся к этому последнему убежищу. Из подобия капитанской рубки навстречу выходит молодой моряк, по всей вероятности, капитан этого суденышка. Размахивая руками, он кричит:
— Да вы что! Куда? Да это же пароход каботажного плавания! Пшеницу да селедку вдоль берега возим… Куда же вы лезете? Мы все равно никуда не пойдем!..
Но казаки продолжают прыгать на эту жалкую посудину. Тогда отчаявшийся капитан, видя, что не сможет остановить потока людей, просит:
— Братцы, мы же из порта не выйдем, утонем — время-то самое штормовое… Мы же каботажные…
Кто-то, не понимая морской терминологии, зло резюмирует:
— Я тебе, так твою в душу, дам саботажное! Сами видим, что саботажное! Потонем?.. Да нам все равно, где погибать. Разводи пары, туды твою мать! Краснюкам хочешь оставить? Разводи-и-и! А то, вот, муздыкну из этого вот! — и казак показывает ошалевшему капитану трофейный маузер. Того как ветром сдуло…
На возвышении посреди палубы, у самой трубы, я заметил вестового Петра Абакумова. Он был в бурке, на коленях у него был большой кожаный чемодан и еще какие-то вещи. Увидя меня, он крикнул:
— Господин сотник! Лезьте сюда — тут теплее будет. У трубы-то оно вернее…
Но меня лихорадило, поднимался жар, и я отказался лезть к Петру, который продолжал меня уговаривать:
— Лезьте! Отсель виднее чужие края. Местечко освобожу.
Я любил этого шустрого, ни в какой обстановке не теряющегося пожилого казака. Дома он потерял все и вот теперь, сидя у трубы, шутил и устраивался в дальнюю, никому из нас не известную дорогу. К нему я все же не пошел. Пробираясь с величайшим трудом между казаками, забившими палубу, как селедки в бочке, я спустился в темный трюм, где тоже было полно людей. В трюме была насыпана пшеница и, как оказалось потом, стояли бочки с керченской сельдью и мешки с сахарным песком. Капитан оказался прав — судно действительно развозило по прибрежным портам и селеньям продукты.
Где-то вдали постреливали. Некоторые пароходы, густо дымя, начали выходить на рейд, в неизвестную даль. Мы еще не развели пары как следует и стояли, касаясь бортом низкой пристани. Но по берегу еще металась густая толпа не успевших попасть на пароходы людей. Я, найдя в трюме свободный уголок, сложил там свои незатейливые вещички и вылез из темной духоты на палубу. Да, собственно говоря, вещичек-то у меня было в обрез: брезентовое английское ведро для пойки коня, а в нем жалкое бельишко — вот и все, с чем я оставлял свою Родину навсегда. Карманы мои были совершенно пусты. Лежала там пара бумажных, никому не нужных кредиток — «ермаки», деникинские «колокольчики». На поясе моего добротного домашнего полушубка на козьем меху с серой оторочкой из бараньей смушки висела кобура с наганом, украшенная серебряным полумесяцем, да на шее болтался ненужный теперь и мешающий полевой «Цейс». Правда, в карман полушубка был засунут футляр с серебряным столовым прибором. Вот и все, если не считать еще тоски, которую я навсегда увозил из милой моему сердцу России…
В Турцию
Куда нам предстояло плыть? Да, наверное, в Турцию. В страну, с которой веками воевали наши деды и прадеды. Сзади, на последнем пятачке русской земли, победившая Красная Армия, под ногами зыбкая палуба, впереди неласковое Черное море… Выяснилось, что пойдем под французским флагом. Над нами простирали свою державную руку французы. В памяти вставала Восточная Пруссия, где, спасая Францию, мы положили чуть ли не целую армию и где, не перенеся позора, застрелился наш бывший Донской атаман Самсонов.
Выйдя на забитую людьми палубу, я снова услышал:
— Господин сотник! Да идите же сюда — тут тепло. Оглянувшись, я увидел Петра Абакумова. Он сидел у трубы и что-то уплетал за обе щеки. Я пролез к нему. Он открыл свой добротный чемодан и показал содержимое. Внутри было много колец чудесной домашней колбасы, куски доброго сала, хлеб.
— Откуда это у тебя, Петя? Где ты достал такое богатство? — спросил я, сглатывая слюну.
— Где? А вот где… — характерным жестом Петр показал, что все это он с лямзил в Керчи. — До самой Турции хватит…
Петр отрезал мне королевский кусок чудесной колбасы. Взглянув на тихо уходящий берег, я увидел брошенных нами коней, которые смотрели на уходящие пароходы и, подняв головы, тихонько ржали. Вон несколько из них, войдя в воду, поплыли за нами, и один казак, вероятно, узнав своего коня, судорожно схватил винтовку. Перекрестясь, он начал стрелять в него, но пули летели мимо, казак не выдержал, махнул рукой и скрылся в трюме.
Всю дорогу в этом темном, пахнущем мышами и пшеницей трюме провел и я. Мне нездоровилось — ведь на пароход-то я попал прямо из госпиталя. Страшно хотелось пить. Жажда мучила так, что пили морскую воду, доставая ее через борт буквально руками и сдабривая непереносимо противный вкус ее сахарным песком. Пресной воды выдавали по стакану в день. Но скоро запасы ее кончились, и мы пили морскую воду, заедая ее селедкой. Это был тоже один из кругов дантова ада, который нам предстояло пройти. Сколько длилось кошмарное странствование через бурное Черное море до Анатолийских берегов — неделю или больше — никто не знал…
Но вот на горизонте появилась чуть заметная в утреннем тумане голубая полоска. Это была Турция. Помню, тогда налетела вдруг черная туча и полил проливной дождь. Вся палуба пришла в движение. Умирающие от нестерпимой жажды люди быстро начали вытаскивать грязные заплеванные брезенты, бережно натягивали их над головами и по желобкам пили падавшую с неба пресную влагу. Ах, как вкусна была та вода! С тех пор у меня осталась неистребимая любовь и уважение к этому благу природы — простой пресной воде, которую я всю жизнь предпочитал всем винам и самым современным освежительным напиткам.
Ливень шел довольно долго, так что люди, напившись всласть, повеселели и уже бодрее смотрели на приближающуюся полоску спасительной земли. Вот наш пароходишко вошел в узкий Босфорский пролив. По обеим сторонам потянулись зеленые холмы с многочисленными домиками, окруженными кипарисами и пирамидальными тополями. И вот мы на рейде Золотого Рога. Здесь масса судов самого разнокалиберного тоннажа. Все пароходы забиты беженцами и солдатами. Между судами снуют быстрые лодчонки турецких торговцев, наполненные всевозможной всячиной, от которой нельзя оторвать голодные глаза. Тут и связки аппетитного инжира, и апельсины, и белые караваи пышного хлеба, вкус которого мы давно забыли, и горки коробок с сардинами, маслянистые финики, и даже бутылки с коньяком. Население судов и лодочники ведут бойкую торговлю, но, как выясняется, наши обесцененные деньги никто не берет. Узнаем, что у турок особенно котируется наше оружие. И с бортов пароходов спускается на поясах и веревках все огнестрельное, колющее, режущее. Турки бешено торгуются за каждую связку инжира. У меня, кроме нагана в сафьяновой кобуре и серебряного столового прибора в кожаном футляре, ничего не было. Так что, произведя в уме несложный расчет, я решил продать тот наган и прибор. Оставался полевой бинокль. После долгого, упорного торга — уж больно красива была кобура с серебряным полумесяцем из кавказского серебра — турок не выдержал, и я вытащил на борт четыре турецкие лиры. Это ли не богатство! Фантазия моя заработала вовсю. Но я был молод, несведущ и, по-видимому, непроходимо глуп. Через полчаса я обменял половину своих лир на деникинские деньги и… стал миллионером! Получив огромную сумму, я совершенно потерял спокойствие. Появился страх, что меня обворуют, когда я буду спать, но никто тех денег не украл, я довез их до Чехословакии, где украшал ими стены своей скромной студенческой комнаты.
Вдали от нас, на рейде, посреди Золотого Рога, стояла громада «Вальдек-Руссо». Как-то от него отделился моторный бот и направился к нам.
— Эй, на «Павле»! Давай пять казаков и переводчика.
— Куда?
— На «Вальдек» за продуктами…
По палубе волной пролетел шепот. Где переводчик? Нет переводчика. Тогда, будто меня что-то осенило, кричу:
— Есть!
— Идите в лодку!
И вот, помня из реального училища пару необходимейших французских фраз, я сижу в боте, и на нас надвигается сиренево-серая громада «Вальдек-Руссо». Вбежав на палубу первым, я ищу кран питьевой воды и жадно глотаю неимоверно вкусную холодную воду. Вокруг меня толпятся казаки и, перекрестясь, пьют, крякают и снова пьют, не отрываясь, эту долгожданную воду. Французские матросы стоят вокруг нас и недоуменно пересмеиваются. Им непонятно, почему русские пьют воду, когда рядом бочки пинара — дешевого красного вина, без которого рядовой француз не представляет жизни.
Мы идем за продуктами. Паек на человека не слишком обилен. Вот суточная норма:
Хлеб или мука………………. 500 г;
Консервы — обычно из запасов армии. 200 г;
Картофель…………………. 300 г;
Растительный жир……………. 20 г;
Соль…………………….. 20 г;
Чай……………………… 4 г;
Сахарный песок……………… 30 г;
Сушеные овощи……………… 25 г.
Это приблизительно 2000 калорий на день, — конечно, негусто.
Ведь нормальный человеческий организм требует минимум 3000 калорий. Нам недодавали 1000 калорий в день, и, таким образом, лихому казачеству России предстояло медленное истощение.
Французские матросы, видя голодных, грязных, измученных русских, предложили каждому из нас сверх нормы по целому хлебу, и мы тут же, запивая водой, покончили с ним. Везти на «Павла» эту милостыню было нельзя — мы могли бы лишиться законного пайка.
Вскоре «Павел» снялся с якоря и пошел на Принцевы острова, разбросанные в Мраморном море недалеко от Константинополя. Казаки недоумевали — куда нас везут? Нам объяснили, что нас высадят на одном из островов, где будут отвшивливать и мыть в бане, которой ведают американцы. И вот «Павел» причалил к живописной пристани холмистого острова, покрытого чудесной растительностью. Несмотря на ноябрь, стояла чудесная, теплая погода. Мы с радостью высыпали на берег, предвкушая неописуемое удовольствие — помыться в обещанной бане. Но тут стало известно, что по каким-то причинам бани не будет, и нам предложили бить вшей вручную, на воздухе. Станичники не унывали и, тихо матерясь в усы, принялись за работу.
Потом нас снова грузят на «Павла» и собираются куда-то везти. Помню, казаки говорили, что отправят на какой-то «Ломонос», где одни голые скалы да истошно ревущие от жары и скуки ишаки. Сведения оказались правильными. Нас действительно повезли на остров Лемнос, заброшенный в Эгейском море. Тут в первую мировую войну была расположена морская база англичан, отсюда английское адмиралтейство руководило всеми операциями против Дарданелл. А в доисторические времена Лемнос населяли фракийские разбойники, промышлявшие пиратством и грабежом соседних островов. Тут же недалеко был и остров Самос со своими знаменитыми виноградниками.
После разгрузки в наш дивизион прикомандировали группу молодых, только что произведенных в офицеры мальчишек. Двух сдали мне на поруки с приказом, чтобы я их отесал и выучил всем премудростям офицерской среды. Нам, на троих, выдали довольно хорошую палатку «Марабу», что в условиях лагеря было почти счастьем. Фамилии этих ребят я не помню, они были удивительно симпатичные, лет по восемнадцати, и думали, кажется, только о еде. Но общего котла или какой-либо столовой в лагере не оказалось, пищу готовили индивидуально, сбившись в компании по 5–7 человек. При этом единственным топливом служила очень распространенная на Лемносе сухая колючка — трава, которую приходилось собирать вдали от лагеря, подрубая ее под корень казачьими шашками. Эта колючая трава горела, как порох, и для варки обеда ее нужно было собирать целый день. Ну, а весь обед получался только из одного супа, который мы варили в двадцатилитровой консервной банке. На 20 литров воды бросали консервы из говядины или буйвола, несколько картошек, немного сухих овощей, горсть соли, а иногда и окаменевшую фасоль. И все это — на целый день. Мои мальчишки съедали сразу же по 4–5 военных котелков такой бурды, потом, раздувшись, отпускали пояса и грелись на солнышке. Никакой военной муштрой с ними я не занимался.
При приезде на Лемнос меня ни на минуту не оставляла упорная мысль смыться из этой пустыни и продолжить учебу или устроиться на материке рабочим. Кто-то привез мне из Константинополя грамматику французского языка Малкиеля, и я упорно начал заниматься, научился даже составлять письма. В лагере оказалось несколько бывших студентов, и, создав совершенно нелегально подобие студенческого союза, мы начали писать письма то в Сорбонну, то в Прагу — с просьбой принять нас на учебу. Попытки были, конечно, наивны, но не сидеть же сложа руки.
И вот в лагере прошел слух и, кажется, даже появилось объявление военного губернатора острова генерала Бруссо, что при Оккупационном корпусе в Константинополе открывается школа сержантов Иностранного легиона, куда принимаются офицеры, преимущественно артиллеристы, хоть немного владеющие французским языком. Я решил записаться в эту школу. Конечно, у меня и в мыслях не было попасть на убой в Африку. Думал так: запишусь, школа в Константинополе, откуда обещают перевезти во Францию. Значит, попаду на материк — уйду с этого проклятого острова, а там много широких дорог!
Словом, вычистив до блеска сапоги, одев темно-синие шаровары с лампасами и гимнастерку, я отправился в штаб генерала Бруссо. Его канцелярия помещалась в деревянных бараках, оставшихся от Галлиполийской базы.
Вхожу в переднюю. Никого. Осторожно стучу в дверь и, получив разрешение, оказываюсь перед человеком средних лет, на его плечах генеральские погоны французской армии. Это генерал Бруссо — военный губернатор острова Лемнос. Щелкнув каблуками и отдав положенную честь, начинаю подыскивать французские слова и объяснять, зачем пришел, при этом потею, краснею от смущения за свои фразы. Но вижу, что Бруссо отлично понял цель моего визита. Еще бы! Он вдруг на прекрасном русском языке спрашивает:
— Скажите, господин офицер, а что заставляет вас идти на столь тяжелую службу, как служба у нас в легионе?
Я всеми силами стараюсь понравиться генералу и заявляю:
— Ваше превосходительство! Я — донской казак. А мы, казаки, не можем жить без войны! Разве это жизнь тут, на острове? Никакие трудности военной службы после того, что мы пережили, я не считаю тяжелыми, и буду счастлив, если вы примете меня в число сержантов.
Клюнуло. Я был принят и сейчас же отправился в канцелярию дивизиона заявить об этом. Нужно было списаться с довольствия, получить послужной список и аттестаты о двух моих убитых конях. Получив документы, я переселился в одну из двух палаток, которые нам французы дали с расчетом на 50 человек. Тут было просторно и очень удобно. Затем французское начальство приставило к нам черных сержантов, которые ежедневно обучали нас перебежкам, ползанию на брюхе, пулеметному делу. Было странным видеть, как казачьи офицеры послушно ползали под гортанную команду губастых черномазых марроканцев. Но выхода не было.
В школу кроме меня попали Глазуновский, Веселовский, Пустынников — мой бывший командир батареи. Тут же очутились и «пся крев» Ванькович, и «зуав» Гордеев. Имена остальных стерло время.
Однажды, часов в 10 утра, когда мы проходили муштру под командой африканцев, из-за бугра, где стояли наши палатки, повалил дым. Мы кинулись туда. Но палатки уже вовсю горели, а тушить было нечем. Сгорело все. Чудом уцелели мои новые офицерские шаровары с лампасами да парадная гимнастерка. Мне везло! Казачья форма впоследствии пригодилась и сослужила прекрасную службу.
Вскоре французы, видя недружелюбное отношение к нам обитателей лагеря, решили перевезти всю школу в Константинополь. Никто нас не провожал…
А мы радовались, что страшный этап наших мытарств позади и, думаю, каждый рассчитывал найти возможность и уйти от французов в широкие европейские просторы. На пристани Серкиджи нас высаживают. Это азиатская часть города, какой-то привесок Стамбула. Тут здание французской морской базы, масса деревянных бараков, в которых днем и ночью мечутся легионы поджарых портовых крыс. Здесь нам предстояло жить. Помню, много низких деревянных нар, как в какой-нибудь сибирской тюрьме, большой дощатый стол, несколько скамеек. В соседних бараках ютятся греки, турки, как-то попавшие сюда казаки нашей батареи с бравым вахмистром. Они живут своей замкнутой жизнью, и мы с ними не общаемся, хотя при встречах дружески здороваемся и хлопаем друг друга по плечам.
Но вот странно, по высадке на берег нас забыли. Французы исчезли и, по-видимому, потеряли к нам всяческий интерес. Нас уже и не обучают, и не кормят.
И мы принялись искать работу. В бараках собирались только на ночь, а целыми днями бродили по экзотическому городу и предлагали свои руки. Чего только не испробовал я в том сказочном городе. Начал с самого тяжелого — пошел вместе с десятком наших офицеров работать на стройках Стамбула. Удалось устроиться чернорабочими. Никакой, даже примитивной, механизации на стройке не было, кроме обычной лебедки, и вот вручную мы поднимаем 50-килограммовые мешки с песком или цементом на шестой этаж. Работа обычно длилась двенадцать часов, платили за это довольно щедро — по одной турецкой лире в день. Недели через три, видя* что мы работаем, как каторжники, зарплату нам повысили на уровень профессиональных рабочих, то есть платили уже по полторы лиры за смену. Кстати, за две лиры можно было купить на базаре штаны. Вообще начало было недурно. Но руки… От многочасового таскания веревок по блоку кожа на ладонях превращалась в сплошные волдыри, которые лопались, кровоточили. Мы ухитрялись из старых чулок шить варежки, но и это не помогало. Тогда нам разрешили таскать доски, кирпичи или жидкую мальту в остроугольном корыте. Острый край корыта резал плечо, но мы наловчились подкладывать под него кусок мешка. И все же после той работы у меня на всю жизнь на правом плече осталась набитая шишка величиной с детский кулак.
Питались мы довольно скудно. Утром кусок хлеба да чай. В обед обыкновенно черные маслины с хлебом, иногда халва. Бывало, что мы роскошествовали — покупали миску вареной фасоли в красноватом маслянистом соусе. Это было чертовски вкусно! Присмотревшись, мы увидели, что существует еще много более легких и лучше оплачиваемых профессий. И вот у какого-то предпринимателя, который под мостом в трущобах Стамбула начал печь румяные пончики, мы нанялись в продавцы. Предприниматель выдавал каждому из нас огромный лоток с ремнем на шею и раскладывал на нем около сотни прелестных пончиков. Продав одну порцию, можно было прийти за второй, и при известной расторопности в день удавалось заработать более двух лир. Особенно хорошими покупателями были почти всегда пьяные американские матросы. Они обычно ходили парами и горланили песни.
Как-то иду по улице, только что получив полную порцию товара. На другой стороне тротуара — два американских матроса. Знак пальцем. Подхожу. Один из матросов, расставив ноги, берет с лотка пончик, разламывает, нюхает, крутит головой и бросает его через плечо. Берет второй. Мнет его и, сплюнув, тоже бросает. Потом отступив шаг назад, с размаху бьет носком ботинка в дно лотка, и мои пончики летят, как вспугнутые воробьи, во все стороны. Я холодею. Но матрос бросает мне на пустой лоток 10 лир и, глупо улыбаясь, идет с приятелем дальше…
Очень выгодно было работать на одной из морских баз американцев. Платили они 15 лир в сутки. Желающих попасть к ним было, конечно, много, так что моряки придумали весьма своеобразный подбор кадров. На базе был широкий двор с массой построек. Большие высокие ворота там запирались, и с раннего утра, еще до восхода солнца, около них собиралась толпа человек в сто, а принимали почему-то 10–15 работников.
Происходило это так. В семь часов утра распахивались ворота и несколько американских матросов, держа в руках огромные брандспойты, направляли прямо в толпу ужасающей силы струю воды. Толпа шарахалась из стороны в сторону, люди кричали, скользили, падали, стараясь ворваться в распахнутые ворота, и только пара счастливчиков успевала пробиться на желанную базу. Остальные — мокрые, голодные, — чертыхаясь, уходили искать иную работу.
Мне редко удавалось попадать на ту базу. И одно время я продавал одеяла на старом турецком базаре, а потом вспомнил, как мои сестры делали чудесные бумажные цветы из гофрированной бумаги, и работа закипела. Изящно сделанная роза ценилась в два с половиной пиастра. За день мы выручали по полторы — две лиры, но примерно через месяц на базаре стали появляться конкуренты, заработки, естественно, упали. Но на некоторое время спас случай.
Как-то вечером, доделав последний букет, я увидел, что у меня осталось несколько кусков неиспользованной разноцветной бумаги. Я накрутил несколько крупных цветов, напоминающих маки, у которых получились разноцветные лепестки — красный, желтый, синий… Утром встречаю двух юных турчанок. Обе под чадрами. Заметив меня, они подошли и, сразу же схватив по дикому разноцветному цветку, защебетали: «Кач пара? Кач пара?» То есть сколько стоит? Я сообразил, что дикие цветы пришлись по вкусу турчанкам, и прибавил: «Беш груш», то есть пять пиастров, а это вдвойне дороже розочек. Турчанки замахали руками, что-то щебетали. Я понял, что они требовали еще таких же цветов. Распродав розы, я явился в барак и рассказал ребятам о творческой находке. К сожалению, вскоре появились плагиаторы, заработки наши упали, и мы вынуждены были прекратить цветочное производство.
Нас ждала разгрузка брикетной и угольной пыли из барж, которые стояли у причала Золотого Рога. Турки отказывались от этой работы. Ядовитая пыль нестерпимо резала глаза, по черным от угля лицам неуемным потоком текли слезы. Потом глаза начинали краснеть, гноиться. Но мы таскали эту проклятую пыль, пока не очищали баржу полностью. Турки обычно не соглашались платить за работу договорную сумму. Они сбегались со всего квартала и разгоняли палками нас с криком: «Урус гайда! Шайтан!» Жаловаться здесь было некому. Сопротивляться бесполезно. Мы были люди без Родины, вне закона…
В Прагу
В Константинополе на улице Нишанташ образовался и вовсю заработал Русский студенческий союз во главе с так называемой Русской академической группой. Тут были профессора и доценты из многих наших университетов и институтов. Они вели постоянные переговоры с правительствами многих стран, желая возобновить образование русской молодежи, из которой состоял по сути весь офицерский состав Донской и Добровольческой армий. Кадровых, старых офицеров, выехавших из России, можно было пересчитать по пальцам.
Из записавшихся в Иностранный легион Володю Веселовского и Николая Глазуновского сразу же приняли в число студентов, желающих продолжить образование: у них сохранились подлинники их студенческих билетов и зачетные книжки. Со мной обстояло дело хуже. Мои-то студенческие документы бесследно исчезли еще в Крыму, в Северной Таврии, в тот неожиданный ночной налет на наши части «блиновцев». Я решил тогда обратиться в русское консульство. Там всегда гудела толпа оборванных русских беженцев — казаков, солдат, офицеров. Паспорт в консульстве можно было получить очень легко. Достаточно было иметь хоть какое-нибудь удостоверение личности и маленькую фотографию, которую вам за пару пиастров изготовлял тут же уличный фотограф. Мой бывший комбат Саша Пустынников на клочке бумаги, вырванной из тетради, написал мне чернильным карандашом удостоверение, пришлепнул печатью — и документ был готов. Подав бумажонку и фотографию в окошечко, я за пару минут получил российский паспорт на двух языках — русском и французском.
В студенческий союз я был принят пока условно, мне предстояло сдавать какой-то коллоквиум или экзамен при академической группе. И вот вскоре пошли упорные слухи, что этой группе удалось добиться отправки части студентов в европейские страны, главным образом в Чехословакию — государство совершенно новое и никому из нас не известное. Володя Веселовский сказал, что те, у кого нет документов, должны сдавать экзамены.
На следующий день я стою перед комиссией по гуманитарной секции и докладываю генералу Юревичу:
— Ваше превосходительство! Желаю поступить на медицинский факультет.
— А вы в каком учебном заведении были?
— Был принят в Военно-медицинскую академию в Петербурге, ваше превосходительство! Окончил первый курс Императорского Лесного института там же, а потом, по окончании Константиновского артиллерийского училища, ушел добровольцем на фронт.
— А кто был начальником академии в ваше время? — спрашивает Юревич.
— Генерал-майор Макавеев. Зоологию преподавал Холодковский, химию — профессор Бирон.
Тогда Юревич, обращаясь к сидящему рядом доценту Шкафу, говорит:
— Проэкзаменуйте студента. И Шкаф начал:
— Так, вы слушали курс зоологии у профессора Холодковского? Знаменитый профессор. Так вот… скажите, пожалуйста, о характерной особенности кровообращения рыб.
Я задумываюсь на минуту, перед глазами у меня встает лаборатория Лесного института, где я в 1915-м вскрывал на практических занятиях окуня и вычерчивал цветными карандашами все детали организма этой рыбы, и начинаю рассказывать:
— Перка флювиатилис — речной окунь… имеет двухкамерное сердце и так называемый венозный синус Кровь…
Тут вмешивается прислушивающийся к экзамену Юревич:
— Да вы, собственно говоря, на какой курс хотите поступить?
— На первый, ваше превосходительство!
— Так что же это вы, господин доцент, такие вещи у студента спрашиваете? — Потом, подумав: — Скажите, а какие половые клетки вы знаете у человека?
Вопрос не самый сложный, и я бойко отвечаю:
— Мужская половая клетка, служащая для размножения вида, называется сперматозоидом, а женская — оосферой или овулум. При коопуляции они дают зародыш, так называемую зиготу…
— Хорошо! — обрывает Юревич. — А что больше — сперматозоид или яйцо, или, как вы говорите, овулум?
Я настораживаюсь. Мысли бегут бурным потоком. Думаю чисто по-казачьи: «Как же это так — не может быть бабье яйцо больше казачьего сперматозоида…» И, вопреки всякой логике, уверенно отвечаю:
— Конечно, сперматозоид, господин доцент! Юревич и Шкаф смеются, и один из них говорит:
— Да как же может большее тело, как вы утверждаете, сперматозоид, внедриться в меньшее — яйцо?..
Я краснею и пытаюсь оправдаться: