Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Я хочу купить этот дом. Как я это могу сделать?

Тогда она рассмеялась. Ее голубые глаза и белые зубы засверкали. Она была очень довольна собой, так как она предвидела, что именно ее клиент хочет, и привела меня туда, где мне так понравилось.

Я купила дом, не откладывая, но встретила недовольство «Генерала». Он не думал, что я должна была покупать дом, проговорив что-то насчет налогов. Но я пошла тогда к другому адвокату в городе и тот быстро устроил покупку. Ввиду возникших разногласий я не стала просить моих адвокатов о переводе денег из Нью-Йорка на покупку (как мы это делали в других случаях), а просто полностью использовала аванс, данный моим издателем за вторую книгу. Эта сумма была прислана мне лично и вложена мною в банк в Принстоне. Неожиданно я проявила несвойственную мне практичность, и первый раз в Америке сделала что-то сама. И что за чудный домик!

Мои новые соседи тут же снабдили меня малярами и плотниками: нужно было сделать просто несколько мелочей и освежить белую краску на стенах. И вскоре я въехала в дом, с парой складных стульев, с радио, чтобы слушать новости, с моим портативным телевизором. И зеленый, бутылочного цвета «додж» припарковался возле террасы позади дома.

Соседка привела мне своего художника по интерьеру, чтобы он помог мне купить мебель. Он был толстым, круглолицым молодым человеком, весьма серьезным и важным; он очень хотел сделать мой дом образцом хорошего вкуса. Однако я купила самые обыкновенные — но удобные — диван и кресла для гостиной; спальню традиционного американского стиля; и такую же традиционную столовую. Затем последовал обыкновенный конторский письменный стол, с диваном и креслом для кабинета. Ряды белых книжных полок уже были на стене — это был прежний кабинет доктора.

Мои комнаты выглядели пустыми. Небольшой ковер желто-золотистого цвета в гостиной был единственным в доме: мне нравились полированные паркетные полы… Художник-декоратор был разочарован.

«Вам, очевидно, не нравятся старинные вещи», — заметил он. Я объяснила ему, что мне нужно, чтобы обстановка была простой, светлой, практичной и легко заменимой. «Если все это завтра сгорит при пожаре, я не хочу плакать о невозместимых потерях», — сказала я. Он помог мне во всем, но был заметно удивлен моим простым выбором. А может быть, это опять образ «кремлевской принцессы» мешал ему согласиться со мной? Но я заверила его, что буду очень счастливой в этом доме.

Так, в сорок два года у меня появилась «недвижимая собственность», превратившаяся в большую радость для меня и в последующие годы. Этот домик обладал какой-то внутренней теплотой. Люди, жившие тут, были хорошими людьми: их дух наполнял все. Свет щедро лился в небольшие окна, плясали на полу и на белых стенах отражения деревьев. Камин горел каждый вечер, когда я слушала известия или смотрела «ньюс» по телевизору. Потом появился проигрыватель: у меня было несколько любимых пластинок, одна привезенная из Швейцарии и даже одна из Индии…

«Генерал» Гринбаум — как уже было сказано — хотел снабдить меня черной экономкой, «чтобы принимать гостей». Но я заверила его, что у меня будут бывать здесь только близкие друзья и что я прекрасно справлюсь сама. И я стала приглашать нескольких друзей и готовить еду по-домашнему. Кто-то предложил помочь мне купить старинные вещи — их так любят в Америке. Почему не дать другим жить так, как им хочется?.. По-видимому, мой вкус казался им странным.

Затем появились стиральная машина и сушилка, и я была довольна, что наконец могу не отсылать белье в прачечную. Книги и бумаги расположились в кабинете, кухня оживилась: на стены я прилепила рисунки восьмилетнего Марко Яннера. Весною ярко-красные азалии расцвели возле входа, золотая форсития смотрелась в окно кабинета, молодое сливовое деревце светилось возле кухонной двери. И огромная яблоня, вся покрылась пеной розовых цветов: она была видна почти изо всех окон дома, и лепестки падали на землю, как снег. В траве появились ландыши и фиалки. И принцесса американской весны — догвуд — оделась в белое, как невеста.

Мне еще непривычно было считать все это моим. Такие же деревья виднелись в саду у соседей. Но красота всего этого была мне очень нужна и дорога, и я наслаждалась ею. В те первые счастливые годы я думала, что никогда, никогда не покину этот чудесный уголок земли. Я буду уезжать далеко отсюда, но всегда возвращаться в мой дом на улице Вильсона.

* * *

Мои соседи оказались очень приятными людьми: детский врач с женой — детским психологом. Две незамужние сестры, одна из них — медицинская сиделка. Два практикующих врача — христиане-сайентисты. Служащие, ездившие в Нью-Йорк на работу каждый день. Это был весьма привилегированный городок близ Нью-Йорка, хотя и считалось, что Принстон — это по преимуществу университетский город.

От прежних владельцев дома я унаследовала садовника-итальянца. Это был чрезвычайно жизнерадостный молодой человек, этим он выгодно отличался от моего первого садовника. От был женат на американке, посылал деньги матери в Италию и ни на что не жаловался. Его дети учились в школах Принстона.

Все вокруг меня старались помочь, кто только чем мог.

Молодая девушка, дочь соседей пригласила меня разделить с ней каникулы на ее любимом острове Монхиган в штате Мэн. Она обещала мне уединение, океан вокруг, прогулки по берегу, чаек… Мне так хотелось моря, шума волн, которого я уже давно не слышала.

Кэрин вела свой белый «шевет» на большой скорости к Бостону, потом через Нью-Хемпшир, к штату Мэн. Золотистый спаниель Маффин и я сидели сзади. Когда мы прибыли в Бутбей Харбор, откуда катера ежедневно отправлялись на остров, лил дождь. Мы заночевали у знакомой Кэрин — вдовы кораблестроителя, все время сидевшей у окна с биноклем в руках: она наблюдала за катерами, входившими в порт и выходившими из него. Эта женщина знала названия всех катеров и имена их владельцев и, конечно, кто эти катера построил.

На следующий день снова лил проливной дождь. Когда мы и унылый Маффин появились на причале с рюкзаками на спине, вокруг почти ничего не было видно из-за дождя и облаков. Небольшой катер, называвшийся не без иронии «Ясные дни», возил на остров продукты и все необходимое независимо от погоды. Мы были единственными пассажирами в тот день.

Как только мы вышли в море, то есть в океан, началась сильная бортовая и кормовая качка. Маффин и его хозяйка вскоре не смогли сопротивляться морской болезни. Мы были внизу, в трюме, вместе со всем грузом — ящиками с продуктами и почтой. Капитан велел нам оставаться там, но нам нужен был свежий воздух. С трудом мы вскарабкались по лестнице и появились на мостике. Здесь нас встретили громкие проклятия капитана, но мы твердо упершись ногами в палубу, намертво схватились за поручни. Истощив запас ругательств, капитан махнул на нас рукой.

Капитану приходилось продвигаться сквозь сплошную стену дождя и тумана. Вода была цвета свинца, и один лишь Бог знал, как ему удавалось идти по курсу! Мы простояли на мостике около двух часов, но это показалось нам вечностью. Катер двигался очень медленно, качка была сильной, наши руки онемели, и мы едва чувствовали одеревеневшие ноги.

И вдруг серая стена раздвинулась, как занавес, и туман стал быстро рассеиваться. Дождь лишь слегка моросил, и перед нашими глазами возник проход между двумя высокими скалистыми островами. Мы медленно приближались к небольшому причалу, несколько зданий виднелось на берегу на холме. Впервые за этот день мы улыбнулись друг другу.

Наконец катер пришвартовался. Мы забрали свои рюкзаки и совершенно измученного Маффина и ступили на землю. Гостиница была на вершине холма, но ноги не слушались, а земля продолжала качаться и уходить из-под ног. Мы сели на траву возле тропинки, не в состоянии двигаться.

Туман почти исчез и светились голубые небеса. Два скалистых острова почти без растительности торчали из океана, как две горы. Это был настоящий край земли. И только теперь мы заметили странный, повторяющийся звук, издаваемый каким-то неведомым мне инструментом. Он проникал глубоко во все ваше существо, приятный и утешительный. Это был непрерывно повторяющийся сигнальный гудок с маяка, напоминавший по звуку охотничий рог низкого тона, какой-то бархатной теплоты и мягкости. Этот постоянный сигнал предупреждал о смертельной опасности, которую представляли два острова для любого проходившего здесь судна. И мы долго сидели молча, слушая мягкий низкий звук, дав ему врачевать наши измученные тела и души.

На острове Монхиган мы провели неделю, гуляя в дождь и в солнце по дорогам сквозь чащи и скалы. Наблюдали птиц. Кормили ручную чайку, по имени Гасс. Звук тяжелого дыхания океана не прекращался ни на минуту. Звук «туманного сигнала» тоже. Эта освежающая неделя в компании молодой умной девушки, хорошо знавшей Индию и юго-восточную Азию никогда не забудется.

* * *

Необходимые поездки к редакторам и к издателю завершились публикацией в ноябре 1969 года «Только одного года». Но я также тогда часто ездила в Нью-Йорк на камерные и симфонические концерты.

Странно, что музеи с их мертвыми коллекциями не привлекали меня тогда. Я всегда любила музеи в Москве и Ленинграде — там это было бегством от повседневной серости. Но здесь, в США, жизнь была настолько новой, яркой и шумной, что я не чувствовала необходимости «бегства». А музыка была необходимостью, как и всегда. Потому что музыка не мертва, она живет, дышит. И в те дни она нужна была мне больше, чем картины на стенах и статуи в музеях. Музыка была средством единения с другими людьми — как я испытывала это всегда в залах Московской консерватории. И чудом было видеть в США знакомые лица московских музыкантов!

Однажды Леонид Коган, блестящий скрипач из Москвы, давал концерт в Нью-Йорке. Потом Мстислав Ростропович играл концерт для виолончели Дворжака. Гремел необычайный успех Рихтера, только лишь недавно «выпущенного» концертировать за границу: впервые за столько потерянных лет! Затем Владимир Ашкенази, москвич, дал несколько бетховенских концертов. Карнеги-Холл стал продолжением моей привычной московской жизни: когда я слушала там московских музыкантов, трудно было сказать, где я находилась…

Музыка объединяет раздробленное человечество. Политика и правительства стоят между нами, как стена. Владимир Ашкенази был перебежчик, как и я; Ростропович последовал нашему примеру через несколько лет. Многие музыканты в Москве, которых я хорошо знала, хотели бы сделать то же, но ответственность перед своими учителями и перед семьей удерживала их. Звуки музыки же не знают границ, и здесь снова я слушала своих любимых — Баха, Вивальди, Моцарта, Гайдна, Генделя. Я всегда любила старых мастеров той, предындустриальной поры, когда жизнь еще воспринималась как единое великое целое, воспринималась с радостью, с естественностью.

Мы часто посещали эти концерты с семьей профессора славистики Д. А. Джапаридзе, с его женой и сыном, которых я встретила в Принстоне. Эмигранты из России, он грузин, она — армянка, они отличались от других русских эмигрантов так же, как Кавказ и юг отличаются от северных краев. Они были жизнелюбы, предпочитали хорошую еду и вино, веселую компанию и никогда не жаловались (неприятная привычка русских). Прежде чем отправиться на концерт, мы обычно заходили в маленький французский ресторанчик возле Карнеги-Холл. Дома Джапаридзе хорошо готовили кавказские блюда. Оба родились в Грузии, но уехали в детстве с родителями во Францию. В Париже они нашли друг друга, там же родился их сын, школьник теперь, говоривший по-русски, по-английски, по-французски. Его родители преподавали русскую литературу в Сорбонне, в Оксфорде, в Гарварде, потом в Принстоне и, наконец, в Колумбийском университете в Нью-Йорке.

В Принстоне университетские дамы, преподававшие на факультете славистики, восстали против «этого грузина», как они его называли, и его слишком высоких стандартов. Он был тогда деканом. И хотя в их конфликте он был прав, а они неправы, они все-таки его выжили, зная, как интриговать. В результате профессор Джапаридзе читал лишь небольшой курс, а вскоре решил уйти совсем. О своем решении он написал письмо. Его гордость была глубоко уязвлена, хотя он всегда скрывал свою боль. Отправив письмо, он почувствовал себя плохо, и ночью тихо умер от сердечного приступа.

Никто не мог поверить: профессор был молод и, по-видимому, здоров. Но его натура не смогла выдержать хитрого подкопа. И сыну, бросившемуся к телефону, он запретил говорить что-либо матери. Он хотел, чтобы она ехала домой спокойно и не волновалась. Двенадцатилетний сын проявил зрелость взрослого человека, как это бывает иногда с детьми.

Отпевание происходило в Русском соборе в Нью-Йорке, где все сотрудники факультета славистики Принстонского университета также присутствовали, заметно потрясенные. Потом длинная вереница машин потянулась под холодным январским дождем к Покипси, к кладбищу на холме, откуда открывался вид на Гудзон. Грузины-эмигранты, приехавшие на похороны отовсюду, принесли каждый коробочку с землей Грузии и бросали по щепотке в могилу, «чтобы лежал в родной земле». Старые эмигранты, бежавшие от революции в Париж, смотрели на меня с ужасом неверия в глазах, но им объяснили, что я была «другом семьи». Джапаридзе относились ко мне как к человеку, совершенно отделенному от имени моего отца. Они знали, что я любила Грузию, как и они, и что, как и они, я бежала от революции…

Как это глубоко несправедливо — ненавидеть Грузию и всех грузин лишь потому, что это «родина Сталина»! Грузия — это древняя христианская страна, такая же сегодня, как много веков тому назад. А Сталин бросил свою родину в ранней молодости, примкнул к русским социал-демократам, уехал на север, много раз попадал в Сибирь в ссылку и навсегда полюбил Россию и русских, потому что он любил силу, и хотел быть с сильными. Утонченная артистическая культура Грузии претила ему до конца его дней, а эмоциональные, рыцарственные грузины были совсем не в его духе. Ему нужны были сильные и циничные, чтобы выигрывать, а страна песен, танцев и вина производила совсем иной сорт людей. Все это прекрасно понимали в семье Джапаридзе, и они с великодушием приняли меня, как друга. Это была короткая, но запомнившаяся дружба, более значительная для меня, чем это могло им показаться.[3] Они любили Америку, свой новый дом, где они жили в соответствии со своими национальными традициями, — как и выходцы из других стран. Я узнала многое об Америке через них и с их помощью.

Было так приятно видеть, что грузины остались грузинами в Америке, так же как итальянцы — итальянцами, ирландцы — ирландцами. Большой поклонник Грузии Борис Пастернак говорил о грузинах, что они, «как соль», — вечны и неизменны в своем характере.[4] Это было именно так здесь, в Нью-Йорке, я могла это засвидетельствовать. И мне было радостно оттого, что частица этой «прочной соли» была и во мне самой.

* * *

Я никогда не забывала — и не забываю — что своим освобождением я была обязана в 1967 году прежде всего послу США в Индии Честеру Боулзу. Несколько раз в те первые годы я ездила навестить его в его доме в Эссексе, в штате Коннектикут, где он тяжело и долго болел паркинсоновой болезнью. Он помог мне сразу же и решительно. Без него я вообще никогда бы не появилась в свободном мире.

Большой дом стоял на высоком берегу реки Коннектикут. Посол еще мог тогда прогуливаться потихоньку, с палкой. Но болезнь прогрессировала.

Я всегда любовалась этим человеком. Посол США в Индии не обязан отдавать своих детей в индийскую школу: но он отдал их, с энтузиазмом, так как на самом деле любил Индию. Его дочери знали хинди. Мы всегда возвращались к одному и тому же сюжету — обсуждали положение вещей в Индии. Я рассказала Боулзу, что мы дали деньги на постройку госпиталя в сельском районе Индии, и он одобрил это. Госпиталь на 30 коек был открыт осенью 1969 года — это неимоверно быстро для Индии! С этого дня мы только финансировали его. Вначале крестьяне боялись идти туда, в особенности женщины. Потом, когда женщина врач возглавила отделение — они все пошли. С годами госпиталь сделался известным на сотни миль вокруг. Посол Честер Боулз был безусловно одним из тех, кто оценил мои чувства к Индии.

Я не была там — в Калаканкаре — с 1967 года. Какое-то предчувствие говорит мне, что увидеть эту деревню снова, возможно, будет очень больно: этот крошечный уголок земли, где однажды так много было сконцентрировано для меня. Несколько домов на излучине Ганга, где я жила в зимние месяцы; там, где пришло решение; там, где у меня оказалось достаточно сил, чтобы начать совершенно новый путь.

* * *

Моя книга «Только один год» — история перебежчика — скоро должна была появиться на прилавках. Заглавие не звучало по-английски так же убедительно, как по-русски. Оно означало: «О, как много всего произошло в этот один только год!» Издатель, переводчик и я пытались подыскать эквивалент по-английски, и в конце концов я настояла на этом ослабленном варианте. Но немецкий издатель наотрез отказался принять это название и предложил свой вариант: «Солнце восходит на Западе». Я считала это необычайно глупой претенциозностью. Пришлось, однако, пойти на компромисс и назвать книгу на немецком «Первый год», хотя в этом тоже не было смысла: это не был первый год ни в каком роде. Может быть, они не прочитали текста. В издательском мире такое тоже случается.

Всего лишь год тому назад моя первая книга была перерекламирована, а затем совершенно искажена в публикации отрывков, подобранных по произволу, в «Лайфе» и в «Нью-Йорк таймс». Поэтому теперь я наотрез отказалась от подобных публикаций и не хотела рекламы. Теперь средства информации отнеслись к новой книге очень странно.

Уже в студии, откуда должна была вестись передача «Встреча с прессой», — я была приглашена туда Ларри Спиваком, — меня удивил его быстрый шепот, когда мы уже начинали прямую передачу: «Не говорите о своей книге! Просто отвечайте на вопросы!» Вопросы последовали самого разнообразного характера, но все больше о Сталине. О книге никто ничего не сказал, я так и не узнала почему.[5]

«Только один год» остался незамеченным публикой, которая обожает рекламу и всегда хочет больше и больше слышать о новых событиях. Книжные магазины считали, что это книга «о путешествии», и не хотели заказывать ее. В одном Указателе изданий так и было сказано: «путешествие из СССР через Индию и Швейцарию в США»…

«Нью-Йорк таймс», сказала о книге что «…эта книга оказалась такой, на какую мы надеялись вначале». Следовательно, семейная хроника «Двадцати писем к другу» была не тем, чего от меня ожидали.

Эдмунд Вильсон, однако, написал: «Эта книга, я верю, найдет отклик во всем современном мире». Он видел мой рассказ как «…уникальный исторический документ, который найдет свое место среди больших русских автобиографических работ — Герцена, Кропоткина, Толстого с его исповедью». Это мне показалось даже слишком уж хорошо! Но, во всяком случае, Эдмунд Вильсон не воспринял книгу как «рассказ о путешествии»…

Я была счастлива, чувствуя, что действительно стала писателем. Две книги были опубликованы. На этот раз не было большого вечера в ресторане «Пьер», а просто небольшой обед у Кенфильдов (мой издатель).

Мне казалось, что первая часть книги была наиболее важной, показывавшей постепенность принятия решения бежать из СССР. Я старалась также передать свою близость к Индии, которую я испытывала в то время. И совсем не только потому, что Индия была первой страной вне СССР, с которой я познакомилась. Даже несмотря на всю бедность и нищету деревни около Ганга, меня глубоко тронуло все, что я увидела там. Я не приехала туда как туристка. Я жила среди этих людей и наблюдала реальность их жизни.

Все забывают, что моей первой мыслью было остаться в Индии. И только, когда выяснилось, что правительство Индии не пойдет на конфликт с СССР (мне намекали на это много раз), только тогда я отправилась в посольство США просить о помощи, потому что больше не было никаких возможностей. Это было простейшим, наиболее практичным шагом в данных обстоятельствах.

Меня удивляло, что американцы видели в Индии только «нищету», и ничего не знали о духовных и культурных богатствах этой великой страны. Дальновидные политики — как Честер Боулз — знали эту страну хорошо и осознавали ее громадное стратегическое и политическое значение для Америки. Но большинство даже образованных американцев склонялись более к мусульманскому миру, или же к так называемому «ориенту» — Китаю и Японии. Индийские традиции ненасилия почему-то заставляли пуритан и фундаменталистов-христиан отворачиваться от древних основ культуры Индии. Не расизм ли проявлялся здесь, под прикрытием «христианской чистоты»? Индийцы — это истинные интернационалисты сегодняшнего дня. Мое собственное увлечение Махатмой Ганди и даже личная заинтересованность в «старом больном индусе»[6] и моя дальнейшая приверженность и любование пустынными берегами Ганга — все это американский читатель встретил — за редкими исключениями — довольно скептически. Только единицы из моих читателей соглашались со мной в том, что встреча с миром Индии может коренным образом изменить вашу жизнь и образ мыслей. (Это понимают в Англии. Как только мы переехали в Англию в 1982 году, я ощутила эту разницу.) Что касается самих индийцев, то они чувствуют себя дома в любой стране и проявляют завидную терпимость к образу жизни, отличному от их собственного.

В конце книги я поблагодарила всех тех, кто редактировал, комментировал, вносил поправки и предложения во время моей работы над «Только одним годом». Это был длинный список имен, которые я умышленно назвала, чтобы сделать ясным, что я не совсем одна работала над книгой. Мне пришлось — не споря с другими — писать слишком много о политике, больше, чем я того хотела. Меня всегда интересовала — куда больше — человеческая сторона жизни. Луи Фишер (редактор издательства «Харпер энд Роу») старательно выбрасывал из моих страниц всякое упоминание Бога, пока однажды гостивший в Принстоне Милован Джилас не сказал в присутствии Фишера со страстностью: «Вы должны написать о вашем опыте, как вы пришли к религии, к вере. Это так важно! Лично я не верую, но я так завидую тем, кто имеет веру. Вы должны написать об этом подробно!» Меня очень поддержали и ободрили его слова, и я написала тогда новую главу, озаглавленную «Судьба». Я даже хотела специально посвятить ее Миловану Джиласу, но мне сказали, что «не стоит».

Издатель и редакторы постоянно требовали, чтобы я вновь и вновь писала о моем отце. Я же полагала, что уже все сказано в «Двадцати письмах к другу». Мне ненавистно было возвращаться опять к памяти о прошлом, к моей жизни в СССР, в Кремле. Я заставила себя писать о политике в Советской России, о политике Сталина — всем это было так нужно! И в самом деле, критика отнеслась к этому положительно. Но то, что я считала более важным, — подробности жизни незнаменитых людей — это не было отмечено критикой.

Многое о моем перелете в США через Швейцарию не было включено в книгу по просьбе моих друзей. Мне не удалось объяснить правду: как и почему я вообще попала в Швейцарию? Не имела я возможности рассказать полностью о встрече с адвокатами с Мэдисон-авеню… Все это «не вошло» в рассказ. Вместо этого мои издатели хотели, чтобы я говорила опять и опять о Сталине, о его окружении, об образе жизни «советской верхушки».

Не удалось мне ясно высказаться в те дни и во многих интервью. Единственным положительным исключением (запомнившимся навсегда!) было интервью с сэром Робином Дэйем из телестудии Би-би-си, который прочел обе книги со вниманием и пустился в серьезный разговор со мною об их содержании. Я просто наслаждалась этим двухчасовым разговором перед камерой! Но по каким-то причинам этого интервью не показали в Америке, и даже в Европе оно было показано в отрывках. Слишком хорошо и без глупостей! Это было осенью 1969 года.

В то же самое время меня попросили прочесть по-русски главы из моей книги на радиостанции «Голос Америки». Я прочла самые политические, самые антисоветские страницы, и это вызвало немедленный протест СССР американскому посольству в Москве. Посольство отклонило протест, заявив, что чтение книги — это личное дело автора. В ответ на это, очевидно потеряв терпение, советское правительство аннулировало мое гражданство. Официальный Указ Верховного Совета СССР лишил меня «чести быть советской гражданкой» — к моей большой радости.

Я уже ранее обращалась в консульство СССР в США с просьбой о выходе из гражданства. Но это решили представить миру как мое «наказание»! Я узнала об этом факте из «Нью-Йорк таймс», где из этого сделали чуть ли не трагедию для меня, и, конечно, — искали моих «комментариев» на событие. Но мне пришлось объяснить, что я совсем не потрясена случившимся, а, наоборот, даже просила об этом. В честь этого события мы отправились с друзьями на самую вершину Эмпайр-Стейт Билдинга, чтобы отметить освобождение.

Итак, с этого времени я не принадлежала ни одному правительству на земле. Я была человеком «без гражданства». Я чувствовала, что именно это подходит мне более всего! Но вас никогда не оставляют в покое в этом мире.

Законный иммигрант — иностранка в Соединенных Штатах — я должна была теперь ждать десять лет, прежде чем подавать на гражданство США. Обычно иммигрант ждет лишь пять лет; но те, кто были когда-то членами партии коммунистов должны были ждать, как в карантине, целых десять лет. Часто приходилось удивляться, как плохо знали американцы свои собственные законы. Нередко весьма образованные люди полагали, что достаточно выйти замуж за американца, чтобы стать гражданкой США. Это было верно во времена первой мировой войны… Но после второй мировой войны, когда сотни «солдатских жен» устремились в Америку со всех стран мира, эта входная дверь была закрыта. Эра маккартизма прибавила и более строгие меры, в частности, к тем, кто приезжал сюда из коммунистических стран. Я же совсем не возражала против столь долгого ожидания, так как в это время была вполне счастлива в Америке и даже не думала о поездках в иные страны. Мне хотелось лишь больше узнать об этой громадной прекрасной стране.

В те первые годы отношение ко мне было, вообще говоря, вполне дружеским. Я продолжала получать множество писем от читателей — теперь уже моих двух книг, изданных на английском языке повсюду в мире, а также на немецком, французском, итальянском, иврите, китайском, японском, шведском, норвежском, польском и на моем родном русском языке. Последнее предназначалось для русских кругов вне России, и книги были изданы в Нью-Йорке.

Русские, живущие вне России, всегда сохраняют любовь и интерес к литературе на родном языке, никогда не забывают свой язык, и поэтому по всему миру существует большая сеть русских библиотек, русских книжных магазинов и большой рынок русских книг.

Изредка я получала ненавистническое письмо от русских, украинцев или от эмигрантов из Восточной Европы: но я не помню писем подобного рода от американцев неславянского происхождения. Отношение ко мне тогда было по преимуществу дружелюбное.

Женщины были моими лучшими читателями: они лучше понимали историю семьи, драму человеческой жизни, роль женщины даже в жизни такого человека, как Сталин. Из реакций женщин на мои книги я была счастлива сделать заключение, что действительно мы все есть Человеческая семья, мы можем понять друг друга, потому что мы все одинаковы в своих основных запросах и проявлениях.

В то время я много ездила по стране, одна, часто заказывая билеты на имя Ланы Аллен — которое легче диктовать по телефону, чем мое русское длинное имя. (Чуть ли не сразу по приезде в США адвокат Моррис Эрнст сказал мне, что надо обязательно научиться быстро диктовать свое имя и что «Лана» было бы куда легче, чем долгое Светлана. Отсюда и возникло это имя.) Никто меня не сопровождал и не охранял. Никто меня не замечал. Меня принимали за ирландку, за шотландку или же за немку — судя по реакции нью-йоркских водителей такси. Мне так хорошо было оставаться незамеченной! Так я побывала в Калифорнии, и сразу же влюбилась в этот прекрасный экзотический штат. И в штатах Восточного берега. И в Вашингтоне. И много много раз в Нью-Йорке. Значит, возможно жить без попадания в газеты, — думала я и все больше и больше раздражалась тем, чему меня подвергли по приезде в США. Как это должно было вульгарно выглядеть тогда! Меня передергивало при одном лишь воспоминании о всех моих интервью и появлениях перед публикой. Уж мне-то совсем были они не нужны.

Я повторяла на практике теперь — через много лет, и бессознательно — принципы моей мамы, не желавшей признавать свою роль «первой дамы» страны, прилагавшей все усилия, чтобы оставаться незамеченной, неузнанной, чтобы иметь возможность жить своей собственной жизнью, отдельной от ее знаменитого мужа. Ведь она планировала — по словам своей сестры Анны — окончить Промышленную Академию, оставить мужа, разойтись с ним, забрать детей и начать свою собственную жизнь и работу… Ее высокое положение претило ей. Так оно всегда претило и мне. Ей так хотелось быть «обычным человеком» и жить обычной жизнью. И это уважали в ней тогда, в дни все еще революционного пуританизма. «Новый класс» советских буржуа, так метко описанный Джиласом, возник позже, в особенности — после второй мировой войны. Надю Аллилуеву невозможно представить себе покупающей драгоценности за границей на кредитную карточку «Америкэн экспресс». Век Раисы Горбачевой настал много позже.

В те дни я встречалась со многими на бесчисленных коктейлях в Принстоне и Нью-Йорке. Видела множество специалистов по советским делам, по коммунизму и истории России. Невозможно не отметить яркость и талант Бертрама Д. Вульфа. Его книги о России и коммунизме объясняют многое. Сам он и его милая жена Элла стали надолго моими близкими друзьями.

Наконец я встретилась и с Исааком Дон-Левиным, известным «антикоммунистом № 1», который пытался разыскать меня еще в Швейцарии в 1967 году и «спасти от либералов» — как он теперь говорил. Я вспомнила его имя — он писал мне тогда и умолял встретиться с ним в Берне или Цюрихе. Но я — дисциплинированная в ту пору — считала, что мне следовало слушать тех, кто уже занимался мной… А потом — что знала я о каком-то Дон-Левине тогда? Чем был он лучше других? И как могла я понять и охватить всю «американскую сцену» и разобраться, кто был либералом, кто консерватором и с кем надлежало быть мне? Я просто была благодарна, что мне кто-то помогал, и не могла вдруг бросить одних и бежать к другим. Дон-Левин говорил теперь, что он это понимал. Но он хотел тогда — старый волк — журналист и историк, писатель — представить миру факт моего бегства от коммунизма в его реальной и большой значимости. Не как «путешествие из России в Нью-Йорк, через Индию и Швейцарию, чтобы издать книгу». Ах, если бы все это я могла понять тогда… Но ведь никто, и даже милые швейцарцы не взялись бы тогда объяснять мне положение вещей. А оно было необычным, и пресса торопила и сводила с ума всех без исключения…

Не только Дон-Левин из США хотел прилететь тогда в Швейцарию, чтобы говорить со мной, но и Эммануэль Д’Астье приехал из Парижа с той же целью, и Дэвид Флойд из Англии. И все настаивали на немедленной встрече, в которой мне, по-видимому, никто бы не отказал. Но чем были другие лучше Джорджа Кеннана в моих глазах? У меня не было никаких оснований выбирать из целого списка незнакомых имен. Я совершенно не знала западного мира и всех его возможностей и разнообразностей.

Выходец из СССР — при всех его самых благородных устремлениях — это самое беспомощное существо в бурном, кипящем, шумном свободном мире. Нужны годы, чтобы понять этот многообразный мир. Мы все хотим сюда, но мы абсолютно к этому не подготовлены всем нашим советским воспитанием. Не я одна испытала это. Мы беспомощны. Нам нужны крайне незаинтересованные, объективные и разумные советники и спокойные друзья в этот переходный момент.

Даже Дон-Левин тоже не был таковым, потому что он только лишь использовал бы мое имя и всю историю в интересах консерваторов (так же, как это было сделано либеральными кругами Нью-Йорка, «Нью-Йорк таймса» и Восточного побережья.

И вот теперь, сидя передо мной в моем принстонском Доме, краснолицый, астматический, сердитый Дон-Левин доказывал мне, как «либералы старались не испортить 50-ю годовщину Октябрьской революции» и как СССР требовал прекратить издание моей книги. (О да, я помнила, как даже посол Кеннан в те дни 1967-го желал остановить ее публикацию, но все издатели запротестовали.) «Перебирайтесь в южную Калифорнию, оплот консерватизма! Вы увидите колоссальную разницу между Западным и Восточным побережьями этой страны. В районе Сан-Диего, где мы живем, вас будут подозревать как „красную“, но вас также лучше поймут как перебежчицу. И вам отдадут там должное как таковой».

Когда я сказала ему, что утратила все права на мою первую книгу, подписав соглашение с таинственным Копексом в Лихтенштейне, он только обхватил голову толстыми своими пятернями и раскачивался на стуле в молчании. «Ну, моя дорогая, я хотел встретить вас в Швейцарии! — наконец рассмеялся он. — Я хотел, чтобы вы встретили другую Америку, консервативную, республиканскую и антисоветскую. Адвокаты, назначенные администрацией, сделали все возможное, чтобы не допустить именно этого, потому что Советы не желали этого! Что еще могу я сказать? Мне жаль, что вы пропустили нас и что мы пропустили вас. Все могло быть куда лучше и для вас и для американской публики».

Я не знаю, так ли это. Дон-Левин был только другой крайностью политического спектра, а углубляться в политику — играть на политических инструментах — мне никогда не хотелось, каковы бы ни были цвета флагов.

Много позже (через восемь лет после этого разговора) я отправилась с моей маленькой дочерью в южную Калифорнию, по существу следуя советам Дон-Левина. Мы поселились возле Карлсбада, где он жил. Он сам и его жена были чрезвычайно милы к нам. Однако его многолюдные сборища, где меня показывали гостям, были мне не по вкусу, и я стала избегать их. Я совсем не «политический активист» по натуре, и, должно быть, Дон-Левин был разочарован. Он хотел, чтобы я давала интервью, подписывала письма протеста, но я не стремилась к этому. Он был добрым человеком и был искренне нежен с Ольгой — чего я не могла не оценить. Дон-Левина уже нет на свете, он умер от сердечного приступа, но мной он никогда не будет забыт, я вспоминаю о нем с теплотой. Дон-Левин познакомил меня с другой стороной американской жизни — настоящим, даже махровым, консерватизмом — и я благодарна ему за это. Он никак не мог понять, почему я не хотела читать лекции, появляться перед публикой — все то, что он считал я должна была проделывать. Люди обладают различными внутренними потребностями — политики никак не могут понять этой простой истины.

Но когда, наконец, став гражданкой США, я должна была решать, как голосовать на выборах 1980 года, я голосовала за республиканцев. Возможно, в этом сказались влияние и голос Исаака Дон-Левина.

Тем временем — возвращаясь к принстонским годам, — я сидела в моем уютном доме на улице Вильсона, отвечала на бесчисленные письма читателей, собирала вырезки из газет с критикой моих книг, делала то, что писатели обычно делают после публикации книги: думала о планах новой книги… Мне хотелось сделать книгу об этой новой для меня возможности общения со всем миром, которую я обрела, став писателем; нечто вроде писем со всего мира. Мне хотелось теперь писать о неизвестных людях, ответивших мне, как другу; писавших мне — «мы ваши друзья», после того, как прочли мои «Двадцать писем к другу». Я чувствовала, что мои книги коснулись сердец, тронули молодых и старых, мужчин и женщин. Эти драгоценные письма обращены были ко мне, женщине, а не к дочери Сталина: они часто совершенно не касались политики. Я вдруг услышала множество человеческих голосов вокруг меня, звучавших тепло и дружелюбно. Вот об этом я и хотела написать.

Но, по-видимому, моя судьба не позволяет мне наслаждаться жизнью и ревниво следит, чтобы приятные времена не продолжались слишком долго. Среди прочих начали приходить письма от вдовы Фрэнка Ллойд-Райта, знаменитого американского архитектора (чье имя было мне тогда неизвестно), и от их дочери. Расспросив и разузнав, я поняла, что нечто вроде артистической коммуны, основанной Райтом, — все еще существует и что она известна своими «странностями». Однако меня усиленно зазывали именно туда, и вскоре другие члены этой коммуны также начали мне писать, расхваливая мои книги и обещая, что мне будет приятно и интересно в их обществе.

Предупреждениями о «странности» я пренебрегла, так как вещи необычные мне были знакомы всю жизнь. И после нескольких месяцев настойчивых приглашений я не могла отказать пожилой почтенной даме и запланировала поездку в Аризону на середину марта 1970 года — только на одну неделю, чтобы уважить просьбу. А потом — в Сан-Франциско. А в июне меня ожидало приятное путешествие на Гавайи, где у моих знакомых был дом на уединенном пляже. Мне так хотелось ездить, встречать новых людей, видеть новые места!

Итак, с этими приятными планами в голове и, ничего не подозревая о возможности угрозы моему установившемуся образу жизни в Принстоне, я отправилась в аэропорт, чтобы лететь в Финикс, в штат Аризону. Тогда я абсолютно ничего не знала о том другом мире, куда меня так звали. И если бы меня кто-либо попытался предупредить об опасности, то я, конечно, не поверила бы ему.

Об опасности полной потери только что складывавшейся новой жизни, потери моей независимости, признанного положения писателя, нового наслаждения свободой — которой я никогда раньше не имела. О, нет! Это было просто невозможно, и я бы только рассмеялась.

ЗАПАДНЯ

1970–1972

Когда я прилетела в аэропорт Финикс в марте 1970 года, я все еще знала очень мало о Товариществе Талиесин,[7] расположенном в пустыне Аризоны. Я знала так же мало о Ф. Л. Райте, основателе этой артистической коммуны. Он умер одиннадцать лет тому назад, и его архитектурное дело, так же как его Школа архитектуры и то, что они называли «братство», — все это находилось с тех пор под надзором его вдовы, Ольги Ивановны, урожденной Милиановой, внучки национального героя Черногории (ныне часть Югославии). Ольга Ивановна была воспитана еще в царской России, говорила по-русски, и в Америке стала четвертой женой знаменитого архитектора.

Она и ее дочь Иованна Л. Райт прислали мне несколько книг об их «прекрасной жизни в коммуне» в пустыне, на кампусе, спроектированном и построенном Райтом в начале 30-х годов. (Другой — первоначальный кампус этого товарищества находился в Висконсине, как я узнала позже.) Просматривая их стильные фотографии, не слишком восхищенная ландшафтами пустыни и архитектурой, напоминавшей театральные декорации, я больше думала о том, куда я поеду после визита в эти странные места. Приглашение от русской художницы Елизаветы Шуматовой поехать позже летом с нею на Гавайи было куда как привлекательнее для меня. Не пустыни Аризоны, а уединенные пляжи, ненаселенный остров в океане — вот куда меня действительно тянуло. В те дни меня часто приглашали малознакомые мне люди, и отвечать на их приглашения было частью моего образа жизни, а также способом больше узнать об этой стране.

Тем не менее посещение Аризоны предполагало один очень личный момент. Ольга Ивановна Райт провела свою юность в России, а именно в Грузии — Батуми и Тифлисе, вышла там замуж первый раз и там же, в городе столь знакомом моей семье, родила дочь Светлану. Имя Светлана, редкое тогда, взято из поэзии Жуковского, — образ задумчивой девушки, бродящей в лесу — как Офелия.

Ольга Ивановна и ее муж, музыкант из «русских немцев», эмигрировали после революции и после многих скитаний обосновались в Чикаго. Здесь молодая тридцатилетняя женщина встретилась с уже всемирно известным шестидесятилетним Райтом (только что оставленным его третьей женою) и начался страстный роман. Девочка Светлана, десяти лет, была впоследствии удочерена Райтом. Вскоре появилась на свет ее сестра — Иованна Райт, и все они составляли ядро и центр «Товарищества Талиесин», артистической коммуны, идею которой молодая Ольга Ивановна заимствовала от Гурджиевской Школы гармоничного человека во Франции, где она была ученицей несколько лет.

Светлана Райт позже вышла замуж за одного из архитекторов Товарищества,[8] родила двух мальчиков и ожидая третьего ребенка, трагически погибла в странной автомобильной катастрофе в Висконсине, недалеко от городка Спринг-Грин. Только пятилетний мальчик уцелел. Мать Светланы не могла успокоиться с тех пор — и по ее словам — совпадение имен заставило ее написать мне в первый раз. Мне тоже казались фатальными совпадения имен и мест, а также факт, что миссис Райт была одного возраста с моей матерью и росла в тех же краях, которые так всегда любила Надя Аллилуева. Короче говоря, мы обе решили что мы должны встретиться, и обе втайне надеялись на еще большее сходство с любимыми образами, которые мы носили в своих сердцах. Родом из Черногории, крошечной восточно-европейской страны, так же мало известной в Америке, как и моя Грузия, Ольга Ивановна прошла через нелегкую жизнь, полную борьбы за существование, и теперь грелась в поздних лучах славы и авторитетного имени Райта. Она была теперь президентом Фонда Райта, архитектурной школы и фирмы — руководителем огромного дела и известной американской аристократкой. Помимо этого, я мало что знала о ней лично. Но тем любопытнее было мне встретить ее.

В аэропорту Финикса меня должна была встретить Иованна Райт, которая, если судить по ее письмам, была артистической натурой и сердечным человеком. Она тоже писала мне, что взволнована предстоящей встречей с женщиной, носящей имя ее погибшей сестры. Очевидно, что совпадение имен имело глубокое мистическое значение здесь для всех. Но я даже не знала, как Иованна выглядит, и пыталась представить ее себе, оглядываясь вокруг.

Мой взгляд привлекла ярко одетая красивая женщина примерно моих лет, в коротком платье (мода тех лет), с копной длинных, кудрявых волос и сильно подведенными глазами. Неожиданно она заметила меня и с криком «Светлана!» устремилась ко мне, заключив меня в горячие объятия. Не привыкнув еще к эмоциональному поведению перед публикой, я смутилась, но не могла не ответить на ее порыв.

Сильно нажимая на газ в своей спортивной машине красного цвета, поглядывая на лиловые горы, окаймлявшие долину, она еще раз кратко повторила мне историю гибели ее сестры. «Я так надеюсь, что вы будете моей сестрой!», — сказала она без остановки, и я опять смутилась и не знала, что ей ответить.

Иованна была яркой, красивой, очень уверенной в себе женщиной и говорила громким голосом. «Вполне в гармонии с ландшафтом», — подумала я, любуясь яркостью красок весенней пустыни, «О, мы всегда ездим быстро через эти пространства!», — засмеялась она, заметив, как моя правая нога инстинктивно «нажимала» на воображаемую педаль тормоза… Это — рефлекс всех шоферов, которым приходится быть пассажирами. Мы неслись по степной дороге, и наконец я рассмеялась и почувствовала себя легко с моей новой «сестрой».

В середине марта воздух наполнял аромат цветущих апельсиновых рощ, раскинувшихся на орошаемых землях вокруг Скоттсдэйла. После холодного, еще зимнего Нью-Джерси, переход к солнцу и теплу, напомнил мне недавний перелет из зимней Москвы в Индию — контрасты были такими же. Я начинала чувствовать колдовские чары всей красоты вокруг, упиваясь ароматом, цветами и теплым воздухом пустыни. Я даже заметила яркие малиновые цветы буганвиллии, вьющегося растения, столь популярного в Индии, карабкавшегося здесь на изгороди и дома.

И, наконец, через аркады, обвитые цветами, я была проведена к самой миссис Райт. С самого первого момента я поняла, что мои надежды увидеть женщину, возможно, напоминающую внешне мою любимую маму, были дикой фантазией. Она была маленькой, худощавой, с желтым, как пергамент, лицом в морщинах, с быстрыми умными глазами, в простом элегантном платье и громадной шляпе бирюзового цвета на очень черных (крашеных?) волосах. Датский дог черного цвета сидел у ее ног. Ничего не было здесь от мечтательной, мягкой красоты моей мамы, ее застенчивости, ее бархатного взгляда. Передо мной была царственная вдова знаменитого архитектора, президент и продолжатель его дела, с быстрым, кошачьим взглядом светло-карих глаз, напоминавшим куда более быстрый взгляд моего отца…

Она улыбалась мне, мое имя было пропето опять и опять, она протянула ко мне руки и прижала меня к своей груди.

Меня повели в коттедж для гостей, где все было исполнено вкуса и роскоши — по сравнению с пуританским Восточным побережьем. Еще одна хорошо одетая женщина показала мне маленькую очаровательную кухню, и сказала: «Вы всегда можете пить здесь кофе. Отдыхайте, устраивайтесь, возможно, вам захочется немного погулять. Мы — оазис посреди пустыни, сейчас все цветет! Миссис Райт будет вас ожидать к обеду в ее доме, коктейли в большой гостиной». И меня оставили одну с моими первыми впечатлениями. Я не видела ничего подобного возле Принстона, Нью-Йорка или Филадельфии. Это был другой мир.

Позже пришла Иованна осведомиться, привезла ли я с собой вечерние платья, как она мне писала. Нет — я просто не смогла найти ничего подходящего в известных мне лавках Принстона. «Но у нас всегда официальный прием по субботам! — настаивала Иованна. — Я принесу вам свои платья, мы как будто одного размера», — решила она вдруг и быстро ушла, не дав мне возможности ответить. В Америке я привыкла, что никто не обращал внимания на костюм, и «маленькое черное платье» подходило и к Карнеги-Холлу и к обедам, куда меня приглашали. Никто никогда не давал мне советов, и хозяйки всегда настаивали: «Приходите в том, в чём вы есть». Здесь же особое внимание обращали на одежду. Ну что ж, это занимательно!

Несколько ярких созданий из шифона и шелка появилось в моей спальне. Это были очень дорогие платья, сшитые для «специальных случаев». Я пошла на сегодняшний обед в своем коротком светло-зеленом платье и черных туфлях. За мной был прислан «эскорт», чтобы сопровождать в большую гостиную.

Дамы в вечерних туалетах, мужчины в смокингах, все увешанные драгоценностями и блестевшие, как рождественские елки, уже ждали возле горевшего камина. Вошел высокий, темноволосый человек и был представлен мне хозяйкой: «Светлана, — это Вэс. Вэс, — это Светлана».

Мне следовало помнить, что вдовец той Светланы был все еще здесь, что он был одним из архитекторов и старейших учеников Райта. Но его не было среди всех писавших и приглашавших меня, и я забыла о его существовании. Я взглянула на его песочного цвета смокинг, на фиалковую рубашку с оборками, на массивную золотую цепочку с кулоном — золотая сова с сапфировыми глазами — и подумала: «О, Боже». Но его лицо было строгим и исполненным достоинства, глубокие линии прорезывали щеки — как у Авраама Линкольна. Он был спокоен и даже печален, выглядел лучше всех остальных, напоминавших каких-то ярких райских птиц, сидел спокойно, естественно, держа стакан в руке, и мне понравилась его сдержанность. Только однажды вдруг я заметила внимательный взгляд очень темных глаз, пристально разглядывавший меня, но он тотчас же отвел глаза, продолжая молча сидеть. Он казался одиноким и печальным.

Затем мы проследовали к столу в другой комнате, где тяжелые грубые камни стен и низкого потолка странно контрастировали с полированным большим столом ярко-красного цвета. Приборы были золотыми (или так они выглядели), высокие вычурные стаканы блестели хрустальными гранями. Композиция цветов посередине стола представляла собой образец тонкого вкуса. Старинные китайские вышивки украшали каменные стены.

Мы уселись, и я подумала, что все это напоминает фантастическую пещеру где-то в центре земли. Хозяйка рассадила всех сама, и Вэс был справа, рядом со мной. Нас было около восьми человек, узкий круг верхушки Товарищества Талиесин (как я узнала позже), и этот прием был дан в мою честь, как почетного гостя. Все это было занимательно, но я чувствовала себя не на месте.



Поделиться книгой:

На главную
Назад