— Эх, — говорит он, — наша красногвардейская сотня уходит. Пора мне: дело военное.
Молчаливый пожилой солдат в мятой шинели и сильно стоптанных сапогах стоит в стороне от других.
— Серафимов, — окликает его бабушкин внук, — проводи, браток, моих к хозяйке, где мы с тобой квартировали. Я ворочусь, видно будет, что делать.
— Шагом марш!.. — нараспев командует пожилой рабочий в зимней ушанке.
— Ладно, — соглашается солдат, — отведу, не беспокойся.
Красногвардейцы, сохраняя строй, уже выходят в распахнутые ворота.
Митрий на бегу занимает своё место в шеренге и машет нам на прощание рукой.
Ещё минута-другая, и плац перед казармами пустеет.
Вслед за солдатом Серафимовым мы тоже идём к воротам.
Но где же красногвардейцы? Только сейчас они шагали впереди по улице, а теперь все куда-то исчезли.
Часовой делает нам знаки и хитровато подмигивает:
— Давайте сюда, в сторонку!
— Что случилось? — удивляется Серафимов.
— Юнкера[2] пушки поволокли из Павловского училища. Сейчас мимо пойдут. Подальше давай ребят-то, не высовывайтесь… Вон Малинин идёт, командир. Ещё подайся за ворота. Слышишь, что ли?
Наступая друг другу на ноги, мы пятимся за ворота, но и отсюда нам видно, как по опустевшей улице неторопливо шагает рабочего вида человек в зимней ушанке, — он только что подавал команду во дворе. Теперь он молча поглядывает по сторонам. Это Малинин.
А у домов вдоль стен и в подворотнях прячутся красногвардейцы. Так вот почему их не видно на улице!
— Без команды не выскакивать! — предупреждает Малинин. — Все чтобы разом!
— Едут! — приглушённо кричит кто-то.
Слышны топот копыт и стук колёс по булыжнику.
Из-за угла разворачиваются и выезжают на середину улицы запряжённые попарно лошади. Все невысокие, одномастные, со стрижеными гривами. Они тянут за собой пушки. Две не очень большие пушки, но, должно быть, тяжёлые: в каждое орудие впряжено по шесть лошадей.
Вся улица наполняется тревожным грохотом. На лафетах, на стволах пушек и на зарядных ящиках сидят молодые офицеры в новеньких шинелях с золотыми каёмками на красных погонах, Это, должно быть, и есть юнкера.
Позади всех на рослых, гарцующих конях едут двое верховых: маленький желтолицый поручик в короткой кавалерийской куртке и щеголеватый высокий юнкер с усиками на красивом смугло-румяном лице.
Внезапно раздаётся пронзительный свист. Это свистит сам Малинин. Он засунул два пальца в рот, и его серьёзное и уже немолодое лицо приняло вдруг озорное выражение.
И тотчас со всех сторон понеслись нестройные и неразборчивые крики. От домов и из подворотен разом, с какой-то стремительной яростью выскакивают солдаты-красногвардейцы и бросаются на юнкеров.
В одну минуту они стаскивают их с лафетов и с орудийных стволов прямо на мостовую, ловко хватают под уздцы испуганных лошадей.
Бабушкин внук Митрий схватил за повод рослого коня, на котором сидит поручик.
— А ну, слезай, ваше бывшее благородие! Наездился небось! — добродушно говорит он.
Оглушительно хохочут красногвардейцы.
Один из удирающих юнкеров подлез, оказывается, под железные ворота, но зацепился хлястиком шинели и теперь смешно болтает ногами, стараясь отцепиться.
Но что это? Лошадь, на которой сидит поручик, взметнулась на дыбы. Мелькает в воздухе обнажённая шашка.
Митрий вскрикнул, выпустил повод и растерянно трогает рукой голову. Кровь стекает ему на лоб из-под шапки.
— Ярославцев! За мной! — кричит поручик.
Он припал к шее лошади и, крестя шашкой по воздуху, помчался вперёд. За ним рванулась другая лошадь. Франтоватый юнкер с бледным, искажённым лицом на всём скаку проносится мимо нас.
Он едва не сбил лошадью бабушку и Серафимова, потому что как раз в этот момент они, оставив нас, бросились к Митрию. Но один из солдат уже достал бинт из кармана и стал перевязывать ему голову. Малинин тоже подошёл, и слышно было, как он говорил, успокаивая:
— Ладно, никуда не денется твой поручик, наш будет. Зато мы теперь с артиллерией!
Красногвардейцы разворачивают орудия, покрикивая на лошадей, и сами, вместо юнкеров, садятся на стволы, на лафеты и зарядные ящики.
Митрия тоже усаживают на повозку. Он посмеивается и машет нам рукой, как будто ему совсем не больно.
Проходит ещё несколько минут, и красногвардейский отряд с песней исчезает за поворотом улицы.
— Вот и встретила внука, — весело говорит бабушке солдат Серафимов и легко, как пушинку, вскидывает на плечо тяжёлый саквояж.
Идти нам недалеко. Сразу за забором Серафимов сворачивает в переулок и, миновав замощённую булыжником мостовую, входит под низкую каменную арку подъезда.
Пахнет сыростью. На тёмном потолке тускло горит лампочка в ржавой железной сетке.
Солдат толкает ещё одну дверь. Мы спускаемся на несколько ступенек и входим в тесную комнату с единственным окном, приходящимся в уровень с мостовой. По стене тянется мокрая водопроводная труба; шипя, горит примус на железной плите.
У окна за столом, покрытым клеёнкой, сидит у швейной машинки пожилая женщина с озабоченным лицом.
— Гостей привёл, — говорит солдат Серафимов и складывает у дверей принесённые вещи. — Кременцов просил, пусть, дескать, переночуют: из деревни приехали.
Женщина перестаёт шить и глядит на нас усталыми глазами.
— Только вас тут недоставало! — хмуро говорит она.
3. Кашевар
Скоро ночь. Мы с Настенькой лежим на матраце, который нам постелили на полу за плитой. Настенька наконец перестала вертеться и заснула. А мне не спится. Я выспался ещё днём. Хозяйка согрела на примусе чайник, и все мы пили чай и доедали оставшиеся калитки. От чая и от еды меня так разморило, что я задремал на лавке, прислушиваясь к тому, как бабушка рассказывает хозяйке про нашу маму, про школу и про свой дом, который «кинула» без присмотра. Настеньке дали кусок сахару, и она отгрызала от него понемножку и дула в блюдце с горячим чаем, так что щёки её делались совсем круглыми, а на носу появлялись крупные капли пота.
Заметив, что у меня слипаются глаза, бабушка накрыла меня курточкой, и мне стало так хорошо и уютно, что я проспал до самого вечера.
И вот теперь мне не до сна.
Хозяйка по-прежнему шьёт, бабушка же стоит на коленях в углу и молится. Она просит Николая-угодника, чтобы он не оставил рабов божиих Григория и Анастасию, потому что они маленькие, неразумные и у них нет матери и нет отца. Бабушка крестится медленно, подолгу задерживает руку на лбу и, кланяясь, прижимается головой к полу.
На её месте я давно бы отмолился. Я тоже знаю наизусть «Отче наш, иже еси на небеси» и «Богородица, дева, радуйся» и умею читать их так быстро, что оглянуться не успеешь.
Наконец бабушка ложится на лавку, где днём спал я, и, подложив под голову сумку, сразу же засыпает.
Они не слышит, как отворяется дверь и входит солдат Серафимов.
Постояв немного, он садится на порог, критически оглядывая свой сапоги.
— Ишь разъехались, что твоя империя, — по всем швам, — ворчит он и начинает переобуваться.
— Варишь-то чего? — спрашивает хозяйка.
— Кулеш сегодня богатый. А ты всё шьёшь?
— Жить каждому надо. Зачерпнул бы немного, ребят утром накормить.
— Можно будет, — соглашается солдат.
Хозяйка подходит к плите, берёт с полки пустую кастрюлю и вытирает её передником.
— Сам, что ли, принесёшь или мне прийти?
— Да вон парнишка помоложе, сбегает со мной.
Пока солдат перематывает портянки, курит и говорит хозяйке, что тут у них в городе жизнь неправильная, не настоящая, а правильная жизнь только в деревне, я успеваю одеться.
На улице темно. В окнах домов горит свет.
Вслед за солдатом я с кастрюлей в руках прохожу через двор, заставленный штабелями дров, пролезаю в заборную щель и, к своему удивлению, попадаю на плац перед казармами.
У ворот с деревянным грибом стоят две запряжённые в повозку лошади и, уткнув головы в торбы с овсом, мирно похрустывают.
Никогда в жизни я не видел такой повозки. Вместо тарантаса или плетёнки на колёсах укреплён большой котёл с крышкой, а под ним топка, как у кухонной плиты.
Серафимов забрался на повозку, поднял крышку и заглянул в котёл.
— Вот незадача — не кипит, и всё тут!
Спрыгнув, он подходит к топке и открывает дверцу: под котлом, шипя и выпуская пену, коптятся сырые поленья.
Из темноты выбегает человек в распахнутой шинели без ремня.
— Не придут наши, — говорит он Серафимову. — Кухню велено туда подгонять, понял?
— Чего ж не понять? Не велика премудрость. Раз велено, то и подгоню, — спокойно отзывается кашевар.
— Только, гляди, побыстрей. Да коли из других частей станут приставать, не давай: своим береги.
— Ясное дело — своим. Да кулеш-то не упрел ещё.
— По дороге упреет.
Серафимов, ворча, достаёт из-под крыльца старую доску и, разломав, подкидывает в топку. Сухие щепки сразу же загораются, и в котле что-то глухо булькает.
Некоторое время Серафимов ещё возится у топки, затем поворачивается ко мне.
— Ну вот, парень, незадача какая. Ехать вишь надо. А он у меня не упрел. В другой раз угощу. Иди домой: бабка тревожиться станет.
Ах, как мне не хочется уходить от кашевара!
— Нет, бабушка не станет тревожиться, она ведь спит, и Настенька тоже спит, — бормочу я. — Возьмите меня, дядя Серафимов, пожалуйста! Я баловаться не буду. Я лошадьми править могу и в топку подброшу…
— С лошадьми я и без тебя справлюсь. Да они и сами не задурят: привыкшие. Ведь долго это — пока туда доберёшься да обратно. Опять же раздать надо…
Серафимов отвязывает от оглобли торбы с овсом, кладёт их на передок и, усаживаясь, берёт в руки вожжи. Сейчас он дёрнет ими и уедет, оставив меня одного.
Но кашевар неожиданно меняет решение:
— Ладно, садись на торбу рядом со мной, — говорит он.
Гремя кастрюлей, я мигом взбираюсь на повозку.
Лошади трогаются, и походная кухня, выехав за ворота, уже стучит колёсами по булыжнику, выпуская из трубы горьковатый, но приятный дымок.
4. Дворцовая площадь
— Упревает, — удовлетворённо говорит кашевар, прислушиваясь к тихому клокотанию в котле. — Наши с утра не евши, небось ждут меня. Солдату, парень, без пищи да без табаку никак нельзя. Без табаку скучно ему, а без пищи солдат слабеть начнёт, и зябь его пробирать станет, и хворь прилипнет. Бывало, в окопах, ежели пищу не подвезут, ну никакой тебе жизни, горе одно!
Серафимов шлёпает ремёнными вожжами по худым бокам лошадей и не торопясь продолжает:
— Теперь, парень, тут всё одно что на позициях. Того гляди, стрельба пойдёт.
— А вы за кого, за наших?
— Тут все свои. Чужеземных тут нет. Я, парень, за правду, вот за кого. Наша правда мужицкая — вся в земле кроется. Сколько годов по земле ходим, и пашем, и сеем, и потом её поливаем и кровью, землю-то, а она всё не наша.
Серафимов молчит, затем мечтательно вздыхает:
— Ежели бы нам землю-то да себе взять, вот бы она, правда, и вышла!
Тут я замечаю, что лошади наши остановились. Нарядные господа в шляпах, с зонтиками в руках заполнили всю улицу.
— Где логика? — кричит кому-то господин с жирным лицом и размахивает лайковой перчаткой. — Мы представляем городскую думу, мы власть, а не вы! Где логика?
— А ну, осади, «логика»! Вам бы нашего брата в окопы!..
Привстав на передке повозки, я вижу матроса с винтовкой. Он упёрся прикладом в бок холеного господина, и тот, пятясь, кричит ошалелым, срывающимся голосом: