Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лучшее за год XXV/II: Научная фантастика. Космический боевик. Киберпанк - Гарднер Дозуа на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Лучшее за год XXV/II: Научная фантастика. Космический боевик. Киберпанк

Вандана Сингх

О любви и других чудовищах

Молодая писательница Вандана Сингх родилась и выросла в Индии, в настоящее время вместе с семьей живет в Соединенных Штатах, где преподает физику и пишет прозу. Ее рассказы печатались в нескольких выпусках «Polyphony», а также в «Strange Horizons», «InterNova», foundation 100», «Rabid Transit», «Interfictions», «Mythic», «Trampoline» и «So Long Been Dreaming». В Индии Сингх опубликовала детскую книжку «Янганкл приезжает в город» («Youngoncle Comes to Тогт»). Недавно увидел свет первый сборник писательницы «Женщина, которая считала себя планетой, и другие рассказы» («The Woman Who Thought She Was a Planet and Other Stories»), а также отдельным изданием был выпущен рассказ «О любви и других чудовищах».

В этой лиричной, сложной и доброй истории говорится о том, что сознания можно переплетать, словно нити. Однако только от нас зависит, какой получится эта дивная ткань: яркой и многоцветной, как гобелен, или блеклой черно–белой тряпкой, испачканной по краям кровью.

Думая о нем, я вспоминаю волну, виденную однажды у берега, — большую, прекрасную, гладкую волну, с идеальным изгибом, словно выплавленную из стекла. Она вошла в узкий пролив из открытого моря мощно и целеустремленно, и гребень ее почти не вспенился. Я думал, она пройдет весь пролив, омоет меня и унесет дальше, до самого Деканского полуострова. Но волна встретилась с песком, прокатилась по отмели, белые полоски исчертили ее гладкую прозрачную поверхность. Она подкралась к моим ногам, распалась на язычки пены и пропала. И его — то есть Санкарана — мне нравится представлять волной, явившейся ненадолго из океана, чтобы достичь некой цели — не знаю какой. А потом я потерял его. У физиков для таких волн есть особое название. Это явление очень необычно, и называется оно «солитон», или «уединенная волна».

Когда я, еще юношей, впервые повстречал Санкарана, то принял его за человека, которого искал с тех пор, как себя помню. Но, как сказал поэт Файз,[1] в мире есть и другие горести, кроме любви. Едва я кое–как пережил юношеские метания, как мир и горести взяли свое. Изучение сознаний — подобных уединенной волне или иных — моя единственная страсть. Ощущать разум, сплетать сознания — эта способность отличает меня от других людей. Мне нравится затеряться в стайке хозяек, торгующихся за пучок редиски, или в толпе на крикетном матче. Я слоняюсь среди них, пытаясь определить, какого рода единство может образовать эта толпа. Я беру зародыш метасознания и соединяю здесь, разъединяю там, я взмахиваю своим жезлом, как дирижер палочкой, и ощущаю структуру, форму, срастание этих узелков индивидуальности. Созданное мною метасознание обладает подобием единства цели, клубком противоречивых идей и даже примитивным самосознанием.

Вот почему меня так тревожат солитоны. Они проходят сквозь метасознания, как сквозь пустое место, и выходят из них неизмененными. Они ничего не отдают и ничего не берут.

Таков был Санкаран со звездами в глазах, Санкаран–астроном. Впрочем, это рассказ не о нем — он лишь нить в ковре, один из голосов в хоре. Это моя история, и начинается она со времени, когда мне (как мне сказали) было семнадцать.

Первое из моих воспоминаний — огонь. Следующее — две большие сильные руки, гладящие и разминающие меня. И женский голос, который приговаривает: «Ну–ка, вот так, тише…» Я лежал на постели из теплой золы, и острые угольки кололи мне спину.

Я не сохранил воспоминаний о своей жизни до того, как пламя пробудило мою память и личность. То, что я есть теперь, начинается с огня, с женщины по имени Джанани, с летней ночи на дальней окраине городка на востоке Индии. Мои чувства очнулись, светили звезды, и в воздухе пахло жареными семечками кориандра и коровьим навозом, как пахло там почти каждой ночью. Я лежал на койке на заднем дворе дома Джанани. И все, даже мое смуглое тощее тело, было мне незнакомо.

Моя спасительница, Джанани, — вдова, торговавшая тодди,[2] — взяла меня к себе и помогла справиться с собой. Первым делом, едва я очнулся, она дала мне имя — Арун, звучавшее (как все в те первые дни) странно и чуждо для меня.

— Оно означает «красный», — сказала вдова. — Ты рожден из огня.

В те дни я лишь смутно ощущал призрак себя прежнего: я видел символы, слова, числа, образы словно выцарапанными на влажной глине.

— Кто я? Что случилось со мной в огне? — спросил я ее. Голос и слова уже были в моем сознании, ожидали меня.

— Не могу сказать, — отвечала она. — В опустевшем доме был пожар, и я спасла тебя. Ты не местный. Больше ничего не известно.

Я не знал, кто я, и мне некуда было идти, негде искать родных. Поэтому Джанани приютила меня у себя. Я спал перед ее хижиной, в которой и шла торговля тодди. О, какие то были странные дни!

Я заново учился жить. Ей пришлось учить меня, как отломить веточку нима,[3] росшего за домом, и почистить ею зубы. Я учился пользоваться уборной, крошить лук, разговаривать с покупателями. Джанани зарабатывала на жизнь не только торговлей тодди. Она еще лечила травами от разных болезней — начиная от колик в животе и кончая неразделенной любовью, и мне пришлось разобраться в этом ремесле хотя бы настолько, чтобы знать, какой пузырек принести по ее просьбе. Я должен был учиться узнавать собственное лицо — я подолгу стоял перед маленьким зеркальцем, корча рожи, пока Джанани не начинала орать на меня:

— Арун, дурень ты этакий! Я тебя для того из огня вытаскивала, чтобы ты весь день любовался на свою красу?

И она приставляла меня к работе: мыть стаканы или резать травы. Призрак моего прошлого «я» таился в тени сознания, и я замечал, что все реже задумываюсь, какова могла быть моя прежняя жизнь. Все тогда было ново, странно и полно бесконечного очарования — и среди всего прочего был мой дар чувствовать мысли.

Я был бездельником и по натуре, и в силу своего дара, который, мягко говоря, способствовал рассеянности. Джанани решила, что мне необходимо образование: у нее я научился читать и считать — грамота и счет давались мне очень легко. Кроме того, она наняла старого писца, который приходил в чайную по соседству и учил меня истории, географии и немного английскому. Я бы охотнее болтался целыми днями по рынку, но острый язычок Джанани заставлял меня заниматься порученной работой и уроками — хотя бы до тех пор, пока она не отвернется. Джанани была коренастая, сильная женщина: в ее движениях была плавность большой неторопливой реки, сметающей все на своем пути. Ее клиенты — замученные работяги и неудачники, побаивались ее и несли к ней свои горести. Я только раз видел, как она ввела мужчину в темную комнатушку за лавкой, служившую ей спальней. Через несколько часов он вышел, пошатываясь, растерянно улыбнулся мне, сунул бумажку в десять рупий и скрылся. Больше он не возвращался.

Любимым местом, где я учился и упражнялся в том, что считал своим искусством, был рынок: там разносчики сидели на корточках перед полными корзинами бутылочных тыкв, перцев, баклажанов и лука, выкрикивая: «Грабьте! Разоряйте! Всего по три рупии за кило!»

Я полюбил потных хозяек с блестящими глазами и в ярких сари, которые они подбирали, готовясь к битве — принимаясь бранить товар. Гордость, честь, желание среди шатких сверкающих груд сочных фруктов и овощей — разве я мог устоять? Я пробирался в изгибы сознания этих женщин — в его холмы и долины, в области света и тьмы, во всю эту живую массу, дрожащую и подающуюся под напором эмоций. Понемногу я навострился стягивать их сознания в подобие сетки, сплетать отдельные ниточки звенящих мыслей в нечто… нет, не в ковер, это искусство осталось для меня недостижимым, но в узловатую путаницу, в какую превращает клубок играющий котенок. Среди множества отдельных сознаний редко встречались такие, которые осмысляли, хотя бы смутно угадывали, что сейчас, в это время и в этом месте, составляют часть запутанного метасознания, — сколько клеток в вашем теле, а многие ли из них обладают особой способностью осознавать себя частью высшего разума?

Однажды я попробовал стянуть разум Джанани в метасознание с парой ее покупателей, но она вышла в помещение за лавкой и отчитала меня:

— Не вздумай пробовать свои штучки на мне, негодник! Так–то ты платишь за мою доброту?

Я уже догадался (потому, что никто не пробовал этого на мне, и потому, что те, на ком упражнялся я, совершенно этого не замечали), что моя способность уникальна, но я не знал, что Джанани о ней известно. Позже она объяснила мне, что не обладает этой способностью — и знала всего одного человека, наделенного ею, — но она к ней восприимчива. Она чувствовала, когда кто–нибудь, тем более недоучка вроде меня, выделывает свои фокусы.

— А кто был тот, другой? — с любопытством спросил я.

— Ни к чему тебе о нем знать, — отрезала она. — Просто я однажды такого встречала. Он был нехороший человек.

Она так мне и не сказала. Но тогда я осознал, что мир сложнее, чем мне представлялось: по меньшей мере один человек разделял мой странный дар, большинство им не обладало, но некоторые могли улавливать прикосновение моего разума к своему.

Я проводил досуг, бродя по узким зеленым проулкам под гулмохарами,[4] зарываясь пальцами ног в мягкую шелковистую пыль. Я играл в камешки с другими мальчиками и вместе с ними глазел на календарь в чайной лавке, с листов которого оленьими глазами смотрели кинозвезды. Я узнал, что такое секс, наблюдая за бродячими собаками на улицах и по взглядам, какими старшие мальчики провожали недоступных, одетых в школьную форму девочек, проходивших мимо, потряхивая косичками. Во мне желания пока бродили смутно. Я мог взглянуть на дочку торговца чаем — ведьмочку с глазами, как ягоды терновника, с язычком, острым, как его колючки, и с большим запасом бранных слов наготове — и сказать, что внутри она хрупка, как нить паутины, натянутая страхом и нуждой. Меня влекло к ней, но был еще парикмахер: стройный, чисто выбритый юноша, застенчивый и скромный на вид. Он привлекал меня всякий раз, как я проходил мимо его заведения: подвешенное на стене дома зеркало и кресло перед ним, прямо на улице. В кресло он усаживал клиентов, чтобы заняться их прическами или бородами. Его разум был сияющим, полным фантазий, эротичным: я не умел прочесть его мыслей, но ощущал их природу, желания, протекавшие через его пальцы, сквозь мягкие прикосновения ладоней к щекам посетителей. Мой разум и мое тело вместе отзывались на подобные желания окружавших меня мужчин и женщин: мне случалось возбудиться, просто проходя по улице, когда их сознания щекотно, легким перышком скользили по моей коже.

Мы все время проводили на людях, на виду, поэтому надежды на физическое удовлетворение было мало — разве что мы, мальчики, случалось, щупали друг друга в темных переулках, — но я мог дотянуться мыслями и выстроить мост, столь же осязаемый, как прикосновение. Мало кто умел это почувствовать, но дочка торговца чаем однажды ответила мне потрясенным взглядом, ясным и честным, как взгляд маленького ребенка, будто и она почувствовала электрическую искру, проскочившую между нашими умами. Потом на ее лицо, словно маска, скользнула привычная надменность, и момент был упущен.

У меня имелась любимая игра: я ложился на широкую ветку нима у чайной лавки, закрывал глаза и старался по почерку сознаний угадать, кто проходит подо мной.

Почерк сознания незнакомца ничего не говорил мне о том, кто он, я не умел даже отличить мужчину от женщины — но он оставался в моей памяти, как до боли знакомые окрестные улочки.

Сколько я ни упрашивал, Джанани так и не сказала мне, кто еще из известных ей людей разделял мою способность.

— Надеюсь, ты никогда с ним не встретишься, — содрогаясь, говорила она.

Но однажды вечером он сам нашел меня.

Я как раз закончил подметать лавку, когда почувствовал что–то странное, словно щупальце шарило у меня в мозгу; в тот же миг я ощутил, что кто–то стоит за дверью — просто стоит в темноте и ждет. Должно быть, то же почувствовала и Джанани — в ее глазах мелькнул испуг. Я ощущал силу разума, более изощренного, чем мой, затягивавшего меня в лабиринт своего сознания, как рыбу на леске. Я поднялся и как во сне пошел к входной двери. Джанани, которую, как видно, затронуло не так сильно, схватила меня и потянула в заднюю дверь, в мирную темноту огорода.

— Арун, дурень ты этакий, убирайся отсюда! — свирепо шепнула она мне.

Я усилием воли заставлял себя передвигать ноги. Затем перелез через бамбуковую изгородь. С каждым шагом я становился сильней и во мне росла способность к сопротивлению.

Когда я возвратился, Джанани сидела на полу. Глаза ее бегали, волосы были растрепаны, сари помято, и она тихо и монотонно повторяла:

— Рама, о Рама…

Меня захлестнула волна гнева и страха.

— Кто это был? Что он сделал?

— Это был Рахул Може. Единственный из моих знакомых, кто обладает твоим даром. Ты узнаешь его не по наружности — она обманчива, — а по тому, как он без предупреждения вторгается в твой разум.

Он угрожал мне. Оставаться здесь было опасно для нас обоих. Мне следовало подумать, что делать…

Тогда в первый и единственный раз Джанани взяла меня к себе в постель, прижала к своей утешительной смуглой гималайской груди, пахнувшей чесноком и корицей. Она была как слившиеся воедино землетрясение и цунами. Позже я слышал, как она бормочет про себя:

— Для него это ничего не значит, он иной…

Наутро она решительно вышвырнула меня из постели и принялась собирать вещи.

— Это знак, что нам пора расстаться. Я научила тебя, чему могла. Отправляйся в мир, чтобы стать чем–то, и держись подальше от Може. Я скопила для тебя немного денег. Я тоже уеду отсюда, переберусь к подруге в Ришикеш.[5] Посылай мне весточки, я хочу знать, как у тебя дела. Часть твоих вещей я храню в надежном месте. Перешлю их тебе, когда сумею.

— Каких вещей?

— Того, что было до пожара. Сейчас об этом не заботься. Ты должен добраться до соседнего города и найти работу. Я знаю место…

Вот так я очутился в крошечной комнатенке над мастерской портного в соседнем городке. Мне жилось там спокойно. Я помогал портному — разносил готовые вещи, и он сшил мне пару брюк и рубаху, так что я стал выглядеть порядочным молодым человеком, а не бродягой в дырявой одежке. Со временем (Джанани слала письмо за письмом, подстегивая меня) я получил место секретаря в институте программирования. Здесь сказался мой живой ум, а также уроки Джанани и отставного писца: я за год усовершенствовался в английском и стал помогать системному администратору в работе с компьютерами. Работа мне нравилась и давалась легко.

«Арун, дурень ты этакий, — писала мне Джанани. — Ты уже не уличный сорванец без надежд на будущее. У тебя есть шанс стать человеком. Я высылаю деньги на обучение. Изучи компьютеры и найди достойную работу, это каждый дурак может».

Я записался на пару курсов и обнаружил в себе талант программиста. Числа, символы, инструкции, логика — я как будто уже знал все это или что–то похожее в своей прошлой жизни.

Студенты, смотревшие на меня как на собственное творение, подбили меня перейти на дневное обучение. Правда, у меня не было базового образования и привычки к дисциплине, но с их помощью я делал успехи. В жарких пыльных маленьких аудиториях, под скрип вентиляторов, под шум машин, врывавшийся в открытые окна, я научился отгораживаться от всего и концентрироваться. Прошло несколько месяцев, и уже другие студенты обращались ко мне за помощью. Моя жизнь переменилась.

Возвращаясь в свою полупустую комнатушку, лежа на провисающей кровати, я вслушивался в голоса, доносящиеся из мастерской, и под убаюкивающее жужжание швейных машинок забавлялся игрой с метасознаниями.

Арун, говорил я себе, ты далеко шагнул за два года.

Но постепенно во мне пробудилась природная лень, временно заглушённая успехами в учении. Вместо того чтобы добиваться степени, я ограничился получением диплома, чем сильно разочаровал Джанани и кое–кого из моих преподавателей.

Однако тот короткий период новой наполненной жизни открыл для меня возможности мира. Я жадно глотал книги на английском и на хинди, изучал другие страны и обычаи, узнавал о войнах и исторических бедствиях. От бульварной фантастики на хинди к английским любовным романам в мягких обложках — для моей мельницы годилось любое зерно. Я начинал постигать, что ощущать чужие умы сквозь написанное слово — искусство, немногим менее увлекательное, чем моя уникальная врожденная способность ощущать их напрямую. Письменный язык — будь то хинди, английский или компьютерный код — был ключом, открывающим двери в чужие умы и чужие страны. Я, как монах, выпущенный из монастыря, дивился чудесам мира. Я впервые понял, что иностранцы бывают разного сорта: потерявшие память, бедняки, неграмотные… и это далеко не все.

Между тем я по–прежнему получал от Джанани письма и посылки. В Ришикеше она стала швеей. Она писала, что понемногу возвращает и пересылает мне мои вещи, какие были у меня до пожара. Эти вещи ничего мне не говорили. Среди них было несколько фотоснимков, которые она, похоже, сама и сделала: высокая стена пламени, на первом плане большущее тлеющее бревно. Обломки абстрактной керамической скульптуры, остатки гравюр. Быть может, я был художником? Теперь во мне нет ничего похожего. Я разглядывал свои руки, свое чистое тело, исцеленное снадобьями Джанани. Даже шрамов не осталось. Я просматривал другие снимки — мальчики–подростки, глядящие в камеру. Одним из них был я. Другие казались смутно знакомыми. Мои друзья из той незнакомой жизни?

Но я был слишком занят новой жизнью, чтобы уделять внимание реликвиям прежней. Едва получив диплом, я нашел работу — проверять на дефекты программное обеспечение — и переехал в огромный многолюдный Нью–Дели. Джанани была в восторге.

«Ты далеко шагнул, Арун», — взволнованно писала она мне. Во многих отношениях так оно и было. Успехи так и сыпались на меня — новая работа шла легко и не отнимала много сил; чувствуя, что нашел себе место в этом мире, я увлекся новой жизнью. Тогда–то я и начал более методично исследовать свои необычные ментальные способности.

Одним из первых открытий стало то, что существуют сознания, совершенно мне недоступные — не просто сопротивляющиеся, как сопротивлялся разум Джанани. В толпе на крикетных матчах попадались люди, с виду так же увлеченные игрой, как остальные болельщики, но мой мысленный радар их не регистрировал. Эти сознания — я называл их «пустышками» — сильно растревожили меня. Я их боялся и не доверял им. Оказалось, что мое искусство ограниченно. Другое дело — солитоны. Я их отлично чувствовал, но вот завлечь их мне не удавалось. Их разум проходил сквозь густую путаницу моих метасознаний, как человек, возвращающийся домой но широкому пустому полю. Быстро и свободно, думая о другом. Они ничего не захватывали и ничего не оставляли после себя.

В первый раз я столкнулся с этим на митинге в Красном Форте[6] Дели. Первый министр из пуленепробиваемой ложи на эстакаде говорил речь о минувшей войне. Семь тысяч человек, которым нечего было делать: студенты колледжей, фермеры, у которых засуха сгубила урожай, клерки, безработные богатые наследники и прочие прожигатели жизни, уличный народ и карманники, — присоединились к его политическим сторонникам. По мере того как речь министра становилась все более страстной, я чувствовал, что умы, поначалу разрозненные и расслабленные, как связка резиновых тесемок, превращаются в улей гудящих в унисон пчел. Не очень интересно — слишком просто, да и небезопасно.

Я заткнул уши, но отгородиться не сумел, они ослепили и оглушили меня. Я, спотыкаясь, выбирался из толпы, со всех сторон меня толкали и осыпали бранью. И тогда меня поразила мысль: вот метасознание, возникшее самопроизвольно. Я его не создавал. Потому я и не мог распустить его. Кто знает, на что способно такое самозарождающееся метачудовище? Толпа захлестывала меня, вцеплялась в меня, втягивала в себя. Мне представилось, как зверь вырывается на улицы города, калечит и убивает, требуя крови. Мой собственный разум растворялся в этом хаосе. И тут случилось нечто странное и удивительное: я на мгновение ощутил полное умственное затишье, словно, пробираясь через огромное ревущее поле боя, окунулся в мирный водопад. Всего одно восхитительное мгновение. Затем в моей голове снова загудел улей, и мне ничего не оставалось, кроме как болтаться, очумело пошатываясь, по краю толпы, высматривая того человека. Конечно, я его не нашел. Кто же прошел так свободно сквозь густые дебри этого дикого метасознания, подобно монаху, безмятежно проходящему мимо грешного сияния мира?

Впоследствии я узнал, что на свете мало людей, подобных Санкарану, но что на краткие мгновения такими бывают все люди. Только немногие поддерживают такое состояние ума большую часть сознательной жизни. Сапожник, чинивший туфли перед бомбейским кинотеатром. Математик, видящий не мир вокруг себя, а формулы и уравнения. Мать, у которой единственная мысль — о недужном сыне. Влюбленный, в пыльном старом саду не замечающий роз. Да, позднее я постиг это состояние ума.

Жизнь в большом городе скучной не бывает. Моим способностям здесь находилось широкое применение, что втягивало меня в неожиданные приключения. Однажды, прогуливаясь по крепости Старого Дели, я увидел стоящую в дверях девушку. Обычную девчонку, подростка в ярком красном сальвар камиз,[7] слишком просторном для нее. Улочка полна была народу и шума, велосипедных звонков и призывов торговцев фруктами и прозрачного яркого света второй половины лета. Увидев ее в темной подворотне старого дома, увидев ее омытое солнечным лучом лицо, я, как удар в лоб, ощутил муку ее ума. Я ощутил безнадежность столь полную, что инстинктивно свернул к ней. Она попятилась от меня, а в дверях здания, в котором я теперь узнал бордель, появился мужчина.

Так я повстречался с Дулари. Для того чтобы вызволить ее, понадобились почти все мои скудные сбережения (на выкуп) и помощь местного женского общества. Потом ей нашли работу в швейной мастерской, где десятки изнуренных работой молодых женщин шили новенькие одежды для заморского рынка. Я изредка виделся с Дулари, но чаще чувство вины заставляло меня держаться поодаль. Правда, жизнь ее изменилась к лучшему, но все же это была не жизнь для четырнадцатилетней девочки. Но я теперь принадлежал к среднему классу. Я должен был держаться в определенных рамках. Кроме того, комнатку, в которой я жил, мне сдавала большая шумная семья из Пенджаба. В моей жизни не было места для Дулари.

Все же я не скрывал от себя того, что мог бы полюбить ее. Она была еще ребенком, и это было неприлично, но я заглядывал в ее разум, не замечая тоненького изломанного тела. Она походила на вошедший в пословицу лотос в темной воде: корни зарылись в ил, но он стремится вверх, чтобы раскрыть лепестки под небом. Под шрамами часть ее существа осталась нетронутой пережитыми лишениями и унижениями: в ней был ум, надежды и пласты изумительной сложности, полные возможностей, которым вряд ли дано осуществиться.

Совсем иначе обстояло дело с моим коллегой Манеком. Он был образованный, с большим будущим и недурно зарабатывал. Его разум — я неизменно видел в каждом не только телесное существо — был простым и чистым, как прибранная комната, а его мысли и чувства часто просвечивали наружу. Однажды я почувствовал его уныние и спросил о причине. Он, как обычно просто и честно, рассказал, что влюблен в девушку, на которой не может жениться. Их разделяли каста и класс, и родные его возлюбленной круглые сутки стерегли ее, чтобы не дать им встретиться. Хуже того, и его родные уже подыскивали для него подходящую невесту. Естественно, я стал его доверенным другом.

Тем летом мой хозяин решил провести отпуск с семьей в родной пенджабской деревне. Они заперли все двери в квартире, кроме моей комнаты, кухни и ванной, и оставили меня в тишине и одиночестве, каких я прежде не знал.

Поэтому Манек приходил ко мне домой. Однажды, когда он чуть не плакал, я обнял его, чтобы утешить. После того случая мы стали, можно сказать, любовниками. Он говорил, что он не гей, но ему хотелось, чтобы я притворялся женщиной, позволял обнимать, ласкать и утешать себя. В его сознании иллюзия была такой полной, что я, лежа рядом с ним, почти чувствовал, как вздымаются мои груди. Я тем временем осторожно, бережно касался его разума. Мне кажется, наш мысленный контакт помогал ему расслабиться, хотя он и не замечал щупальцев моего мозга. Спрятав лицо на моем обнаженном плече, он шептал имена всех женщин, которых любил издали, заканчивая именем Анджаны, своей возлюбленной.

Потом была Шила — не женщина, а тихая мышка, — старшая незамужняя дочь супружеской пары из квартиры надо мной. Ее сестры вышли замуж и ушли из дома, но она с виду была дурнушкой, так что уже не надеялась найти кого–нибудь. В любви, как и в мыслях, она была дерзкой, изобретательной и нежной, но говорила лишь прикосновениями. За несколько первых наших свиданий она не произнесла ни слова. Я однажды нарушил наш договор молчания, вымолвив слово «люблю». Она села на кровати, устремив на меня глаза, полные злых слез.

— Никогда больше не смей говорить этого, — яростно приказала она.

Потом запрыгнула на меня и сорвала с меня рубашку. Темные глубины ее разума дрогнули, уходя еще глубже: пещеры открывались, как пасти, в расщелинах, в тайниках ее души грохотали бурные потоки чувств. Она была неотразима, но я был ей не нужен. Кончилось тем, что судьба в лице разведенца, искавшего новую жену, увела ее из дома и из города.

Порой меня тревожило мое отличие от других молодых людей. Я выглядел и одевался как мужчина, но для меня ничего не значили условности, проводившие различие между мужчиной и женщиной. Я мог зайти с другими парнями в подозрительную пивную и выпить с ними пива, но я не понимал, что с женщинами нужно флиртовать, состязаясь за их благосклонность. Я мог подсесть к женщине и заговорить с ней о работе или о вышивке на ее блузке. Женщины, с которыми я работал, находили, что я — единственный мужчина, в присутствии которого они могут болтать так же непринужденно, как в своей женской компании. Однажды я принял участие в разговоре о месячных, хотя ограничился заинтересованными расспросами. «Арун, это уж слишком!» — сказали они, вспомнив вдруг, что я мужчина. Кулинарные программы я смотрел с таким же интересом, как борьбу и крикет. Способность видеть сознания научила меня воспринимать человеческое существо в целом, за пределами различий между мужчинами и женщинами. После нескольких месяцев исследований я пришел к выводу, что существует не два пола, а по меньшей мере тридцать четыре. Возможно, «пол» — неподходящий термин: вернее было бы позаимствовать понятие из географии — тридцать четыре климатические зоны человеческого сознания.

Но из–за своих странностей я порой задумывался о будущем. Мои коллеги влюблялись, обручались, женились. Для меня каждая работа и каждая связь была подобна временному отдыху перед следующей. Не погубит ли меня моя непоседливость? Джанани рассеяла мои опасения. «Ты молод, — писала она. — Узнавай мир, Арун. Принимай его в себя. Люби всех, кого можешь, но не позволяй никому удерживать тебя, как птицу в клетке».

К тому времени, как я повстречался с Санкараном, я многому научился. Например, никогда не ходить на политические митинги. И не участвовать в религиозных шествиях, хотя храмы, гурдвары[8] и мечети в небольших дозах были позволительны. Я узнал также, что, вопреки ожиданиям, семьи обычно не образуют хороших метасознаний. В них слишком много толкотни и суеты. Они срастаются и расходятся. Возможно, они образуют не статическое, а динамическое равновесие, ведь они как–никак целые дни проводят вместе. Возможно, метасознание невозможно сохранять до бесконечности — оно сходит с ума.

Я проделывал опыты и с животными. Перед моим домом кормилось стало коров. Они стояли среди проезжающих машин белыми горбатыми островками, мирно жевали жвачку или с бычьим упрямством дожидались, пока кто–нибудь вынесет кухонные отбросы в помойку на углу. Я ощущал их сознание, но не понимал природы их мыслей. Однажды вечером, возвращаясь с работы, я увидел могучего быка, стоявшего посреди дороги, на разделительной полосе. Потоки машин текли мимо него в обе стороны. В светящейся пыли уличных фонарей он походил на белый призрак. На обочине, равнодушно поглядывая на него, лежали коровы. Я не просто ощутил, а как будто увидел его разум. Он взывал к коровам, вкладывал всего себя в протяжное беззвучное призывное мычание. Коровы отвечали что–то вроде: «Не сегодня, приятель, нам надо дожевать жвачку». Тогда я осознал, что животные не только ощущают мысли друг друга, но и могут мысленно общаться.

Я продолжал экспериментировать с человеческими сознаниями и узнавал множество любопытных мелочей. Например, нечетные числа, особенно простые, создавали более устойчивых мета–чудовищ, четные оказывались менее стабильными. Пары же просто опасны, потому что ничто не уравновешивает связь между их сознаниями, чтобы тянуть, когда они толкают, если вы понимаете мою мысль. Потому–то, задолго до встречи с Санкараном, я принял решение — никогда не влюбляться.

Я встретил его в Америке. Джанани, узнав от одного своего собрата по восприимчивости, что Може видели в Чандигаре, всего в нескольких часах езды от Нью–Дели, уговорила меня уехать. Меня вновь охватил прежний безымянный страх. Я несколько лет не вспоминал про Рахула Може. Моя компания в то время отправляла команду программистов в Соединенные Штаты. Подстегиваемый потоком писем от Джанани, я присоединился к исходу в землю молока и меда.[9] В маленьких городках Америки с их неестественно чистыми улицами, где не видно было ни людей, ни животных, и в сюрреалистических, освещенных неоновым светом ущельях между стен небоскребов в больших городах я продолжал изучать свою способность создавать метасознания. Вопреки расхожему представлению об индивидуализме американцев я часто встречал большие группы людей со сходными убеждениями и процессами мышления. Поначалу это было необычайно увлекательно; я прогуливался по Уолл–стрит, заглядывал на Биржу. Все эти люди, воображавшие себя соперниками и конкурентами, бормотавшие в сотовые телефоны или вопившие, как ошалелая ребятня, — какое прочное, стабильное метасознание они образовывали! Еще была Америка пригородов, поселков яппи, с непомерно большими частными домами и со множеством яхт и автомобилей — здесь это было даже слишком просто. Подростки, выражавшие свою индивидуальность одеждой с именными нашивками и злобными взглядами, тоже были легкой добычей, но в созданном ими метасознании появлялись темные глубинные течения, беспокоившие меня, как дамба, готовая прорваться под напором воды. Я развлекался, сливая в метасознания противоборствующих политиков и фундаменталистов враждебных друг другу религиозных течений. Индийское землячество, к которому я принадлежал, за редкими исключениями жило прошлым, исповедуя убеждения и ведя образ жизни, давно исчезнувшие в самой Индии. Они зациклились на мысли о своем статусе высокооплачиваемых профессионалов, и мне с ними было скучно. Куда интереснее оказались маленькие группки маргинальной культуры. Я завел дружбу с викканами, иммигрировавшими из Мексики, и с парнем из Эфиопии, содержавшим ресторан в Сан–Франциско. Я первое время жил в Калифорнии, по возможности уклоняясь от работы и до упора используя свои способности. И все же я чувствовал, как на заднем плане моего сознания разрастается одиночество — не тоска по моему старому дому в Индии, по старым друзьям и знакомым, а жажда чего–то большего. Во мне уже возникла пустота, которую предстояло заполнить Санкарану.

Потом произошел случай, который выгнал меня из Калифорнии. Однажды ясным воскресным утром я плавал на мелководье у пляжа и вдруг ощутил подводное течение. Я попытался вырваться из него и тогда осознал, что оно существует в моем сознании. Мощная тяга — кто–то подводил меня к себе, как ослабевшую рыбу на спиннинге. Я узнал этот неотразимый зов. Рахул Може нашел меня. Я выбрался на берег и почувствовал, что меня принуждают направиться, обходя загорающих и разноцветные пляжные зонтики, к автомобильной стоянке. Я пытался остановиться, попросить помощи, но оказался бессильным, как тряпичная кукла. Подходя к дороге, я заметил каким–то краешком сознания белый седан с затемненными стеклами. За рулем сидел мужчина в темных очках. Он перегнулся через сиденье, чтобы открыть дверцу с другой стороны. Мне запомнилось золотое кольцо, блеснувшее у него на пальце.

Внезапный скрип тормозов, сокрушительный удар. Автобус, подъезжавший к остановке, не успел вовремя затормозить. Он уткнулся в задний бампер припаркованной машины, заставив ее покатиться вперед. Притяжение разума Рахула Може резко прервалось.

Я воспользовался шансом — бросился туда, где лежала моя пляжная сумка, подхватил ее, перебежал дорогу там, откуда не видно было места происшествия, и рванул к стоянке на дальней стороне. Асфальт обжигал мои босые подошвы, но через минуту–другую я был в своей машине и мчался прочь от опасности. С другой стороны подъехала завывающая сиреной машина полиции. Примерно через двадцать минут Рахул Може вновь дотянулся до меня, но его притяжение было теперь почти неосязаемым, словно он искал меня ощупью, а еще несколько минут спустя и совсем пропало.

Меня опять спасло простое везение.

Я сменил работу, сбежал с Западного побережья и держался старых мегаполисов на восточном берегу — таких как Нью–Йорк и Бостон. Прошел почти год. Рахул Може не давал о себе знать, и Джанани в письмах тоже не упоминала о нем, только советовала мне быть начеку. Она надеялась, что я больше его не увижу.

Но я знал, что он вернется, что он отыщет меня. Я сам не понимал, откуда взялось это предчувствие. Иногда он мне снился — длинные руки его ума тянулись ко мне, увлекали к нему, в темные бездны его души. Он наводил на меня ужас. Но какая–то часть меня желала встречи с ним — быть может, единственным, кто был наделен тем же даром.

Потом, однажды под вечер, в кафе за чашкой напитка, который американцы гордо называют «чай», я встретил Санкарана. Я развлекался, создавая метачудовище из компании литературных снобов в одном углу и недружной семьи из четырех человек в другом, когда нечто проскользнуло в запутанную паутину мысленных связей так, будто ее и не было. Я невольно поискал его взглядом. Он явно был индусом: хрупкого сложения, с шапкой нечесаных черных волос и с трогательными неухоженными усиками. Он сел за столик с книжкой и чашкой кофе и вскоре с головой погрузился в чтение. Я подошел к нему, стараясь скрыть волнение. Предлог для знакомства нашелся легко — мы оба были индусами.

Он защитил диссертацию и занимался теперь научной работой в одном из многочисленных университетов, разбросанных по этому огромному городу. Жил в какой–то дыре в Кембридже. Ехал на автобусе и так увлекся чтением докладов конференции, что вышел не на той остановке. Обнаружив рядом кафе, заглянул в него выпить кофе и спокойно почитать.

— Вы хотите сказать, что не знаете, где вы?

Он обратил на меня свои карие глаза и улыбнулся. На мгновение он как будто целиком оказался здесь, в кафе.

— А кто–нибудь знает? — спросил он, отделяя «кто» от «нибудь» словно скальпелем хирурга.

Я решил было, что это глубокая философская мысль, но он тут же объяснил, что, поскольку Земля, Солнечная система и наша

Галактика непрерывно меняют свое положение в пространстве, никто не может с уверенностью обозначить систему отсчета. Он совершенно очаровал меня.

Я помог Санкарану добраться домой, и мы стали друзьями. Он никогда сам не искал меня, но я завел обыкновение навещать кафе рядом с его домом в Кембридже, куда он, как почтовый голубь в свою голубятню, непременно залетал к вечеру со своими книгами и статьями. Когда обыденный мир пробивался в его сознание, он неизменно встречал его с добродушным снисходительным юмором — он был из тех, кто, налетев на прохожего или на придорожное дерево, извиняется перед тем и другим с равной любезностью. Я подолгу следил за ним из–за своей чашки, исполнившись безмолвного удивления. Я мог исследовать его разум, мог обнять его своим, но не мог притянуть его к себе, играть или манипулировать им. Мои умственные эксперименты его не затрагивали. Он не нуждался во мне и не представлял никакой угрозы. Он заполнял растущую во мне пустоту.

Я открыл в Санкаране кое–что из того, что привлекало меня в Дулари, — но без ее боли. Его разум был нежен, как бутон, готовый развернуть лепестки, и полон невинным удивлением ребенка, впервые увидевшего радугу. Вместо шума помех противоречивых эмоций, вместо какофонии подавленных желаний и одиночества, звучавших в заурядном человеческом сознании, его разум окутывал глубокий покой, какой находишь на высоте, в прозрачном воздухе Гималаев выше линии вечных снегов. Он не терзался вопросами, зачем он живет и что думают о нем другие люди, — он на самом деле нисколько не был зациклен на себе. Он был прекрасен — существо, поглощенное игрой со Вселенной, невообразимо огромной для обычного человека. Когда я глядел на него, на его тонкое тело черного дерева, неловко приткнувшееся на диванчике, пока его разум любовался чудесами, о которых я мог только догадываться, меня наполняло сладкое желание. Я желал его прикосновения, хотя бы короткого и невинного — просто почувствовать его ладонь у себя на плече. В Индии, где платоническая дружба между людьми одного пола свободно позволяет держаться за руки или обниматься на людях и никто не думает об этом дурно, все оказалось бы просто. Но здесь была в ходу иная мораль, и — главное — Санкаран все еще не замечал, как нужен мне.

Я проводил с ним все свободное время. Иногда я встречал его на физическом факультете и дожидался, пока он закончит коллоквиум или разберется со своими уравнениями, разглядывая звездную карту на экране компьютера. Закончив, он присоединялся ко мне и пополнял мои знания астрономии, пока мы вместе блуждали по галактике. Вот красный гигант, вот сверхновая, здесь двойная звезда, нейтронная звезда, черная дыра, блуждающая планета с массой, в пятнадцать раз превосходящей массу Юпитера. Я изучал лексикон астрономов, как влюбленный изучает тело своей возлюбленной.

Понемногу я узнавал кое–что о прошлом Санкарана. Он был из семьи тамильских ученых. Он очень любил мать и старшего брата, оставшихся после смерти отца в их старинном доме в Ченнаи.[10] Я мысленно видел выцветшую побелку на стенах, банановые пальмы на заднем дворе. Заговаривая о семье, Санкаран как будто возвращался вдруг на землю.

«Моя мать готовит, как никто…» или «Унна научил меня дифференциальному исчислению еще в восьмом классе…»

— Они хотели меня женить, — однажды застенчиво признался он. И покачал головой. — У меня нет времени на жену. Но традиция требует продолжения рода. Жизнь не простая штука. — Он вздохнул. Если бы не случайность принадлежности к одному полу и не жестокие рамки условностей, я готов был в ту же минуту выйти за него.

Он принадлежал к поклоняющимся Господу Шиве. В своей комнате он держал маленький лингам[11] Шивы — святилище на книжной полке в окружении книг и статей по астрофизике. На стене висела всего одна картина — фотография красивой и грациозной тамильской актрисы Шобаны. Санкаран смущенно признался мне, что он ее поклонник.



Поделиться книгой:

На главную
Назад