Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Три войны Бенито Хуареса - Яков Аркадьевич Гордин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Яков Гордин

Три войны Бенито Хуареса

Повесть о выдающемся мексиканском революционере

Судьба человечества — демократия. Свобода — его оружие. Совершенство — его цель. Поднимайся, народ Мексики!

ХУАРЕС

Привет тебе, Хуарес, борец за свободу мира и человеческое достоинство!

ГАРИБАЛЬДИ

У современной Америки есть два героя: Джон Браун и Вы.

ГЮГО — ХУАРЕСУ

«МЫ ПРИШЛИ К ТЕБЕ, БЕНИТО…»


24 октября 1847 года в городе Оахака, столице штата Оахака, перед хмурыми депутатами законодательного собрания штата стоял невысокий очень смуглый человек. Какая-то геометрическая правильность была в этом лице — параллельные линии рта, бровей, глаз, твердый, почти прямой нос.

Сорок дней назад после изнурительных трехнедельных боев американская пехота вступила в Мехико. Страна была истерзана военными переворотами. Президент и главнокомандующий, генерал Санта-Анна, предал своих солдат и сограждан.

Адвокат Бенито Пабло Хуарес, только что избранный губернатором штата, одетый в строгий черный костюм, чернота которого подчеркивалась ослепительным полотном рубашки, глядя в грозное и, быть может, катастрофическое будущее, заканчивал традиционную при вступлении в должность речь:

— Сеньоры! Мы обречены быть свидетелями страданий нашей страны в минуты трагедии. Страна ждет от нас спасения. От каждого из нас. Соберем же все наши силы. Еще есть время спасти ее. Но если нашей стране уготовано исчезнуть из числа свободных наций, постараемся же оставить по себе достойную память…

Он замолчал.

Молчали депутаты, пораженные его речью. И дело было не в словах, которые он произнес. Ведь даже авантюрист, захвативший на любой — самый короткий — срок власть в штате или в стране, прежде всего клялся свободой, благом, народом и отечеством и обещал не щадить себя. Дело было не в словах, а в том, как произносил их Хуарес.

Сосредоточенное спокойствие, суровая деловитость и угрюмая уверенность — вот что звучало в голосе этого человека, чье лицо оставалось почти неподвижным, когда он говорил.

Все они знали, что он пешком пришел в город из нищего индейского селения двенадцатилетним мальчишкой-сиротой, не только читать и писать, но и говорить по-испански не умея.

И теперь, глядя на этого человека, своим трудом осилившего языки, теологию, юриспруденцию, человека, чудом очутившегося там, где он теперь стоял, на этого индейца из племени сапотеков, ставшего губернатором, депутаты чувствовали — а некоторые и понимали, — что приходят новые времена, когда слова наконец начинают сливаться с делами.

Человек дела и долга стоял перед законодательным собранием штата Оахака, опираясь правой рукой на покрытый темно-красной тяжелой тканью стол.

У одних смутное чувство новизны перешло в радость, у других — в страх…

На другой день к губернаторскому дому подошли пять индейцев. Хуарес встретил их и провел на террасу. Старшего из них — низкорослого грузного старика — он помнил. Помнил, что его зовут Фелипе. Помнил, что Фелипе жил рядом с его дядей Бернардино Хуаресом — на самом краю большого оврага.

Фелипе улыбался, разглядывая губернатора со смущением и восторгом. Остальные стояли чуть позади, держа в руках кожаные сумы. Хуарес в своем черном костюме молча ждал. Говорить надлежало им. Да и горло у него сжималось.

Кто-то ткнул Фелипе в спину, он передернул лопатками и чуть протянул к Хуаресу широкие кисти рук с плохо гнущимися толстыми пальцами.

— Мы пришли к тебе, Бенито, чтобы сказать от имени Сан-Пабло-Гелатао, твоей деревни, что мы счастливы видеть тебя губернатором. Ты знаешь нужды бедных индейцев и ты дашь нам то, что нам нужно. Ты добр и не забудешь, что ты — один из нас… Ничего другого мы не можем тебе подарить, ты сам понимаешь, прими же хоть это… Мы выбрали лучшее…

Он отступил в сторону, и те, что стояли сзади, высыпали на пол к ногам Хуареса из своих мешков десяток неощипанных цыплят, кукурузные початки, тяжелые тыквенные шары…

Хуарес видел, как старый Фелипе ходит от хижины к хижине по Гелатао и говорит: «Ты слышал? Племянник нашего Бернардино, моего соседа, этот мальчик Бенито, что учился на священника, он стал губернатором Оахаки. Мы должны поднести ему подарки, а то он может подумать, что мы забыли его… И ему будет обидно…» И каждый что-нибудь давал — цыпленка, овощей… Они и сами-то жили впроголодь.

Очень медленно губернатор штата Оахака — необыкновенно медленно, чтобы они не увидели, как дрожит у него от волнения рука, — достал кошелек и вынул песо. Фелипе принял монету на свою ладонь. Это был ответный дар…

— Спасибо, дядя Фелипе, — сказал губернатор, — я понимаю тебя и всех вас. Спасибо!

Он ничего не обещал. Да они и не ждали обещаний. Они знали цену словам и знали цену молчанию.

И тут он вспомнил желто-зеленое поле созревающей кукурузы близ Гелатао у подножия бурого, раскаленного солнцем холма. На краю поля на плоском черном камне сидел огромный ядозуб — оранжевый, покрытый темным узором ящер, — приподнявшись на коротких передних лапах и свесив короткий тупой хвост. Чуть повернув округлую тяжелую голову, ядозуб смотрел на маленького Бенито, в серых от пыли полотняных штанах, едва достигавших щиколоток, и в белой короткой рубахе. Ужас и восторг испытывал мальчик, глядя на гордо поднятую тяжелую голову ящера с блестящими маленькими темными глазами на неподвижном лице.

Покрытые пожухлым за лето кустарником горы подступали к полям.

Неподвижный, словно каменный, смотрел на Бенито гордый оранжевый ядозуб.

«НЕБИТЫЙ ТЫ, БРАТ, НЕОБИЖЕННЫЙ…»

22 марта 1853 года высокий молодой человек в распахнутой лисьей шубе и шапке, сдвинутой на затылок, подошел к дверям Московской палаты гражданского суда. Прежде чем войти, он остановился и, стащив шапку, с удовольствием оглядел улицу, по которой между островами осевшего грязного снега текли ручьи, каким-то странным образом сумевшие остаться совершенно прозрачными.

Он улыбнулся — так хорошо было вокруг, так свеж воздух, пахнущий водой, сырым деревом, навозом, лошадьми, бодро катившими коляски, пролетки, кареты. Так веселы были голоса извозчиков и журчание воды.

Все еще улыбаясь счастливой улыбкой, он вошел в полумрак вестибюля и спросил у служителя, где здесь Первый департамент. Поднимаясь по лестнице, он испытал легкое смущение и удовольствие от того, что ему предстояло.

В комнате, куда он вошел, сидело за столами несколько молодых чиновников. Солнце било сквозь пыльные окна.

— Я хотел бы видеть господина Прыжова, — сказал молодой человек, оглядывая всех. Было ясно, что в лицо он Прыжова не знает.

Коллежский регистратор Иван Гаврилович Прыжов, исполняющий должность экзекутора, начальствующий над всеми этими чиновниками и потому сидевший за отдельным столом, встал и сделал несколько шагов к молодому человеку. Он и сам был молод, но жесткая редкая бородка и остро, недоверчиво прищуренные глаза за очками молодость эту как-то заслоняли.

Молодой человек сказал:

— Осип Максимович Бодянский передал мне ваш лестный отзыв о моей статье… касательно испанских завоеваний в Мексике…

— А! Так вы господин Гладкой! Простите, запамятовал, как вас…

— Андрей Андреевич.

— Да, да… Статья ваша, любезный Андрей Андреевич, знаете, чем хороша? А тем, что события в ней даны с точки зрения человека!.. С вами надо бы потолковать. Знаете что — отлучимся на часок, ежели у вас срочных дел нету?

— За удовольствие почту.

Прыжов махнул рукой подчиненным, которые, пересмеиваясь, их слушали. Те вскочили и с шутовской торжественностью поклонились…

— Весело, однако, служба идет в вашем заведовании, Иван Гаврилович, — сказал Гладкой, когда они вышли на весеннюю улицу.

— Не тираню, никто не скажет, не тираню…

Прыжов привел Гладкого в большой трактир на Ордынке.

Они сели у окна, сверкающего и разогретого. Подбежал половой, часто и радостно кивая.

— Сам знаешь, Серафим, — сказал ему Прыжов.

Тот крепко вытер полотенцем темные доски стола, убежал и мигом вернулся — графин, черный хлеб толстыми пористыми ломтями, тарелка с капустой.

— Позвольте предложить вам рюмочку?

— Пожалуй, — растерянно сказал Гладкой, — хотя я редко употребляю…

— А сколько вам годков, сударь?

— Восемнадцать стукнуло.

— Так-с… Ну-с, выпьем за старость!

Тощая черная муха медленно ползла на подламывающихся ногах вдоль рамы, пробуя силы.

Прыжов, откинувшись, смотрел на Гладкого, на его длинное нежное лицо с тонким румянцем. Глаза светлые под темными бровями, русый.

— На хохла не похожи.

— Матушка из Сибири. Батюшка в Иркутске служил, в гарнизоне, там женился.

— Из дворян?

— Из дворян. У нас на Черниговщине имение… Небольшое.

— И души имеются?

— И души…

— А сами в университете?

— На первом курсе…

— Статью писать Прескотт вдохновил?

— Не скрою…

— Да уж где тут скрыть. По-английски читаете, надо понимать?

— Мне языки легко даются. У меня дома учитель был поляк, он жил и в Англии, и во Франции, и в Германии.

— Из мятежников небось?

— Из мятежников. Он в тридцать первом году в Австрию спасся… А потом как-то вернулся.

— Завидую вам. Мне никогда беззаботно учиться не пришлось. Все впроголодь да с препонами. Меня ведь на словесный факультет не приняли — мужицкий сын. Я на медицинский… Там числился, а на лекции — к Бодянскому, Буслаеву, Соловьеву, Грановскому… Ну-с, меня с медицинского-то и поперли… Да вы-то чего краснеете? Вы тут не виноваты. А статья ваша — хороша своим тоном, бог с ним, с Прескоттом. Существенность в том, как вы несчастья этих индейцев почувствовали… Чувство здесь важно! У меня, знаете ли, у самого планы… С той минуты, как я узнал, что всякий зверь, всякая былинка, всякий, извините меня, дурак имеет свою историю — личную, так сказать, а не историю волков вообще, или там луга заливного, или всех дураков в Москве, свою, личную, — с тех пор меня стыд гложет, ибо мы, русские, своей истории не имеем — личной истории народа, да-с! Жизненной, так сказать, истории, социальной. Все пишут люди умственную историю. А это малая толика дела. Чем живут люди — вот история! Народные верования, социальный быт — хлеб, вино, община, поэзия этого быта… Как без этого понять личность народа? А уж потом свести умственное развитие с этим социальным движением… Умственная жизнь идет себе. А социальную жизнь подавляют, корежат. И она рождает волнения масс народа — революции, бунты. А умственная деятельность, борясь с деспотизмом разного рода, в этих волнениях только опору себе находит. Она ими пользуется, и все. Ах, милый вы мой друг, если бы можно было описать первобытное, так сказать, состояние народной социальной жизни — сколько истины бы открылось!

Гладкого разморило — от непривычной водки, солнца, жарко пекущего сквозь окно. Голос Прыжова доносился глухо. Но от этого он только крепче понимал сказанное, слова Прыжова окутывали его, ему хотелось плакать от силы и правды этих слов.

— Я вас очень понимаю, — сказал он и впервые за это время прямо посмотрел на Прыжова и удивился его лицу — короткий твердый нос с крупными ноздрями, четкий железный рисунок очков, две глубокие вертикальные складки на переносице, — все было сильно, зло и определенно. — Я вас очень понимаю. И себя теперь лучше понимаю. Мне такую вот историю… это и есть дело… Первобытное состояние! Очень понимаю, Иван Гаврилович, какие истины основательные можно извлечь!

— Опоздали мы, пожалуй, — много в России наносов…

— Так ведь можно другой народ найти — молодой, ясного состояния!

Прыжов внимательно, как предмет, рассмотрел лицо Гладкого. Тот в смущении улыбнулся обмякшими, непослушными губами. Зубы у него были белые, крупные.

— Вот думаю я, Андрей Андреевич, — Прыжов поднял графин к солнцу в окне и стал поворачивать его, вызывая зайчики на досках стола, — я думаю, долго ли вы таким чистым и свежим продержитесь… С одной стороны, надо, чтоб жизнь вас поободрала — без этого ум не проснется и чувство не поумнеет, а с другой — много потеряете в той самой первобытности взгляда, о коей толковали…

Гладкой увидел, что муха, вытянувшись на всех ногах, поочередно пробует крылышки, блаженствуя в жарком пятне.

— А знаете ли вы, Андрей Андреевич, — вдруг спросил Прыжов, — что Англия и Франция ведут переговоры с Турцией?

— Да и бог с ними, — оторвав сонные блестящие глаза от мухи, отвечал Гладкой. — Раз им так приятно…

— Им-то приятно, — сказал Прыжов, старательно посыпая солью кусок хлеба. — Да нам-то каково? Это все самозванец этот — новый Наполеон… Он на нас за дядюшку зол. Он еще себя покажет! Война будет, Андрей Андреевич. Положат народу тьму… Помяните мое слово. Наполеон Третий… Миру и одного предостаточно было!

И тут он увидел, что Гладкой дремлет, привалившись плечом к стене возле окна.

«Небитый ты, брат, необиженный… Худо тебе будет», — подумал он.

РАДИ СВОБОДЫ

У него было характерное лицо самбо — резкое сочетание индейских и негритянских черт — длинный, слегка горбатый нос индейца и толстые негритянские губы.

Генералу Хуану Альваресу минуло шестьдесят пять лет. Его густые волосы и бакенбарды были матово-белы, как молоко.

На протяжении сорока пяти лет он участвовал во всех значительных войнах на территории Мексики. А войны шли почти постоянно.

Едва ли кто-нибудь во всей стране был сильнее предан идее свободы, чем этот старый партизан — погонщик мулов, юношей пришедший в отряды великого Морелоса, а затем сражавшийся вместе с Висенте Герреро, ставший генералом инсургентов, законно избранный губернатором штата, названного именем Герреро, но так и не выучившийся грамоте и не составивший хотя бы скромного состояния.

Он брался за оружие всякий раз, когда видел, что плоды очередного переворота, очередной схватки за справедливость присвоили те, кто и так имел слишком много.

5 августа 1855 года генерал Альварес в расстегнутой белой рубашке ходил по земляному полу индейской хижины в селении Текса, где находился его штаб, и диктовал письмо к полковнику Комонфорту. Время от времени его высокая фигура заслоняла распахнутую дверь, в которую било солнце, и тогда писцу, пожилому индейцу в полотняных штанах, приходилось пережидать — окон в хижине не было.

По обеим сторонам двери, на солнцепеке, дремали, сидя у горячей стены, двое повстанцев, охранявших генерала. Их ружья лежали рядом с ними на земле. Что-то поскрипывало под вялым ветерком, где-то кричали дети. Но как только за углом хижины послышался какой-то новый звук, один из часовых проснулся бесшумно, как кошка, и положил руку на рукоять мачете…

Человек в офицерском мундире, вышедший из-за угла, был полковник Диего Альварес, сын генерала. Он вошел в хижину, и генерал остановился, молча глядя на него. Смуглое молодое лицо полковника выражало обиду и недоумение. В руке, поднятой на уровень груди, он держал конверт. Он смотрел не на отца, а на индейца за столом, прервавшего работу и ответившего ему спокойным взглядом. Быть может, легкая насмешка, вернее, намек на добродушную насмешку обозначился в его прищурившихся глазах, как будто он понял уже причину недоумения молодого полковника и оценил неосновательность его обиды.

— Здесь написано: «Лисенсиату[1] дону Бенито Хуаресу»… Это письмо от сеньора Окампо… Но ведь именно вас зовут Бенито Хуарес?

Индеец положил перо и встал.

— Да, сеньор полковник. Это мое имя.

— Но разве вы лисенсиат?

Генерал Альварес с изумлением, которое придало совершенно детское выражение его темному резкому лицу, слушал этот разговор. Лисенсиаты — чисто одетые, важные, образованные…

— Да, сеньор полковник, я когда-то получил это звание.

— Так вы, стало быть, тот Хуарес, что был губернатором Оахаки?

Отец и сын разглядывали дона Бенито как существо редкостное и удивительное, — они все еще не могли совместить знаменитого политика и этого обтрепанного индейца.

Дон Диего тяжело покраснел.



Поделиться книгой:

На главную
Назад