– Есть разница. Импортная дороже. Я не миллионер.
– Это я покупал ее, папа. Я.
– Ну и что? Ты тоже не миллионер. Не умеешь ценить деньги. Ты никогда не умел ценить деньги.
Я стиснул зубы, втянул в себя воздух и посчитал до десяти.
– В нашей полкило грязи. А остальное – гнилье. Папа, это же мне ее чистить.
– Ну и что? – сказал отец. – Руки не отвалятся. Эту тоже вымой как следует. Как следует, я сказал. Ошпарь ее кипятком, там могут быть микробы.
Отец боится микробов. Он все ошпаривает кипятком. Даже нежнейшие фрукты-овощи. С помидоров слезает шкурка, огурцы становятся бледными и вялыми, как тряпочка, а груши делаются бурыми, с беловатыми разводами.
Самое смешное, что в квартире ужасная грязь. У меня подошвы липли к полу. Что он пролил? Чай? Он пьет очень сладкий чай.
– Картошка, – терпеливо сказал я, – проходит термическую обработку. Она варится. Или жарится. Большинство бактерий погибает при температуре восемьдесят градусов Цельсия. Ты в курсе?
– Но навоз, – он воздел тощую руку в синих венах, – навоз остается!
– Навоз остается всегда. Он, собственно, нас окружает.
Я дочистил картошку, бросил ее в кастрюлю и залил водой. На поверхности тут же образовались тонкие контурные облачка крахмала.
– Сваришь себе. Когда захочешь. Только не забудь потом выключить газ.
Один раз он забыл.
Наверное, мне и правда надо жить вместе с ним. Один он становится опасен. Но я не могу...
Из комнаты по-прежнему доносились возбужденные голоса. Я так давно не смотрел телевизор, что забыл, до чего они фальшивые, эти озвучки сериалов. Те, кто их делает, даже не дают себе труда притворяться, и так сойдет. И правда, кто их смотрит днем? Старики. Пенсионеры. Может, домохозяйки, хотя лично я не видел ни одной домохозяйки.
– Ты что, не слышишь? Я тебя спрашиваю.
– Ты о чем?
В комнате женщина отчетливо сказала: «Он разбил мне сердце!»
– Какой сегодня день?
– Семнадцатое.
Календарь висел на стене. Прошлогодний. Надо бы купить ему новый календарь, но ведь год уже кончается... Наверное, на этот год уже не продают. А может, наоборот, продают, но со скидкой. Тогда он будет рад.
– Какой день недели, я тебя спрашиваю?
Он легко раздражается. Это старческое. Хотя он и раньше легко раздражался. Тогда это выглядело гораздо страшнее. Вставал из-за стола, отталкивал тарелку так, что суп выплескивался на скатерть, уходил. Он мог взорваться по любому поводу, что добавляло остроты семейным обедам.
– Вторник.
– Почему ты не на работе? Сегодня будний день.
– У меня гибкий график, – сказал я, чтобы не вдаваться в подробности.
– Гибкий график у бездельников. Нормальные люди работают в рабочие дни и отдыхают в выходные. Ты слышал про такой документ, как трудовая книжка?
– Что-то слышал. Серенькая такая.
– Не ерничай. Тетя Лиза все время спрашивает о тебе. Где ты работаешь, женился ли? Что я мог ей ответить? Что ты никто и звать никак? Даже вуз не закончил. Где твоя работа? Как называется это учреждение? Чего молчишь?
– Папа, хватит.
– Ничтожество. Посмотри на себя. Бездельник и ничтожество.
Его любимое слово. Раньше он произносил его с удовольствием. Посмотри на себя. Посмотри на меня. Видишь, какой я умный и удачливый? Чего я добился? Но сейчас он старый. Старики не бывают удачливы. Думаю, именно поэтому в первобытных племенах старались от них побыстрей избавиться. Не потому, что старики были в тягость. Чтобы удача не убежала и от молодых.
Так что «ничтожество» – это, скорей, присказка. Так, украшение речи. Якорь, который можно закинуть в зыбкую муть настоящего.
– У тебя все лекарства есть?
– Откуда я знаю?
Я взял мятую коробку из-под конфет, в которой лежали лекарства. На дне расплылось бурое пятно, скорее всего он поставил ее на стол, куда предварительно пролил чай. Надо ему купить на блохе шкатулку, что ли, поглубже и побольше. Но он же решит, что в ней полно микробов.
– Кордиамин кончается. Я принесу на той неделе. И поменяй ты, бога ради, эту майку. Есть же чистые майки, вон там, в шкафу, я их туда при тебе складывал.
– Не указывай мне, – сказал отец.
Сосед Леонид Ильич убирал листья. Сквозь орешник просачивались бледные косые лучи уходящего света.
Я вдруг подумал, что он лишь немногим моложе моего отца.
Я надеялся, что он меня не заметит, но он поднял голову и улыбнулся.
– Ну как, – спросил я, чтобы что-то сказать, – починили пробки?
– Да, – он кивнул поверх штакетника, – все в порядке. Даже статья не убилась. Ну, то есть убилась, но не вся. Последний абзац только.
– Копии надо делать, – сказал я скучно.
– Я и делаю. На флэшку сбрасываю. А то наслышался я страшных историй. Про то, как у человека погиб труд его жизни. Что-то там не то отформатировал, или скачок напряжения, и диск посыпался.
– Кто ж не знает. Он с середины восьмидесятых ходит, этот баян. Как компьютеры появились, так и ходит. Только знаете, что я думаю?
А еду-то я забыл купить. Отцу купил, а себе забыл. Вот зараза.
– Не было никакого труда. Никакого романа века, никаких диссертаций. Люди делали вид, что работали, ходили с важным видом, на каждом углу орали, что вот-вот покажут миру что-то великое. А потом врали, что все накрылось медным тазом. Кто проверит?
Сзади раздалось тяжелое дыхание. Обернулся. Дородная тетка улыбнулась накрашенным ртом. Джинсы, облегающая пушистая розовая кофта, бейсболка на обесцвеченных волосах.
– Здрасьте, – сказал я и, боком протиснувшись мимо ее жаркого тела, заторопился к себе. Это, наверное, и есть Зинаида Марковна. Она меня знает, а я ее – нет. Все это очень странно.
К тому же у нее были короткие жадные пальцы и тупые лопаточки ногтей, выкрашенные ярко-красным облезлым лаком.
– А гномик ваш расплавился, – крикнул сосед мне в спину.
– Ого, – сказал он, – ну вы и натащили.
В квартире кто-то побывал. Ремонтники. Обои содраны, потолок размыт, пол в коридоре застелен старыми газетами, диван выдвинут на середину комнаты.
– Вот, – пояснил он очевидное, – ремонтируемся помаленьку. Вы сюда ставьте, на столик. Это что?
Я вынул из спортивной сумки коробку из-под обуви, набитую выцветшими открытками и фотографиями с фестончатыми краями.
– Выбирайте.
– Что выбирать? – Он, казалось, растерялся.
– Свою семью.
– Как же я буду ее выбирать? Тут их сотни!
– Просто смотрите, кто вам нравится.
– И это все? – Он присел на корточки около коробки, потрогал пальцем. – Просто – кто нравится?
– Ну да. Кровь не водица, верно? Британские ученые доказали: родственники, даже незнакомые, кажутся симпатичнее чужаков. Значит, те, кто вам понравится, теоретически могут быть вашими родственниками.
Я не сказал ему, что эти опыты проводились на головастиках.
– Откуда, кстати, у вас такая фамилия, Сметанкин?
– В детдоме дали, – сказал он рассеянно, – там почему-то было много съедобных фамилий. А... с кого начинать? С дедушек-бабушек?
– Если покопаться там как следует, вы и прадедушку найдете. Какого-нибудь красного комдива.
– Не хочу красного комдива, – капризно сказал он, но тут же задумался, уставив взгляд в одну точку, – ...а впрочем...
Понятное дело, даже Дракула со временем может превратиться в романтичную семейную легенду. И бабушка рассказывает внучке что-то вроде: «Знаешь, а папочка, твой прадедушка, держал в страхе всю округу. Вылетал в полночь из окна в черном плаще, возвращался под утро, когти все в крови...»
Сметанкин явно увлекся. Он раскладывал карточки вокруг себя, как пасьянс.
У времени есть конвейер, и конвейер этот штампует сменные серийные человеческие модели. С коричневатых, коричных, пылью пахнущих первых фотографий смотрят женщины с тяжелыми подбородками, длинными носами и высокой грудью. С черно-белых – задорные девушки со вздернутыми носами и круглыми лицами; с выцветших цветных – худенькие, широкоскулые, широкоглазые. Мужские лица тоже меняются по воле времени – правильный овал, квадрат, прижатые уши, торчащие уши. Бокс, полубокс, вьющиеся чубы...
Куда подевались они, эти женщины с маленькими злобными крашеными ртами, пышными волосами и подбородками римских матрон? Вымерли? Эмигрировали? Или просто модель была упразднена за ненадобностью?
– Может, вот эта?
Женщина в белом воротничке и глухом, по горло, платье на пуговках неулыбчиво глядела с коричневатой фотографии. Глаза выпуклые, твердый подборок, округлая шея. Щитовидка, похоже, увеличена, не патологически, а так, слегка. Наверняка очень энергичная была женщина.
Я перевернул карточку. На обороте штамп: «Н. А. Лепскiй. Екатеринославъ. Фотографъ Ея Императорского Величества Государыни Императрицы Марии Федоровны. Негативы хранятся».
– Вас не смущает, что она стерва? Это ж по глазам видно. Тихая такая правильная стерва.
– Для прабабушки сойдет.
– Ну ладно. Крепкая прабабушка, матриарх... основательница фамилии. По маме или по папе?
– Что?
– Прабабушек обычно несколько. Но они теряются во мгле веков. Остаются самые жизнеспособные. Те, о которых помнят. Чтобы заставить помнить себя на протяжении нескольких поколений, надо быть или очень плохой, или очень хорошей. Всех спасать или всех губить. Эта у нас какая будет?
– Не знаю, – задумался Сметанкин. – Пускай хорошая. Я хорошую хочу.
– Отлично. Пошли дальше. Она в темном фартучке, видите? Или в сарафане.
А что вообще тетки тогда носили? С предметами гораздо проще. Посмотришь на клеймо... на степень истертости донышка... и сразу все ясно.
– Гимназистка? – предположил Сметанкин.
– Старовата. Ей лет двадцать – двадцать пять.
– Может, гувернантка?
– Точно. Пускай она у нас будет гувернанткой. Ну вот она закончила, скажем, Смольный. Или Бестужевские курсы. Почему бы нет? Из бедной, но хорошей семьи. Обрусевшие поляки? Какие-нибудь Скульские? Стронговские?
Я подумал еще.
– Поляки, это хорошо. Значит, так. Пока она на Бестужевских курсах, получает образование, одна из первых женщин-феминисток, их, поляков, ее родителей, всем семейством ссылают в Сибирь. Они боролись против кровавого царского режима, а их сослали в Сибирь.
– Это еще зачем?
– Понадобится.
– Вам виднее.
Он с жадностью смотрел в лицо предполагаемой прабабушки, тогда как она в свою очередь укоризненно глядела на нас с фотографии прозрачными, чуть навыкате глазами. Не хотел бы я иметь такую прабабушку, а ему вот понравилось, надо же.
– Ну вот, родню сослали, а она, дворянка, аристократка, пошла в гувернантки, чтобы поддержать их... В хорошую, но простую семью, он купец из староверов, второй гильдии... И тут семейство купца срывается с места и переезжает из Санкт-Петербурга в Екатеринослав. Там у купца его дело. Мануфактура. Вы вообще знаете, где Екатеринослав?
– Где-то в Сибири? – неуверенно спросил Сметанкин.
– Это Днепропетровск. И тут, только-только они осваиваются на новом месте, умирает его жена. Острый аппендицит. Буквально на ее руках умирает, а она к ней очень привязалась, то есть они друг к дружке, она ей как дочь, а у нее родители, значит, в Сибири...
Мыльная опера какая-то получается. Но он слушал, раскрыв рот.