Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Из Африки - Карен Бликсен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Каманте сопровождал меня и туда, однако не подсаживался к детям за парты, а стоял в сторонке, словно сознательно сопротивляясь наукам и предпочитая простое присутствие. Зато оказавшись один в кухне, он часто принимался медленно выписывать по памяти буквы и цифры, увиденные на школьной доске. Вряд ли он смог бы учиться, как все, даже если захотел бы: на заре жизни в нем произошел какой-то перелом, и теперь для него было естественным противоестественное состояние. Он сознавал свою особенность и относился к ней с высокомерием урожденного карлика, который, видя, что отличается от всех остальных, считает уродами их, а не себя.

Каманте умел обращаться с деньгами: он мало тратил и часто заключал выгодные сделки по части коз с соплеменниками-кикуйю. Он женился совсем молодым, а брак у кикуйю — мероприятие накладное. Тем не менее он любил пофилософствовать — оригинально и с умом — насчет бессмысленности денег. Он относился по-своему к жизни вообще: умея жить, он оставался о жизни невысокого мнения.

Восхищаться чем-либо он не умел. Он признавал сообразительность за животными, но за все время нашего знакомства всего один-единственный раз одобрительно высказался о человеке — молодой сомалийке, которая впоследствии поселилась на ферме. У него была привычка тихонько усмехаться, проявлявшаяся при любых обстоятельствах, но особенно при встрече с самоуверенными и напыщенными субъектами. Все африканцы наделены природной хитринкой и радуются, когда что-то идет не так, чего европейцы совершенно не выносят. Каманте довел это свойство до совершенства, дополнив его самоиронией: собственные неудачи доставляли ему не меньше удовольствия, чем оплошности посторонних.

Аналогичное умонастроение я усматривала у старых африканок, прожаренных бесчисленными кострами, мятых судьбой и умеющих видеть в ней иронию и приветствовать ее удары, как дружеское похлопывание близкого человека. У себя на ферме я поручала боям раздавать воскресным утром нюхательный табак чернокожим старухам, которые по этому случаю превращали двор в подобие старого птичьего загона; в окно моей спальни долетало их негромкое карканье — африканцы редко повышают голос.

Как-то раз их обычная тихая беседа взорвалась хохотом. Видимо, случилось что-то невообразимо забавное, и я потребовала у Фараха отчета. Фарах мялся; дело было в том, что он забыл закупить табак, так что старухи напрасно притащились издалека. Это надолго стало для старых кикуйю причиной веселья. При встрече со мной на кукурузном поле любая показывала на меня костлявым пальцем, а ее физиономия покрывалась морщинами веселья, причем так стремительно, словно она незаметно дергала за веревочку; она напоминала мне о том воскресенье, когда вместе с другими любительницами табачка проделала неблизкий путь, в конце которого выяснилось, что я на этот раз забыла про угощение для них. Вот умора, мсабу!

Белые часто обвиняют кикуйю в неблагодарности но Каманте отнюдь не был неблагодарным и даже облачал в слова свое чувство долга. По прошествии многих лет после нашей первой встречи он продолжал самозабвенно оказывать мне услуги, о которых я его даже не просила, а на мой вопрос, зачем он так поступает, отвечал, что не будь меня, он бы не выжил. Он демонстрировал свою признательность и иным способом: трогательно, иногда даже снисходительно помогая мне. Возможно, он всегда помнил, что мы с ним исповедуем одну и ту же религию. В мире дураков я была для него, наверное, одной из самых неподражаемых дур.

С того дня, как он поступил ко мне в услужение и связал свою судьбу с моей, я постоянно чувствовала на себе его проницательный взор; вся моя жизнь была объектом неумолимой критики с его стороны. Думаю, он с самого начала рассматривал мою заботу о его исцелении как пример безнадежной эксцентричности. Однако его ответом была симпатия ко мне и старание рассеять мое вопиющее невежество. Я неоднократно сталкивалась со свидетельствами того, что он уделил внимание и время той или иной проблеме и так построил свои наставления, чтобы мне было проще их усвоить.

Каманте начинал у меня в доме с ухода за собаками, а впоследствии дорос до санитара-ассистента. Я узнала, как он проворен, несмотря на свой чудной облик, и отправила на кухню помогать повару Езе. Потом Еза погиб, и Каманте занял его место, на котором и оставался до моего отъезда.

Обычно африканцы очень небрежны со зверьем, но Каманте проявил своеобразие и здесь. Он очень хорошо обращался с собаками и полностью отождествлял себя с ними; он часто докладывал мне, что им требуется, чего им не хватает, о чем они думают… Благодаря ему мои собаки не страдали от блох, хотя в Африке очень трудно этого добиться; часто глубокой ночью мы с Каманте, разбуженные их воем, при свете керосиновой лампы снимали с них по одному страшных муравьев сиафу, пожирающих все на своем пути.

Видимо, лежа в больнице при миссии, он не терял времени даром и все впитывал (хотя ни словом не обмолвился потом о своих достижениях), потому проявил смекалку и в роли медицинского ассистента. Уже став поваром, он нередко принимал участие в лечении очередного больного, давая мне очень разумные советы.

Но в качестве повара он проявил таланты, просто не поддающиеся классификации. Поиздевавшись над ним, природа в качестве компенсации наделила его ни с чем не сравнимым кулинарным даром. Его кухонные священнодействия не подлежали объяснению и указывали на гениальность. Как кулинар Каманте был стопроцентным гением и в качестве такового был подвержен напасти всех гениев — бессилием перед лицом собственной силы. Родись Каманте в Европе и окажись он в руках у хорошего наставника, он достиг бы славы и вписал бы достойную страницу в историю. Даже в Африке он сделал себе имя своим незаурядным мастерством.

Я сама проявляла интерес к приготовлению пищи и, впервые вернувшись из Африки в Европу, взяла несколько уроков у знаменитого повара во французском ресторане с мыслью, как забавно будет вкусно готовить в африканских условиях. Мой наставник, месье Перроше, даже предложил мне заняться вместе с ним ресторанным бизнесом — такова была моя преданность этому искусству. Когда рядом со мной оказался Каманте, родственная душа, ко мне вернулся былой интерес к кулинарии. Мне казалось, что наше сотрудничество открывает заманчивые перспективы. Природный кулинарный инстинкт дикаря казался мне необъяснимым чудом. Из-за него я иначе взглянула на нашу цивилизацию и снова стала усматривать в ней божественное начало. Я уподобилась человеку, вновь обретшему веру в Бога, когда френолог показал ему участок головного мозга, отвечающий за теологическое красноречие. Если существует теологическое красноречие, значит, жива и теология, а там недалеко и до обоснования бытия Господня.

Как кулинар Каманте проявлял поразительную сноровку. Любые кухонные фокусы получались у него играючи; казалось, его коричневые руки сами по себе знают, как готовить омлеты, соусы и майонезы. У него был особенный талант делать кушанья легкими, чем он напоминал мне Христа, который в детстве лепил из глины птиц и приказывал им летать. Он отвергал любые хитроумные кухонные приспособления, словно из опасения, что они поведут себя слишком независимо; предложенную мною машинку для взбивания яиц он сразу отложил и продолжил взбивать белки ножом, которым я прежде срезала на лужайке сорняки, и добивался, чтобы взбитые белки превращались в легкие облачка. В кухонной сфере он проявлял проницательность и вдохновение: он умел выбрать на птичьем дворе самого жирного цыпленка, а взвешивая на ладони яйцо, точно определял, когда оно снесено.

Он придумывал целые системы, направленные на совершенствование моего стола, и сложными путями, через знакомого, работавшего с одним врачом в глуши, раздобыл семена замечательного сорта салата, которые я сама безуспешно искала на протяжении многих лет.

Он держал в памяти огромное количество рецептов. Он не владел грамотой и не знал толком английского, поэтому кулинарных книг для него не существовало, но, видимо, все, что он узнавал, навсегда оставалось в его несимметричной голове, подчиняясь какой-то его собственной систематизации, о которой я не имела понятия. Блюда он называл по событиям, случавшимся в дни, когда ему их показывали, поэтому мне приходилось слышать от него о соусе-молнии-ударившей-в-дерево или соусе-издохшей-лошади.

Он почти никогда ничего не путал, и лишь одно мне так и не удалось ему внушить: порядок подачи блюд. По случаю гостей мне приходилось рисовать своему повару меню: суповую кастрюлю, рыбу, куропатку, артишок. Вряд ли этот его недостаток был вызван провалом памяти: просто он полагал, что всему есть предел, и отказывался тратить время на столь нематериальное обстоятельство, как порядок чередования блюд.

Работать рядом с демоном — волнующее испытание. Кухня считалась моей вотчиной, но мне казалось, что не только она, но и весь мир, в котором я сотрудничаю с Каманте, перешел в его руки. Он блестяще схватывал, чего я от него требую, а иногда выполнял мои пожелания еще до того, как слышал от меня о них. Я терялась в догадках, каким образом у него все это получается. Мне казалось невероятным подобное искусство, когда человек не понимает его истинного смысла и не испытывает к нему ничего, кроме презрения.

Каманте вряд ли представлял себе, каким вкусом должно обладать европейское блюдо. Несмотря на крещение и связь с цивилизацией, он остался в душе кикуйю, преданным традициям своего племени и считающим их единственным достойным способом жизни. Иногда он пробовал блюда, которые готовил, но неизменно с гримасой отвращения, подобно ведьме, снимающей пробу со своего варева. Сам он довольствовался кукурузными початками. Иногда на него находило затмение, и он предлагал мне племенной деликатес — жареный сладкий картофель или шматок овечьего жира, — напоминая при этом пса, который, прожив долгую жизнь среди людей, нет-нет да и преподнесет вам в подарок косточку.

Думаю, он всегда относился к тщательности, с которой мы готовим себе еду, как к полнейшему сумасшествию. Иногда я делала попытки вызвать его на откровенность, но он, проявляя порой высочайшую искренность, здесь держал глухую оборону. Мы трудились в кухне бок о бок, исповедуя каждый собственные представления о значении кулинарии.

Я отправляла Каманте на обучение в клуб «Мутаига» и к поварам своих друзей в Найроби, когда мне доводилось попробовать у них что-то новое и вкусное, так что со временем мой дом прославился в колонии как место с отменной кухней. Мне это доставляло огромное удовольствие. Мне очень хотелось похвастаться своим искусством, поэтому я радовалась, когда имела возможность угостить гостей. Каманте, напротив, не была нужна ничья похвала. При этом он помнил вкусы всех моих друзей, часто наведывавшихся на ферму.

— Для бваны Беркли Коула я приготовлю рыбу в белом вине, — сообщал он важно, словно речь шла о безумце. — Он сам прислал белое вино.

Чтобы заручиться авторитетным мнением, я пригласила отужинать у меня моего старого знакомого Чарлза Балпетта из Найроби. Он был путешественником прежнего поколения, ничем не похожим на Филеаса Фогга (персонаж романа Жюля Верна «Вокруг света за восемьдесят дней»): он объездил весь мир и повсюду пробовал самые лучшие кушанья, не беспокоясь о последствиях, а стремясь к сиюминутным удовольствиям. Книги полувековой давности о спорте и горных восхождениях повествуют об его атлетических подвигах и покорении им горных вершин в Швейцарии и в Мексике. В книге о знаменитых пари под названием «Легкость бытия» рассказано, как он на спор переплыл Темзу в вечернем костюме и цилиндре; позднее он, набравшись романтизма, пересек вплавь, подобно Линдеру и лорду Байрону, Геллеспонт. Я была счастлива, когда он откликнулся на мое приглашение: угощать приятного вам человека блюдами собственного изготовления — несравненное удовольствие. В знак благодарности он поделился со мной своими взглядами на еду и на многое сверх того и признался, что никогда еще так прекрасно не ужинал.

Сам принц Уэлльский оказал мне честь своим визитом на ферму и похвалой в адрес нашего камберлендского соуса. Тогда я в первый и в последний раз увидела глубокий интерес Каманте к похвале его стряпни, которую я ему пересказала: африканцы уважают царственных особ и любят о них судачить. Спустя много месяцев ему захотелось еще раз услышать то же самое; внезапно он задал мне вопрос, прозвучавший, как фраза из учебника:

— Сыну султана понравился соус к поросенку? Он съел его целиком?

Каманте демонстрировал мне свою покладистость и за пределами кухни. Ему хотелось мне помогать, исходя, разумеется, из собственных представлений о том, что в жизни хорошо, а что опасно. Как-то ночью, уже после полуночи, он появился у меня в спальне с керосиновой лампой и, не произнеся ни слова, замер, как постовой. Он напоминал летучую мышь, подлетевшую к моему изголовью, так торчали у него уши.

— Мсабу, — проникновенно обратился он ко мне, — думаю, тебе лучше встать.

Я испуганно села в кровати: неужели случилась беда? Но в случае неприятностей передо мной стоял бы Фарах. Я сказала Каманте, чтобы он шел восвояси, но он не двинулся с места. — Мсабу, — повторил он, — по-моему, тебе лучше встать. По-моему, на землю спустился Бог.

От таких слов я вскочила и спросила, почему он так считает. Он важно провел меня в столовую, окна которой выходили на запад, на холмы. Там полыхала трава, и пожар распространился с вершины холма до равнины. Из окна он казался вертикальным огненным столбом или даже шагающей в нашу сторону гигантской фигурой. Я некоторое время любовалась этим редкостным зрелищем, после чего принялась вразумлять стоявшего рядом Каманте. Я хотела его успокоить, полагая, что он напуган. Однако мои объяснения не произвели на него никакого впечатления: он заставил меня встать и тем самым выполнил свою миссию.

— Может быть, — ответил он. — Но я решил тебя разбудить. Вдруг это бы вправду спустился на землю Бог?

Дикарь в доме переселенки

Однажды не пролились дожди.

Это такой страх, такое грандиозное событие, что тот, кто его застал, никогда не забудет. Спустя годы, расставшись с Африкой и живя в северной стране с влажным климатом, такой человек вскочит среди ночи при звуке начавшегося ливня и прошепчет спросонья: «Наконец-то!».

Обычно сезон дождей начинается в конце марта и продолжается до середины июня. Перед этим воздух с каждым днем становится горячее и суше, как в Европе накануне сильной грозы, только в Африке все гораздо серьезнее.

Маасаи, соседи моей фермы, жившие на другой стороне реки, в это время подпаливают сухую траву, чтобы с первым дождем взошла свежая травка для скота, и воздух над равниной трепещет от жара, длинные серые и радужные хвосты дыма жмутся к земле, жар и запах гари плывут над полями, как дыхание преисподней.

Гигантские тучи собираются и снова рассеиваются; где-то на горизонте уже хлещет дождь. Весь мир мечтает об одном…

Вечером, перед самым закатом, природа как бы обступает вас. Холмы приближаются вплотную, слепя зелеными и синими отблесками. Через пару часов, выйдя из дому, вы не видите в небе звезд; ночной воздух уже сулит долгожданную прохладу. Когда у вас над головой поднимается шум — это не дождь, а всего лишь ветер в кронах деревьев. Когда начинает шелестеть под ногами — это снова не дождь, а ветер, гуляющий по поверхности земли. Когда ветер начинает клонить кукурузу на поле, шум очень напоминает шум дождя, но это опять не он. Вам ничего не стоит убедить себя, что дождь уже начался, но это не даст желаемого облегчения.

Только когда земля откликнется глухим ревом, а мир вокруг вас запоет на все голоса, это будет означать, что свершилось главное: хлынул дождь. Это похоже на возвращение к морю, где вы давно уже не были, или на объятия любимого.

Но однажды выдался год, когда дожди так и не пролились. Это было равносильно тому, как если бы от вас отвернулась Вселенная. Становилось все прохладнее, некоторые дни были просто холодными, однако влаги не было и в помине. Все вокруг продолжало иссыхать. Мир лишился благодати. Это была не просто хорошая или дурная погода, а отсутствие всякой погоды. Над головой пролетал дурной ветер, напоминающий сквозняк. Природа померкла; краски стерлись; поля и леса утратили всякий аромат. Не иначе, Создатель ополчился на Свое творение. На юге простирались черные, выжженные равнины, присыпанные серым и белым пеплом.

Мы день ото дня тщетно ждали дождя, прощаясь с надеждами на урожай. Вспашка, прореживание и прочие труды последних месяцев оказались напрасными. Работа на ферме замедлилась, а потом и вовсе замерла.

На равнинах и на холмах высохли озера, и на моем пруду появились новые утки и гуси. К пруду, что на краю фермы, потянулись по утрам и на закате на водопой стада зебр. Животные, голов по двести-триста, шли длинными рядами. Жеребята держались под боком у кобыл. Они не пугались меня, когда я въезжала верхом в их стадо. Заботясь о своем скоте, мы отпугивали их, потому что уровень воды неуклонно понижался и в прудах. Тем не менее, на берегу пруда было приятно бывать: только там еще сохранилась какая-то зелень.

Африканцы от засухи сникли. Я не могла добиться от них ни слова о перспективах дождя, хотя они наверняка знали о естественных приметах гораздо больше нас. Под угрозой оказалось само их существование. И им, и их отцам приходилось терять в страшную засуху до девяти десятых поголовья скота. На их высохших участках осталось по несколько вялых стебельков сладкого картофеля и кукурузы.

Немного погодя я усвоила их манеру и перестала обсуждать тяжелые времена и жаловаться, так как это недостойно. Однако я оставалась европейкой, я прожила в их стране недостаточно долго, чтобы приобрести их полнейшую пассивность; лишь те из европейцев, кто провел здесь несколько десятилетий, способны сравниться в этом с африканцами. Я была молода, и инстинкт самосохранения заставлял меня собираться с силами и действовать, а не уподобляться дорожной пыли или дыму над равниной. По вечерам я стала писать рассказы, сказки, романы, переносясь мысленно в другие страны и времена.

Один знакомый, гостивший на ферме, стал слушателем моих сочинений. Когда я выходила из дома, меня едва не валил с ног ветер; небо оставалось безоблачным, усыпанным бесчисленными безразличными ко всему звездами, в мире властвовала сушь.

Сначала я занималась писательством только по вечерам, потом стала уделять этому время и по утрам, пренебрегая обязанностями хозяйки фермы. Мне было трудно решить, что предпринять: вспахать ли заново кукурузное поле и снова его засеять, оборвать ли вянущие кофейные ягоды с ветвей, чтобы сберечь деревья. Я все время откладывала решение на потом.

Я предпочитала писать в столовой, раскладывая листы бумаги по обеденному столу, потому что в перерывах между рассказами должна была заниматься счетами и отвечать на тревожные уведомления управляющего. Слуги спрашивали меня, чем я занимаюсь; я отвечала, что пытаюсь написать книгу. Они воспринимали это как последнюю попытку спасти ферму и относились к моему занятию с интересом и спрашивали, как идут дела. Они часто стояли рядом и наблюдали за мной; их лица сливались с деревянной обшивкой стен, и в темноте казалось, что вдоль стен стоят одни белые балахоны.

Все три окна столовой выходили на запад, на террасу, лужайку и лес. Дальше шел склон, потом река, служившая границей между фермой и землями маасаи. Саму реку из дома нельзя было увидеть, однако ее изгибы можно было проследить по зарослям темно-зеленых акаций на берегу. Другой берег тоже был высоким, лесистым: дальше тянулась равнина, доходящая до нагорья Нгонг.

«Будь моя вера так сильна, что сдвигала бы горы, я бы заставила горы прийти ко мне».

Ветер дул с востока; двери моей столовой всегда были распахнуты, вследствие чего западная сторона дома пользовалась у африканцев популярностью: они проложили здесь свои тропы, дабы быть в курсе событий. По этой же причине малолетние пастухи пасли на моей лужайке своих коз. Эти мальчишки, разгуливавшие по ферме при отцовских козах и овцах в поисках выпасов, связывали воедино мой цивилизованный дом и дикие окрестности. Домашние слуги-бои испытывали к ним недоверие и не впускали в комнаты, однако мальчишки относились к цивилизации с детским энтузиазмом: для них она не представляла опасности, так как они могли в любой момент с ней расстаться.

Главным символом цивилизации для них были старые немецкие часы с кукушкой на стене столовой. Часы на африканских нагорьях являются предметом роскоши. Время здесь можно круглый год определять по положению солнца, к поезду спешить не приходится, а жизнь на ферме можно полностью приспособить к своим желаниям, поэтому надобность в часах пропадает. Но мои часы были сделаны мастерски. Кукушка выскакивала из своего домика раз в час, чтобы, высунувшись из куста роз, ясным и нахальным голоском оповестить о текущем времени. Фермерской детворе ее появление всякий раз доставляло огромную радость. Они точно определяли по солнцу, когда состоится ее полуденный выход, и уже без четверти двенадцать сходились к дому со всех сторон, гоня перед собой коз, которых не смели предоставить самим себе. Головы детей и коз показывались и исчезали в кустах и в высокой траве, подобно головам лягушек в пруду.

Потом, оставив коз на лужайке, они, бесшумно ступая босыми ногами, входили в дом. Самым старшим было лет десять, самым младшим — года два. Они прекрасно себя вели и придерживались некоего церемониала, сложившегося в ходе предыдущих визитов: они могли свободно перемещаться по дому, если ничего не трогали, не садились и не открывали ртов, пока к ним не обратятся.

Когда из часов выпрыгивала кукушка, они дружно издавали негромкий восторженный смешок. Бывало, что какой-нибудь совсем уж малолетний пастушок, еще не несущий ответственности за коз, возвращался в дом самостоятельно ранним утром, чтобы долго молча стоять перед безмолвными часами, потом разразиться на языке кикуйю признанием в любви к ней и важно покинуть дом. Мои бои смеялись над мальчишками; они поведали мне, что те в своем невежестве принимают кукушку за живое существо.

Теперь сами слуги оказались так же заворожены моей пишущей машинкой. Каманте мог простоять у стены целый вечерний час, стреляя глазами, словно ему хотелось разобраться в устройстве машинки, раскрутить ее и унести с собой, чтобы потом снова собрать.

Однажды вечером я, оторвавшись от бумаги, встретила проницательный взгляд его внимательных глаз. Спустя мгновение он заговорил.

— Мсабу, — молвил он, — ты сама веришь, что можешь написать книгу?

Я ответила, что не знаю.

Чтобы правильно представить себе беседу с Каманте, надо помнить, что после каждой его реплики следовала продолжительная многозначительная пауза сознающего свою ответственность человека. Все африканцы — большие мастера в искусстве пауз, поэтому беседа с ними всегда выглядит многообещающе.

Выдержав длительную паузу, Каманте признался:

— Я не верю.

Мне больше не с кем было обсуждать свою книгу; отложив бумагу, я спросила, чем вызвано его неверие. Как оказалось, он заранее настроился на этот разговор и должным образом приготовился. Из-за его спины появилась книга — не что-нибудь, а «Одиссея», — которую он положил передо мной на стол.

— Смотри, мсабу, — начал он, — вот хорошая книга. Она с начала до конца удерживается вместе. Даже если поднять ее и встряхнуть, она не развалится. Ее написал очень умный человек. А ты, — продолжал он со смесью презрения и дружеского участия, — пишешь кусочки. Когда бои забывают закрыть дверь, кусочки разлетаются, падают на пол, и ты сердишься. Хорошей книгой этому не стать.

Я объяснила ему, что в Европе смогут все это склеить.

— Твоя книга будет такой же тяжелой, как эта? — осведомился Каманте, взвешивая «Одиссею».

Видя мои колебания, он подал мне книгу, чтобы я могла взвесить ее сама.

— Нет, — сказала я, — не такой, но ты ведь знаешь, что в библиотеке есть и другие книги, легче этой.

— И такой твердой?

Я ответила, что сделать книгу твердой — дорогое удовольствие. Он немного постоял молча, после чего дал понять, что возлагает на мое творчество большие надежды и даже не испытывает больше сомнений: поднял с пола листочки и положил их на стол. После этого он не удалился, а остался стоять у стола. Через некоторое время последовал новый вопрос:

— Мсабу, что есть в книгах?

Я ответила ему примером из «Одиссеи» — историей главного героя и Полифема, которого Одиссей напоил и ослепил, после чего спасся, привязавшись к брюху барана.

Каманте выслушал меня с большим интересом и высказал предположение, что этот баран принадлежал к той же породе, что овцы мистера Лонга из Элментаиты, которых он видел на выставке скота в Найроби. Потом он вернулся к Полифему и спросил, был ли тот чернокожим, как кикуйю. Получив от меня отрицательный ответ, он поинтересовался, принадлежал ли Одиссей к моему племени или семейству.

— Ты говоришь, что он назвал себя «Никто». Как это будет на его языке?

— «Оутис». На его языке это означает «Никто».

— Тебе обязательно писать о том же? — спросил он.

— Нет, — ответила я, — писать можно о чем угодно. Я могла бы написать о тебе.

Каманте, до этого разговаривавший со мной совершенно откровенно, опять замкнулся; оглядев себя, он тихо спросил, о какой его части я стану писать.

— О том времени, когда ты болел и бродил с козами по саванне. О чем ты тогда думал?

Он оглядел комнату, подумал и ответил неопределенно:

— Sijui (не знаю).

— Тебе было страшно?

Помолчав, он твердо сказал:

— Да. Все мальчики иногда боятся в саванне.

— Чего они там боятся?

Каманте долго молчал, потом поднял на меня глаза и со значением ответил:

— Оутиса. Мальчики боятся в саванне Оутиса.

Через несколько дней я слышала, как Каманте втолковывал другим слугам, что в Европе книгу, которую я пишу, могли бы склеить, но что сделать ее такой же твердой, как «Одиссея», снова извлеченная по этому случаю на свет, страшно дорого. Лично ему глубоко сомнительно, что ее смогут сделать такой же синей.

У Каманте был еще один, совершенно особый талант, пригодившийся ему у меня в доме. Я убеждена, что он умел проливать слезы по желанию.

Когда я по-настоящему сердилась на него и отчитывала, он сначала стоял передо мной навытяжку, глядя мне прямо в лицо с той глубокой скорбью, которую иногда умеют изобразить африканцы. Потом его глаза набухали и наполнялись горючими слезами, которые одна за другой начинали сползать по щекам. Я знала, что это крокодиловы слезы чистой воды, и будь на его месте кто-то другой, бровью не повела бы, но Каманте был особенным экземпляром. По такому случаю его плоское деревянное лицо принимало выражение, свидетельствующее о полном уходе в себя и неизбывном одиночестве, от которого он страдал столько лет.

Такие же тяжкие слезы он проливал, должно быть, в детстве, когда пас на равнине овец. Мне делалось от этих слез не по себе; в их свете прегрешения, за которые я его клеймила, меркли, и я теряла желание их вспоминать. Они полностью меня деморализовывали. Однако я остаюсь при убеждении, что взаимопонимание, существовавшее между нами, помогало Каманте почувствовать, что я не принимаю его слезы за чистую монету. Для него самого они были, скорее всего, церемонией, адресованной небесным силам, нежели попыткой ввести меня в заблуждение.

Самого себя он часто называл христианином. Не зная, что он подразумевает под этим определением, я пару раз предпринимала попытки выудить у него его символ веры, однако он отделывался объяснением, что верит в то же, во что и я; раз у меня моя вера не вызывает недоумения, то допрашивать его нет смысла. Я догадывалась, что это не просто уклончивость, а нечто вроде позитивной программы, признания верования. Он отдал себя во власть Богу белых людей и, служа таковым, пребывал в готовности выполнить любое повеление, однако не брал на себя обоснование системы, которая могла оказаться не более разумной, чем все прочие системы белых.

Иногда мое поведение шло вразрез с учением шотландской миссии, обратившей его в христианство. Тогда он спрашивал у меня, кто прав.

Как ни странно, африканцы совершенно свободны от предрассудков, хотя мы ожидаем, что первобытный народ будет жить в плену многочисленных темных табу. Объясняется это, видимо, их знакомством с самыми разными расами и племенами и вовлечением Восточной Африки в процесс оживленных обменов: сначала сюда нагрянули торговцы слоновой костью и рабами, потом — поселенцы и охотники. Практически любой чернокожий, включая пастушков с равнин, имел богатый опыт общения с представителями разных народов, отличающихся друг от друга и от него самого, как эскимос от сицилийца. Тут были и англичане, и евреи, и буры, и арабы, и сомалийцы, и индусы, и суахили, и маасаи, и кавирондо. По части восприимчивости к разным идеям кикуйю отличались большей открытостью, чем поселенец или миссионер, выросший в однородной среде и впитавший конкретные понятия. Этим объясняются почти все недоразумения между ними и белыми людьми.

Выступать перед африканцами в роли представительницы христианства — тяжелое испытание. Мне прислуживал молодой кикуйю по имени Китау, живший раньше в резервации. Это был наблюдательный, внимательный и сообразительный паренек, и я симпатизировала ему. Спустя три месяца он попросил у меня рекомендательное письмо к моему старому знакомому шейху Али Бин Салиму, видной персоне на побережье, в Момбасе, так как видел его в моем доме и захотел перейти к нему. Китау полностью освоился с порядками в моем доме, и мне не хотелось его отпускать, поэтому я предложила ему прибавку жалования. Он ответил, что уходит не из-за денег, просто ему нельзя у меня оставаться. Еще в резервации он твердо решил стать либо христианином, либо магометанином, но пока не определился, кем именно. Ко мне он поступил как к христианке и на протяжении трех месяцев присматривался к обычаям и порядкам христиан. Теперь он отправится на три месяца к шейху, чтобы разобраться с обычаями и порядками магометан. На этом основании он и примет окончательное решение.

Уверена, что даже архиепископ, будучи поставлен перед лицом такого факта, сказал бы в ответ или по крайней мере подумал: «Господи, Китау, почему ты не предупредил меня об этом заранее?»

Магометане не едят мяса животного, которому не перерезал горло магометанин же, с соблюдением особых правил. Это часто создает трудности во время сафари, когда запасы провизии строго ограничены и слугам приходится питаться подстреленной вами дичью. Когда падает на землю подстреленная вами антилопа, слуги-магометане бросаются к ней, как на крыльях, торопясь перерезать ей горло, прежде чем она сама испустит дух; вы наблюдаете за ними, затаив дыхание, потому что знаете, что если они отступят с понурым видом, то это будет означать, что животное издохло без их помощи и вам придется подстрелить другое, иначе ваши носильщики останутся без пропитания.

Когда в начале войны мне пришлось совершить длительный караванный переход, у меня перед самым выходом состоялась счастливая встреча с Мохамедом Шерифом, которого я попросила освободить моих людей от обязанности соблюдать этот закон на время путешествия.

Несмотря на молодость, он оказался мудрым человеком и заявил Фараху и Исмаилу:

— Эта женщина — последовательница Иисуса Христа. Стреляя из своего ружья, она будет произносить, хотя бы про себя: «Во имя Господа», что сделает ее пули равносильными ножу правоверного мусульманина. На протяжении всего вашего перехода вам разрешено есть мясо подстреленных ею животных.

Престижу христианской религии в Африке навредила взаимная нетерпимость разных церквей.

Живя в Африке, я ездила на Рождество во французскую миссию, чтобы послушать полуночную мессу. В это время года обычно стояла жара; колокольный звон далеко разносился в прозрачном нагретом воздухе. Вокруг церкви собирался радостный люд: лавочники-французы и итальянцы из Найроби с семьями, монахини из монастырского училища, верующие из местных в нарядной одежде. Большую церковь освещали сотни свечей.

В первое Рождество, проведенное Каманте в моем доме, я сказала ему, что возьму его с собой на мессу как единоверца, и объяснила, словно перешла в католичество, что он увидит там много замечательного. Каманте внимательно меня выслушал, растаял душой и напялил лучшее, что у него было. Но когда к дверям подъехала машина, он в смятении сообщил, что не сможет меня сопровождать. Он отказывался объяснить перемену в своем настроении и отвечал на мои вопросы упрямым молчанием.

Потом все прояснилось. До него в последний момент дошло, что я повезу его во французскую миссию, против посещения которой его настойчиво предостерегали во время его лечения в больнице у шотландцев. Я втолковывала ему, что он не так понял своих наставников и что сейчас его долг — ехать со мной. Он каменел у меня на глазах; его глаза так сильно закатились, что в глазницах остались красоваться одни белки, лицо покрылось каплями пота.



Поделиться книгой:

На главную
Назад