— А отца тоже не видели? — спросил я.
Маленькая Эмми отрицательно покачала головой.
— Я не помню его.
Какое удивительное совпадение: наши судьбы имели много общего! Я сейчас же принялся ей рассказывать, что я тоже никогда не видел своего отца и мы с матушкой всегда жили одни: так счастливо, как только можно себе представить, — жили, живем и думаем всегда жить. Я также расскзал ей, что могила отца на кладбище совсем близко от нашего дома; у могилы растет тенистое дерево, и на его ветвях распевают пташки; а в одно чудесное утро и слушал там их пение.
Но все-таки сиротство наше с Эмми не было совсем одинаковым: она еще до смерти отца лишилась матери; могилы ее отца также не существовало, — знали только, что он покоится где-то на дне моря.
— А кроме того, — вернулась к нашему разговору девчурка, не переставая при этом разыскивать ракушки и камушки, — ваш папа был джентльмен, а мама леди, мой же отец — рыбак, мать — дочь рыбака и дядя Дэн тоже рыбак,
— Дэн — это мистер Пиготти? — спросил я.
— Дэн — дядя вот тот, — ответила Эмми, кивая на баржу,
— Да, понимаю. Мне кажется, ваш дядя очень добрый человек, не так ли?
— Добрый? — повторила Эмми. — Это мало сказано! Если когда-нибудь, только я сделаюсь знатной леди, я сейчас же подарю ему кафтан небесно-голубого цвета с бриллиантовыми пуговицами, шелковые панталоны, красную бархатную жилетку, треугольную шляпу, большие золотые часы, серебряную трубку и целый ящик денег.
Я ответил, что нисколько не сомневаюсь в этом. Мистер Пиготти бесспорно заслуживал всех этих сокровищ, но, по правде сказать, мне не казалось, чтобы ему могло быть удобно в костюме, о котором для него мечтала его маленькая благодарная племянница; особенно сомневался я относительно треугольной шляпы, Понятно, я это не высказал, а подумал только про себя.
Маленькая Эмми, перечисляя дары, которыми мечтала осчастливить своего дядю, остановилась и стала смотреть на небо — так, словно все дары эти, как светлое видение, рисовались там перед ней. Затем мы отправились опять собирать ракушки и камушки.
— А вам хотелось бы быть леди? — спросил я. Эмма взглянула на меня и кивнула головкой.
— Очень хoтелось бы, — промолвила она. — Мы все тогда стали бы господами: и я, и дядя, и Хэм, и миссис Гуммидж. Нам самим тогда было бы мало дела до бурной погоды, но мы, конечно, боялись бы ее, из-за рыбаков и, случись что-либо с ними, помогали бы им деньгами. А вы, — добавила она застенчиво, — неужели вы не боитесь моря?
В эту минуту море было так спокойно, что внушало к себе доверие, по я нисколько не сомневаюсь, что поднимись только волна — и я, помня ужасный конец родственников Эмми, немедленно бросился бы бежать со всех ног подальше от бушующей стихии. Тем не менее я сказал: "Нет, не боюсь", и прибавил:
— Да и вы, кажется, не так уж боитесь его, как говорите.
Она действительно шла слишком близко от края ветхого деревянного помоста, куда мы с нею забрались, и я боялся, как бы она не свалилась в воду.
— О! Когда море такое, я его не боюсь, — заявила Эмми. — А вот когда на нем разыграется буря, я просыпаюсь и дрожу, думая о дяде Дэне и Хэме, и мне все чудится тогда, что я слышу, как зовут они на помощь. Потому-то мне так и хотелось бы стать знатной леди… Когда же море спокойно, я ничуть не боюсь его… Ну, посмотрите-ка!
И она бросилась от меня и стала бегать по неотесанному бревну, выступавшему над морем.
Этот момент так глубоко врезался в моей памяти, что, будь я живописцем, я и сейчас набросал бы с мельчайшими подробностями крошку Эмми, несущуюся, как мне казалось, к своей цели, с незабываемым взглядом, устремленным в морскую даль…
Легкая и смелая воздушная фигурка мгновенно повернулась на бревне и благополучно вернулась ко мне, а я стал тут смеяться над своим страхом и криками, — они-то, во всяком случае, были совершенно напрасны, так как кругом не было ни души.
Долго бродили мы вместе, набивая наши карманы разными интересными для нас вещами. Помню, наткнулись мы на лежащие на песке морские звезды, и уж не знаю, были ли они довольны этим, но мы осторожно опустили их в воду. Наконец направились мы домой. Под навесом чулана, где хранились раки, мы остановились, обменялись невинным поцелуем и, румяные и довольные, отправились завтракать.
— Они точно два молоденьких дрозда, — проговорил, увидев нас, мистер Пиготти, и я принял это как комплимент.
Конечно, я был влюблен в крошку Эмми. И я убежден, что в моей любви к этой малютке было столько же искренности и нежности как в самой возвышенной, благородной любви более позднего возраста, но дышала она большей чистотой и бескорыстием. Мое юное воображение окружало эту милую голубоглазую крошку эфирным сиянием и рисовало мне ее настоящим ангелом. Если бы в одно прекрасное утро у нее вдруг за спиной появились крылышки и она улетела бы, то и тогда, кажется, я не был бы особенно удивлен.
Целыми часами бродили мы с ней по пустынному ярмутскому берегу, как настоящие влюбленные. Дни пробегали за днями так, как будто время было не старцем, а ребенком, помышляющим только об играх к забавах. Помню, как-то раз сказал я Эмми о том, как обожаю ее, и что если она не любит меня, то я принужден буду заколоть себя шпагой. Но Эмми призналась в своей любви ко мне, и я не усомнился в ней.
Вскоре я заметил, что миссис Гуммидж далеко не всегда так мила, как можно было бы ожидать, учитывая те обстоятельства, при которых жила она у мистера Пиготти. Довольно часто была она раздражительна, порой ныла и жаловалась больше, чем могло быть приятно окружающим да еще в таком тесном помещении. Я жалел миссис Гуммидж, но иногда думал, как хорошо было бы, если бы она имела свою отдельную комнату, куда могла бы удаляться, пока не пройдет ее хандра.
Мистер Пиготти захаживал иногда в трактир "Доброжелатель". Узнал я об этом на второй или на третий день своего пребывания, видя, как миссис Гуммидж между восемью и девятью часами вечера стала поглядывать на голландские часы, ворча, что мистер Пиготти, очевидно, в этом трактире, и что она еще с утра знала об этом.
Миссис Гуммидж весь день была в очень подавленном состоянии духа, а когда после обеда затопили камин и он стал дымить, она даже расплакалась.
— Несчастное, одинокое я существо! — начала она ныть. — Все делается мне наперекор.
— О, это скоро пройдет, — сказала Пиготти (я опять имею в виду мою Пиготти), — поверьте, и нам всем это не менее неприятно, чем вам.
— Я больше чувствую это, — возразила миссис Гуммидж.
День был очень холодный, дул пронзительный ветер. Уголок у камина, где обыкновенно сидела миссис Гуммидж, казался мне самым тёплым и уютным во всем домике, а кресло ее было несомненно самое удобное из всех здешних сидений, но в этот день все как-то было не по ней. Она то и дело жаловалась на холод; уверяя, что по спине ее не перестают пробегать мурашки. В конце концов она снова расплакалась и опять стала повторять, что она несчастное, одинокое существо, которому все делается назло.
— Конечно, очень холодно, — заметила Пиготти, — каждый чувствует это.
— Я больше других чувствую это! — отозвалась миссис Гуммидж.
В таком же настроении была она и за обедом, хотя ей подавали сейчас же после меня (это внимание оказывали мне как почетному гостю). Она жаловалась, что рыба слишком мелка и костлява, а картофель пригорел. Мы все соглашались, что это неприятно, но миссис Гуммидж уверяла, что ей неприятнее, чем всем другим, и опять проливала слезы и опять горько причитала. Когда около девяти часов вечера хозяин вернулся домой, миссис Гуммидж в самом ужасном настроении вязала в своем углу, моя Пиготти работала с веселым видом, Хэм чинил свои длинные непромокаемые сапоги, а я, сидя рядом с маленькой Эмми, читал всем вслух. Миссис Гуммидж от самого чая не проронила ни слова, ни на кого не взглянула, а только все вздыхала.
— Ну, друзья мои, — проговорил мистер Пиготти, усаживаясь на свое место, — как же вы все поживаете?
Каждый из нас, ласково взглянув на него, сказал что-нибудь; одна миссис Гуммидж молча покачала головой надсвоим вязаньем.
— Чего же нехватает? — спросил ее мистер Пиготти, всплеснув руками. — Ну, развеселитесь же, матушка!
Но миссис Гуммидж, видимо, не была в состоянии развеселиться. Она вытащила старый шелковый, черный носовой платок и вытерла им себе глаза. Вместо того чтобы положить свой платок в карман, она продолжала держать его в руках наготове.
— Чего же вам нехватает, миссис Гуммидж? — переспросил ее мистер Пиготти.
— Ничего, — ответила миссис Гуммидж. — А вы, Дэн, кажется, были сегодня в "Доброжелателе"?
— Да, я сегодня посидел там часок, — ответил он.
— Очень мне грустно, что я гоню вас туда, — заявила миссис Гуммидж.
— Вы гоните?.. Поверьте, меня вовсе не нужно гнать, — добродушно смеясь, сказал мистер Пиготти. — Я даже слишком охотно хожу туда.
— Да, именно слишком охотно, — промолвила миссис Гуммидж, качая головой и утирая слезы. — Да, да, слишком охотно. Вот мне и грустно, что это из-за меня.
— Из-за вас?.. Да совсем не из-за вас, — возразил мистер Пиготти. — Ни минуты не думайте этого.
— Да, да! Это так! — закричала миссис Гуммидж. — Я знаю, что я такое: бедное, несчастное, одинокое создание. Все делается мне назло, и я всем стою поперек горла. Да, да, ячувствую все гораздо острее, чем другие, и показываю более явно. Это мое несчастье!
Тут, помню, мне пришло в голову, что несчастье миссис Гуммидж в данном случае распространяется и на других членов семьи. Но сам хозяин и не подумал сказать что-либо подобное, а только снова стал ее упрашивать развеселиться.
— Я совсем не такая, какой мне хотелось бы быть, — говорила миссис Гуммидж. — Далеко мне до этого. Я хорошо знаю себя. Несчастья испортили мой характер. Я все время переживаю их, и это отражается на мне. Хотела бы я не чувствовать так своих несчастий, но — что поделаешь! — чувствую их. Желала бы привыкнуть к ним, но не в состоянии этого сделать. Я отравляю жизнь всему дому — не сомневаюсь в этом. Целый день сегодня я мучила и вашу сестру и мистера Дэви.
Растроганный, я в страшном волнении закричал:
— Нет, нет! Миссис Гуммидж, вы вовсе не мучили нас!
— Разумеется, я не имею ни малейшего права поступать таким образом, — продолжала миссис Гуммидж, — это неблагодарно с моей стороны. Лучше мне вернуться в мой приход и умереть. Я одинокая, несчастная женщина, и мне не надо быть здесь никому в тягость. Если мне кажется, что все делается наперекор мне и сама я всем делаю наперекор, так пусть уж это происходит в моем приходе. Дениэль, повторяю, мне лучше уйти домой, умереть и освободить всех!
С этими словами миссис Гуммидж удалилась к себе и легла в постель.
Когда она ушла, мистер Пиготти, на лице которого за все время этой сцены не отразилось никакого иного чувства, кроме самой глубокой симпатии, посмотрел на всех нас и, качая головой, с горячим сочувствием прошептал:
— Это она опять вспомнила своего старика.
Я сперва было не понял, о каком именно старике так задумывается миссис Гуммидж, но Пиготти, укладывая меня спать, пояснила, что это покойный мистер Гуммидж. Каждый раз, когда старушка была не в духе, мистер Пиготти считал несомненным, что она вспоминает своего покойного мужа, и это всегда трогало его до глубины души. Я сам слышал, как в этот вечер, лежа в своем гамаке, он говорил Хэму:
— Бедняжка, она все думает о старике!
Когда миссис Гуммидж во время нашего пребывания на барже начинала хандрить (что случалось с ней не раз), мистер Пиготти всегда приводил это объяснение в качестве смягчающего обстоятельства и обыкновенно при этом выражал ей самое горячее сочувствие.
Так прошло две недели без иных перемен, как смена приливов и отливов, от которых зависело время ухода и возвращения хозяина, а также его племянника. Когда Хэм бывал свободен, он гулял с нами на берегу, показывал нам лодки и корабли и даже раза два покатал нас на лодке по морю.
Особенно памятно мне одно воскресное утро. Каждый раз, когда я слышу об Ярмуте или даже читаю название этого городка, оно так ясно-ясно встает передо мной. Гудят колокола, призывая прихожан к обедне; мы трое сидим на берегу; крошка Эмми прислонила к моему плечу свою головку, Хэм лениво бросает в воду камушки, а солнце, пробиваясь сквозь густой туман, вырисовывает проходящие в отдалении, словно какие-то призраки, корабли.
Наконец наступил день нашего отъезда. Я еще крепился, прощаясь с мистером Пиготти и миссис Гуммидж, но отчаяние мое при расставании с крошкой Эмми было ужасно. Мы шли с ней, держа друг друга за руку, до самого трактира, где должна была забрать нас извозчичья повозка. Дорогой я обещал Эмми писать. Это обещание я потом выполнил, послав ей письмо с буквами побольше тех, какими обыкновенно пишутся объявления о сдаче внаймы квартир и комнат. Расставаясь, мы оба были страшно убиты, и, кажется, никогда потом в жизни не ощущал я такой пустоты в душе, как в этот день. Надо сказать, что все время, пока я был в гостях, я, неблагодарный, не вспоминал о родном доме; но стоило мне направиться домой, как юная моя совесть заговорила во мне, и чем грустнее делалось мне, тем яснее чувствовал я, что там мое гнездо, там моя мать — друг и утешительница.
Это чувство все росло во мне, и чем ближе подъезжали мы к дому, чем больше появлялось знакомых мест, тем сильнее горел я нетерпением поскорее доехать и броситься на шею матушке. Пиготти, вместо того чтобы разделять мою жажду скорее попасть домой, старалась, хотя и очень ласково, охладить ее и вообще казалась мне какой-то смущенной и не в своей тарелке.
Тем не менее наши "Грачи" должны же были появиться, если только извозчичьей кляче заблагорассудится дотащить нас до места. И ей это заблагорассудилось.
Как хорошо помню я наш приезд! Вечереет, холодно, пасмурно, хмурое небо грозит дождем…
Двери отворяются, и я, в волнении, смеясь и плача от радости, ищу глазами матушку, но вместо нее вижу не знакомую мне служанку.
— Что это значит, Пиготти? — с убитым видом спрашиваю я. — Неужели мама еще не вернулась домой?
— Да, да, вернулась, мистер Дэви, — отвечает Пигогти, — она дома. Обождите немножко, Дэви, я вам что-то… что-то… скажу…
У взволнованной Пиготти, когда она, при своей неповоротливости, вылезала из повозки, одежда пришла в удивительный беспорядок, но я был слишком озадачен, слишком поражен, чтобы указать ей на это. Выбравшись, наконец, из повозки, она взяла меня за руку и, к моему великому удивлению, повела на кухню, где сейчас же заперла за собой дверь.
— Пиготти, что случилось? — спросил я, совсем перепуганный.
— Господь с вами, мистер Дэви, дорогой мой, ничего не случилось, — ответила Пиготти с напускной веселостью.
— Нет, наверное знаю: что-то у нас случилось. Где мама?
— Где мама? — повторила Пиготти.
— Да, где мама? Почему не вышла она к калитке и почему пришли мы с вами сюда?.. Ах, Пиготти!
Глаза мои были полны слез, и мне казалось, что вот-вот я упаду.
— Что с вами, мой бесценный мальчик? — воскликнула Пиготти, подхватывая меня. — Скажите мне, мой любимый!
— Но ведь не умерла же она, не умерла, Пиготти? — бормотал я,
— Нет! — прокричала Пиготти необыкновнно громким голосом.
Затем она села и, задыхаясь, проговорила, что я совсем перепугал ее; чтобы успокоить няню, я обнял ее и, стоя перед ней, вопросительно, с тревогой смотрел на нее.
— Видите ли, дорогой мой, я раньше бы сказала вам об этом, да не было удобного случая, — начала Пиготти. — Надо было это сделать, но у меня все нехватало духу.
— Ну, говорите ж, Пиготти! — упрашивал я, еще более перепуганный.
— Дэ-ви… — прерывающимся голосом, развязывая дрожащими руками ленты своей шляпки, пролепетала Пиготти. — Можете себе представить, у вас есть папа!
Я задрожал и побледнел. Чем-то непонятным, чем-то страшным, имеющим какое-то отношение к могиле на кладбище и воскресению из мертвых, вдруг повеяло на меня.
— Новый папа, — пояснила Пиготти.
— Новый? — повторил я.
Пиготти откашлялась, словно проглоченный твердый кусок оцарапал ей горло, и, протягивая руку, сказала:
— Идемте, поздоровайтесь с ним,
— Не хочу его видеть!
— А маму?
Я тут перестал упираться, и мы пошли с ней в парадную гостиную, где она меня оставила. По одну сторону камина сидела матушка, по другую мистер Мордстон. Матушка уронила работу и вскочила, как мне показалось, несколько смущенная.
— Ну, Клара, дорогая, — обратился к матушке мистер Мордстон, — помните, что надо сдерживать себя, постоянно сдерживать… Здравствуйте, Дэви! Как поживаете?
Я подал ему руку. После минутной нерешительности я подошел к матушке и поцеловал ее. Она тоже поцеловала меня, ласково потрепала по плечу и опять села за работу. Я был не в силах взглянуть ни на нее, ни на него, ибо был уверен, что мистер Мордстон смотрит на нас с матушкой, и, повернувшись к окну, стал глядеть на кусты, поникшие от холода.
Как только мне удалось ускользнуть, я пробрался наверх. Моя прежняя любимая комнатка уже не была моей. Мне приходилось теперь спать далеко от нее. Я поплелся вниз, думая там найти что-нибудь в прежнем виде, но всюду все так изменилось! Потом я пошел побродить по двору, но сейчас же со всех ног бросился бежать оттуда: оказалось, что в собачьей конуре, всегда пустовавшей, теперь жила большущая собака. Она была такая же черная, с таким же громким голосом, как и "он" сам. Увидев меня, собака рассвирепела и выскочила из конуры, порываясь наброситься на меня.
Если б та комната, куда перенесли мою кровать, была одушевленным существом, способным давать свидетельские показания, я теперь обратился бы к ней (интересно, кто спит в ней в настоящее время?), чтобы она засвидетельствовала, с каким тяжелым сердцем вошел тогда я в нее. Все время, пока я поднимался по лестнице, собака на дворе не переставала на меня лаять. С грустью посмотрел я на комнату: она показалась мне такой печальной, такой чужой… Скрестив на груди ручонки, я сел и задумался.
Самые странные мысли бродили в моей голове: я думал о форме комнаты, о трещинах в потолке, об обоях на стенах, о неровностях на оконных стеклах, искажавших видимые через них предметы, о старом умывальнике на трех ножках, — в нем, по-моему, было что-то недовольное, напомнившее мне о миссис Гуммидж, когда та думает о своем старике. Все это время я не переставал плакать, но, помнится, не отдавал себе отчета в причине своих слез — мне было только холодно, и я был удручен. Наконец в своем отчаянии я стал думать о том, как я влюблен в маленькую Эмми, как разлучили нас с ней и привезли меня сюда, где, повидимому, никому я не нужен, где никто даже наполовину не любит меня так, как она. Тут я почувствовал себя до того несчастным, что бросился на кровать, завернулся в угол стеганого одеяла и плакал до тех пор, пока не уснул.
Проснулся я, услышав, что кто-то говорит: "Вот он здесь", и снимает с моей разгоряченной головы одеяло. Это матушка и Пиготти пришли взглянуть на меня, и это был голос одной из них.
— Дэви, — сказала матушка, — что с вами?
Вопрос этот показался мне очень странным, я ответил: "Ничего", и сейчас же отвернулся, чтобы скрыть свои дрожащие губы, — они были правдивее этого "ничего".
— Дэви! — снова проговорила матушка. — Детка моя!
Ничто, кажется, не могло произвести на меня большего впечатления, как слова: "детка моя". Я уткнулся лицом в простыню, чтобы скрыть слезы, и, когда она хотела приподнять меня, пытался оттолкнуть ее от себя.