Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лорд и егерь - Зиновий Зиник на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Виктор вышел освежиться. В окно видно было, как он стоит, облокотившись на изгородь, и курит, наблюдая, как из облаков строятся в небе замки, подсвеченные заходящим солнцем.

«Разговор об отце, об отцовстве возник, когда Эдвард-Эдмунд уже находился в полубредовом состоянии», — сказал Феликс. «После того, как он прикончил самостоятельно чуть ли не бутылку виски и взялся за гашиш. Он там сидел в моей комнате под плакатом с Иерусалимом, прямо на полу, прислонившись к стене, со своей опиумной трубкой. Дверь была открыта, и было слышно, как в гостиной Сорокопятов распространялся на тот счет, что, мол, пролетариат есть сексуальный драйв, либидо такого классового общества, как английское (эти разговоры завела Мэри-Луиза: насчет полной недееспособности правящих английских классов в постельном смысле). Сорокопятов, продолжая свой фрейдистский марксизм, так сказать, предположил, что пролетариат есть, таким образом, подсознание капиталистического общества, в ходе революции пытающееся прикончить того, кто его — подсознание — породил, своего отца — интеллект, то есть, в случае пролетариата — буржуазию. Таким образом, пролетариат одержим, как и все мы, Эдиповым комплексом: революция есть в прямом смысле отцеубийство. И так далее и тому подобное. Эдвард-Эдмунд прокомментировал это утверждение из своего угла, сказав, что его отец погиб совершенно иным образом. На что я сказал, что не всякий отец погибает по причине Эдипова комплекса. Тогда он назвал нас, выходцев из России, „детьми Революции“: он счастлив быть с нами, потому что постреволюционный мир — мир без отцов, без лордов и егерей. „Но зато мы не лишены материальной заботы“, — сказал я. „Сильва относится к нему, как мать — к ребенку, их связь смахивает на инцест“. — „Если Сильва для него — мать, — сказал Эдвард-Эдмунд, — то я, стало быть, для него — старшая сестра. Мы должны называть друг друга — сестрицами“. Я был не против, поскольку мой родной отец не признает меня даже в роли блудного сына».

«А ваш отец жив?» — спросил, выслушав эту реминисценцию, доктор Генони.

«Думаю, да», — пожал плечами Феликс. «Из московских событий смерть отца — единственный факт, о котором меня непременно поставят в известность. Поскольку из Москвы я никаких новостей не получал, остается сделать вывод, что мой отец пока жив».

«Вы говорите так, как будто ждете его смерти», — сказал Генони.

«Я просто хочу сказать, что у меня не осталось никаких связей с Москвой, я ни с кем не состою в переписке, никому, в отличие от Сильвы, не звоню по телефону, и вообще ни с кем контактов не поддерживаю, а тем более — с моими родителями. В таких случаях от родственников поступают новости лишь двух родов — о том, что кто-то родился, и о том, что кто-то умер. Поскольку моей мамы давно нет в живых, а мой отец не собирается рождаться заново, я могу услышать в будущем лишь о его смерти. Непонятно, правда, кто из нас живой, а кто мертвый, поскольку я для них отбыл на тот свет, эмигрировал, а они для меня остались за Железным занавесом, в потустороннем кромешном мире. Я для своих родственников, впрочем, умер уже давно: с тех пор, как они записали меня в евреи».

«В каком смысле — записали? Разве вы не еврей, не из еврейской семьи?» — насторожился Генони, сверяясь со своими записями.

«Кто вам это сказал? Откуда такая уверенность? Потому что у меня жена — бывшая — еврейка? Или потому, что у меня израильские документы? Поразительно, и в России и здесь — если однажды кто-то посчитал тебя за еврея, доказывать обратное совершенно бесполезно: все уверены, что ты пытаешься отделаться, уклониться от своего еврейства», — заключил он, как будто истощив все аргументы под недоверчивым взглядом Сильвы.

«Вы? Уклониться от еврейства? Вы, насколько я могу засвидетельствовать, пытаетесь его всем навязать!» — воскликнул доктор Генони.

«До некоторой степени. Потому что для меня, родившегося в провинциальном захолустье, еврейство — это столица, возможность бежать из провинции в Москву, за границу и так далее». И Феликс взмахнул рукой, как будто приветствуя светлое будущее.

«Куда это — и так далее? На тот свет? Послушайте, мой милый», — сказал доктор Генони, похлопав Феликса по плечу. Эти запутанные коллизии духовного и семейного происхождения Феликса показались слишком неожиданными даже для доктора Генони с его психодраматическим методом. «Не кажется ли вам, дражайший Феликс, что вы просто-напросто сочиняете все это про себя из зависти перед чужой сложностью, наслушавшись в ходе наших разговоров слишком много о чужой раздвоенности и двоемыслии? Если вы не еврей, у вас явно комплекс диссимулянта. Знаете, что это такое? Это когда сумасшедший, чтобы скрыть свое истинное психическое заболевание, начинает симулировать еще один психоз, бзик, вывих ума — более респектабельный, романтический, эмоционально более приемлемый, чем его истинный недуг. Он одну болезнь прикрывает другой, понимаете?»

«Как если бы пораженный чумой объяснял свою ненависть к роду человеческому тем, что заболел бешенством?» — решил Феликс прийти на помощь своему психиатру, сочинив за него изящный пример сказанному. Слишком изящный, пожалуй.

«Вполне удачное сравнение», — кивнул доктор Генони с изрядной долей сомнения на лице. «Хотя бы потому, что ваша диссимуляция не менее идиотского свойства: вы хотели избавиться от комплекса провинциала, выдавая себя за еврея?»

«Во-первых, я не выдавал себя за еврея». Феликс был явно раздражен подобным предположением. «Я просто находил еврейские связи: чтобы переехать в Москву из провинции, а затем — за границу. Во-вторых, уверяю вас, в советской стране лучше родиться евреем, чем оказаться провинциалом. Вы знаете, что такое советский провинциальный городишко? Улица, фонарь, аптека. Аптека, улица, фонарь. Фонарь разбит, аптека закрыта, по улице не пройти из-за грязи. Школьный учитель по марксизму убивает мух в чайной. Партийный начальник в коридоре учреждения поливает матерщиной уборщицу. Все водку жрут. Спросите Сильву, спросите Виктора: было время, когда в Москве названия городов вроде Нью-Йорка или Лондона с Парижем звучали как шаманские заклинания, магические имена нездешнего мира, за границей, за пределами советского понимания. Но мы эти имена вообще не воспринимали. Для нас, обитателей провинциальной дыры, сама Москва была за границей, даже звуки московского радио казались научной фантастикой. Мечтать о Москве в провинции — то же самое, что москвичу в те годы мечтать о Лондоне. Штампом в паспорте, пропиской ты был навеки пригвожден к месту рождения, оно же — место смерти. Прижизненной смерти тоже. Тюрьма, ссылка — лучше, потому что всякий срок отбытия наказания — временный. А прописка — навечно. Как, впрочем, и ее лишение. А когда прописки нет и живешь в Москве у жены незаконно, на птичьих правах, — еще страшней. Да, я точно знал, что за какую-то там подпись под письмом протеста никто меня в тюрьму и лагерь не отправит, не те времена и не та я фигура. А из Москвы вышлют. Элементарно. И никто не сможет заступиться — ни радиостанции, ни зарубежные интеллектуалы, ни всероссийские патриархи диссидентства: потому что выселение будет законным и обжалованию не подлежит. Нарушение паспортного режима. Жил в Москве незаконно, законным образом и выселят. В мой родной городок, он не низок, не высок и там одна улица, вся в ямах, как после бомбежки». Феликс запнулся и постарался взять себя в руки, заметив Сильвину гримасу жалости и сочувствия. «В общем, все это я и изложил в ту ночь Виктору и попросил снять свою подпись с письма протеста».

«Какое письмо протеста? В какую ночь?» — нахмурила брови Сильва, как будто захваченная спросонья врасплох.

«То самое, знаменитое письмо по поводу применения психиатрии в политических целях. Его распространял, естественно, Виктор. В связи с тем, что Авестина отправили в психушку, на якобы медкомиссию, пересмотр диагноза. На самом деле», — стал он объяснять, повернувшись к Генони, — «его давно хотели прищучить за самиздатское эссе о Пиранделло: история КГБ и судебных процессов в СССР разбираются там, как еще одна пиранделловская пьеса: знаете, вся жизнь — допрос, и все мы — под арестом…»

«Не стоит повторяться», — перебил его доктор Генони. «Все наши беседы — это, в сущности, одна пиранделловская комедия. Давайте вернемся к трагедии подписанта».

«Что я мог сделать? Конечно, я вначале согласился было подписать это письмо в защиту: Авестин — мэтр, учитель, хоть и в прошлом, но все-таки не абстрактная фигура… Это был один из тех шумных проводов моей бывшей супруги на Преображенке, где тыща человек, всем кажется, что вот-вот водка кончится, и поэтому пьют в два раза больше, чем хотелось бы, на всякий случай. Ко мне подошла одна из диссидентских активисток с листом бумаги — говорит: собираем подписи под письмом протеста, и изложила про Авестина. Подпишешь? Конечно, подпишу. Она подсовывает мне огромный лист, там уже куча подписей. Я говорю: а где письмо? подпись же под письмом, не так ли? Но мне тут же объяснили, что подписи не будут прямо под письмом, письмо отдельно, подписи — отдельно — для документации и подтверждения, если потребуют, и, конечно, для истории. А так под письмом будет просто список фамилий. Я говорю: но прочесть письмо можно? Но она сказала, что это не важно, письмо составлял Виктор, Виктору можно доверять, он его редактирует в данный момент, пока здесь собирают подписи. Фиктивные подписи под фиктивным письмом. Я подписывать отказался. Но Виктор, как оказалось, даже не поинтересовался моим мнением насчет письма; он был настолько уверен, что я поставлю под этим документом свою подпись, что сам внес, не спрашиваясь, мою фамилию в список подписантов и продиктовал по телефону весь список инкорам. Мне стало плохо. Было совершенно очевидно, что они этого дела так не оставят, что они за меня возьмутся. Что меня из Москвы вышвырнут в два счета. С какой стати? Ради того, чтобы Виктор мог поупражняться в антисоветском красноречии, я должен отсиживать всю оставшуюся жизнь в городской библиотеке провинциальной помойки? Тем более, согласно все тому же авестинскому пиранделлизму насчет советской власти, никакие письма протеста фактически ничего не меняют — они часть гэбистского сценария. В общем, в ту ночь — в ту чумную ночь — я все это изложил Виктору и попросил снять мою подпись».

«Так вот о чем вы тогда говорили на кухне!» — Сильва сжала, как школьница на экзамене, виски кончиками пальцев. «Теперь я понимаю, почему он тебе ни разу не передал привета из лагерей. Тем более что письмо таки возымело действие: Авестина освободили».

«Это тоже часть пиранделловского сценария: актер на время стал зрителем по указанию главного режиссера», — вставил режиссерскую ремарку доктор Генони.

«Все, конечно, на свете относительно, но при всем при этом тебя из Москвы никуда не усылали, и, кроме того, тебе ничто по-настоящему не угрожало», — заметила Сильва, как будто выговаривая Феликсу за то, что он недостаточно пострадал.

«Как сказать! Вместо своей родной провинции я отбыл в Израиль».

«А Виктор отбыл в лагеря».

«Но ты, должна сказать, все же смелый человек: снять свою подпись гораздо трудней, чем отказаться подписывать вообще».

«Ты, как я понимаю, забыла одну немаловажную деталь той ночи». Он помедлил перед тем, как поднять глаза и встретиться с ней взглядом. «В апогее нашего спора о письме его как раз и арестовали. Его увели на твоих глазах».

«Зачем ты решил мне об этом напомнить?» — сказала Сильва.

«Я просто хочу сказать, что в связи с этим арестом он мою подпись снять, так сказать, не успел. Письмо фигурировало с моей подписью».

24

Слабое сердце

Они проснулись в поместье на следующий день сразу после полудня от шума и криков. Остаток ночи и все утро грохотала гроза, скрипели стволы и завывал ветер, как будто унося чумной зной предыдущего месяца куда-то в прошлые столетия. Поэтому панические вопли на первом этаже особняка показались поначалу клекотом гусей, кудахтаньем кур или ржанием лошадей, застигнутых грозой в открытом поле. Вдвойне удивительно было, проснувшись, увидеть в окне ландшафт, вымытый грозой до блеска эмалированного таза. Природа выходила из карантинной бани дезинфицированная с головы до ног. Облака бились в голубизне неба, как белоснежное выстиранное белье на ветру. Небо избавилось от белесого гнойника, каковым казалось солнце. Солнце теперь подмигивало, играя в веселые прятки с облаками, и от этого по всей земле бежали многомильные тени, преображая на мгновение контуры холмов, переставляя на местах купы деревьев, перекрашивая черепицы коттеджей и полевые злаки.

«Эдмунд сбежал. В лес. Четверть часа назад». Гулкий голос доктора Генони и стук его башмаков переходил из холла по лестнице наверх, в спальни. От неожиданного известия — комната за комнатой — пробуждался весь дом. Неутомимый доктор отдавал распоряжения прислуге и гостям одновременно. «Надо приступать к охоте немедля. Одевайтесь», — тряс за плечо дремлющих участников охотничьей драмы доктор Генони. Внизу их уже ждал полный маскарадный набор: охотничьи картузы и куртки, сапоги с отворотами и ягдташи.

Увлажненный после грозового ливня, как будто после долгих ночных рыданий, лес встречал их с неуловимым, как переход на интонационное «ты» в английском языке, радостным шебуршанием в ожидании запоздавших гостей. За променадами дубов и вязов, в чащобе из орешника и остролиста, вереска и дрока, в зарослях ежевики и гроздьях шелковицы шла неустанная возня, хлопотливая перестрелка птичьих трелей и писк всякой другой живности, для которой еще долго не подыщется перевода, где все называется по-другому и потому-безымянно. На обочине тропы, как разодетый в ливрею лакей, перед ними вырос лиловый куст запоздалых, перепутавших времена года рододендронов, преграждавший выход на поляну, уходящую вниз косогором к противоположной части леса, откуда и должны были вылететь фазаны, напуганные битерами-загонщиками. Сорокопятов с Дианой Майерс, Голомштоком, Лиз Уинтер и Буковским на одном конце, Браверман с Верой Чалидзе, Глузбергом и Машей Слоним на другом конце цепочки, с Куперником, Бернардом и Миерсом, Пятигорским и Мэри-Луизой в центре, двигались вереницей к поляне на вершине косогора, сжимая кольцо под руководством Чарли — он позабыл и про свою катаракту, и про две мировых войны, про свою подагру и мозоли: перебегая от одного своего подопечного к другому по всей цепочке загонщиков, он подстегивал каждого окриком, помогал выбивать колотушками и погремушками, похлестыванием и посвистом из-под каждого куста ленивых отъевшихся фазанов. Однако вся энергия загонщиков уходила на то, чтобы самим не упасть, не споткнуться, зацепившись за корень, путаясь в зарослях папоротника и стеблях вьюнов. На щеке Куперника уже алел след хлестнувшей по лицу ветки, Мэри-Луиза до крови оцарапала себе локоть, а Сорокопятов с Браверманом продолжали собачиться по поводу правильности направления. Теоретически они должны были сжимать кольцо вокруг фазанов, засевших в этом леске, в надежде, что они, в свою очередь, спугнут Эдмунда, прячущегося в зарослях. Фазаны с Эдмундом оказались бы в конце концов вытесненными к опушке на косогоре — под охотничьи дула.

Там распоряжался доктор Генони. Он расставил Сильву, Феликса и Виктора по краю опушки полукругом, вбил рядом с каждым его номер (Карваланов, конечно же, под первым номером) и приготовился выполнять роль оруженосца, меняя и перезаряжая ружья. Оставалось выжидать. Сами крики загонщиков внизу лишь подчеркивали магическую тишину, завороженность этого места, где все на мгновение предстало как застывшее движение: свет метался в прогалинах между круговертью листвы в верхах и зарослями папоротника внизу. Шелковистая, очнувшаяся после зноя трава как рыбья чешуя изворачивалась под налетами ветерка и хороводом теней от облаков, убегающих за лиственные кроны, как будто облака смущались голого неба, а деревья, в свою очередь, смущенно бормотали, сами не решаясь вступить в танец ветра с тенями в магическом полукруге опушки. Карваланов пытался вспомнить, не на этой ли полянке он столкнулся с егерем — страшилищем этих мест. Ощущение, что это однажды уже было, усилилось собачьим лаем. Карваланов застыл, вглядываясь вниз, откуда доносились окрики загонщиков и гортанный клекот непуганых фазанов.

И тут они его увидели. Гигантского роста, одно плечо слегка вперед, главный герой драмы шел напролом сквозь заросшую просеку, навстречу ясно осознанной цели. В руках у него была ветка орешника. Он размахивал ей, как дирижер гигантского невидимого оркестра — вверх и вниз и влево и вправо, а потом по диагонали — нет, как фанатик-мусульманин. В акте самобичевания. С каждым шагом, с каждым ударом прута по окрестным кустам из его горла вырывался хриплый оклик, и всякий раз из зарослей, как будто из рукава фокусника, вылетал напуганный фазан. И с каждым шагом роилось их число в воздухе. Ему было жарко — тем зноем, что еще вчера выжигал траву, а сейчас пылал у висков. Он отбросил в сторону шелковый шарф. Вслед за ним в кусты полетела бабочка и бархатная жилетка. Сползла с плеч шелковая рубашка. Он уже шел голый до пояса, в бриджах. Спешивший за ним Куперник во главе толпы загонщиков чуть не упал, споткнувшись сначала об один из его башмаков, а через несколько метров о другой. А Мэри-Луиза, потеряв всех из виду, наткнулась на его белые трусы, свисавшие с ветки. Она выбралась на поляну, размахивая этими белыми трусами, как будто призывая к перемирию.

Сверху Карваланову было видно, как ей в ответ на горчичном поле слева, где чернел дальний лес, панически замахало рукавом чучело. И сам Карваланов ощутил себя чучелом в своем охотничьем маскараде: в его лакированных сапогах вишневой кожи отражались и белые облака, и голое тело Эдмунда, вышагивающее вверх по косогору, и взлетевшие в воздух черные гроздья фазанов. Охотничий картуз с козырьком в обе стороны делал его похожим на двуликого Януса, но всякий намек на прозорливость, на двойственность и кругозор видения исчез из его взора. Он не мог оторвать взгляда от гипнотизирующей голизны Эдмундова тела. Его бородка под князя Мышкина развевалась на ветру. Он улыбался и размахивал зеленой ветвью в такт неслышному барабанному бою. В такт тем же маршевым мотивам раскачивались с каждым шагом и его гениталии. Нелепость совершенно неприкрытой голизны на фоне развесистых лесных одежд и заросшей поляны была настолько разительна, что именно это, а не взметнувшееся над головой Эдмунда облако фазанов заставило Карваланова вздернуть к плечу двустволку.

В этот момент Феликс, совершенно забыв о своей роли в этой психодраме, забыв, что заряды в стволах холостые, поверил на мгновение в мстительные намерения друга. Он бросился к Карваланову, успев ухватиться за ствол ружья и отвести его вниз в момент выстрела. Эдмунд остановился, застыл и стал медленно опускаться на колени с протянутой в молитвенном жесте рукой с зеленой веткой. Игнорируя церемониал охоты, все участники бросились к завалившемуся на спину Эдмунду, окружая его кольцом. Доктор Генони, приблизившись, заставил стоящих расступиться типично авторитарным взмахом руки и, привстав на одно колено, принялся выстукивать и выслушивать распростертое на траве тело. Капельки пота выступили на его шишковатом лбу, когда он стал сверять пульс по карманным часам на цепочке.

«Кто бы мог подумать», — забормотал он в явном замешательстве: «кто бы мог подумать, что у него окажется такое слабое сердце? Я совершенно не учел слабого сердца!»

* * *

«Мой расчет был в лучших традициях шоковой терапии: Виктор был в охотничьем костюме отца лорда Эдварда, а Эдмунд — на месте своего отца-егеря, убитого по его вине во время фазаньей охоты в детстве, не так ли? Следите за ходом мысли? Не запутались?» — спросил доктор Генони, стараясь уклониться от взгляда присутствующих, вперившихся в него в состоянии шока и замешательства. В его голосе чувствовалась неуверенность: он старался убедить себя в не меньшей степени, чем всех остальных. «Палач становится на место жертвы, становясь, таким образом, жертвой самого себя. Вместе с искуплением вины через наказание возвращается рассудок. Элементарно, не так ли». Судя по его скороговорке и капелькам пота на лбу, даже доктор Генони не мог скрыть собственного шока, замешательства и даже страха. Он ни в чем не был уверен и отказывался ставить какой-либо психиатрический диагноз, пока Эдмунд не придет в сознание. Учитывая, что тяжелейший психический шок от холостого выстрела спровоцировал тяжелейший инфаркт, полное восстановление сознания, по его прогнозам, займет несколько недель. Доктор Генони сопровождал свои объяснения профессорскими похлопываниями по плечу, покачиванием головы и хватанием за пуговицу собеседника: взяв каждого поочередно под локоть, он постепенно выдворил всех из огромной комнаты на втором этаже особняка-клиники, где у окна уложили Эдмунда. Вокруг него суетились со шприцами и кислородными трубками медсестры. Несмотря на царившую в поместье неразбериху, доктор Генони позаботился о том, чтобы все, кроме Сильвы, Феликса и Виктора, были отправлены в Лондон на такси, на забыв предварительно напоить всех гостей чаем с бутербродами (к бутербродам, нужно сказать, никто не притронулся). Генони сорвался лишь тогда, когда предложил каждому из участников фазаньей охоты по паре фазанов в дорогу, как это полагалось по охотничьему ритуалу — в последний момент вспомнив, что охота была сплошной фикцией.

Все это время Карваланов не выпускал из рук бутылку виски. Но он не пьянел от выпитого, только веки краснели, как от бессонницы. Он тоже не мог выйти из состояния некоего душевного потрясения, руки его дрожали, и из глаз то и дело катились слезы, которые он не мог или не хотел сдерживать. Генони предлагал сделать ему успокаивающий укол, но тот зло отмахивался. Феликс, переживший выстрел на охоте, казалось бы, лучше всех, молча ходил по комнате из угла в угол, но потом вдруг стал орать истошным голосом, что он уехал из России не для того, чтобы снова закатывать истерики на тему вины и соучастия. Сильва же сидела, забравшись с ногами в огромное кресло, и, положив голову на колени, глядела не отрываясь в окно.

«Вы заметили, что один из фазанов упал с неба замертво?» — неожиданно спросила она, не повернув головы.

«Не в этом ли смысл фазаньей охоты?» — хрипло спросил Карваланов.

«Вы забыли, что все ружья были заряжены холостыми зарядами», — поспешил напомнить им доктор Генони.

«Остается предположить, что с этим фазаном тоже случился инфаркт», — не удержался от макабрической остроты Феликс. «Почему вы так уверены, что все ружья были заряжены холостыми патронами?»

«Всем снаряжением занимался Чарли», — сказал доктор Генони без особой убежденности в голосе. «У нас нет никаких оснований ему не доверять. Более того, он ваш, в некотором роде, старший друг. Военный опыт. Прошел три войны».

«Видимо, он пережил слишком много контузий. У него в голове все путается. Не считая катаракты на одном глазу», — сказал Феликс. «Он, например, заявил, что Эдмунд — вовсе не его племянник».

«С чего вдруг?» — спросил Виктор.

«Какое-то там родимое пятно под соском правой груди отсутствует. Или шрам на левом ухе… Обычные приметы. Он этого своего племянника не видел лет двадцать, хотя и жил за углом, как и полагается в этой стране. Я бы этому старому маразматику не доверял», — сказал Феликс.

«Разве Чарли утверждал, что Эдмунд — его племянник?» — спросила Сильва, постепенно увлекаясь детективными гипотезами. Это помогло развеять атмосферу истерии и депрессии среди присутствующих.

«Конечно. Он утверждал, что сын убитого егеря — его племянник. Значит, он имел в виду Эдмунда. Кого еще?» — сказал Феликс.

«Как кого? Нынешнего егеря, который сейчас на профсоюзном конгрессе егерей. В Восточном Берлине», — сказал Карваланов. Все трое неожиданно почувствовали крайнюю заинтересованность в происхождении племянников егеря.

«Его не спросишь. Он возвращается в поместье только через три недели: ежегодный отпуск — профсоюзы», — сказал доктор Генони.

«Но если Эдмунд — не племянник, значит, он — не сын егеря. Кто же он?» — повернулась к доктору Сильва.

«Я знаю, чего бы тебе хотелось: тебе бы хотелось, чтобы егерь Эдмунд оказался лордом Эдвардом?» — сказал Феликс не без привычной саркастической ухмылки.

«Если Чарли не видел своего племянника двадцать лет, его осведомленность в семейных делах брата вообще кажется сомнительной», — сказал Карваланов, подкованный в логических казусах за годы изощренных допросов. «Может быть, Эдмунд — еще один сын своего отца, егеря, брата Чарли, тот сын, о котором Чарли вообще не подозревал, — от другой, может быть, жены?»

«А этот профсоюзный егерь — племянник Чарли, но сын не убитого егеря, а еще одного брата Чарли. Он же все время говорил не про конкретного сына своего конкретного брата-егеря, а про племянника вообще». Доктор Генони был готов принять любое объяснение, разрешающее эту безнадежную путаницу.

«У меня голова идет кругом», — сказала Сильва.

«Интересная, однако, гипотеза — насчет Эдварда, выдающего себя за Эдмунда», — потер подбородок доктор Генони. «Собственно, у Эдмунда — не столько паранойя, сколько шизофрения, то есть раздвоение личности. Это не значит, что в своей второй ипостаси он не способен, скажем, писать деловые письма и давать руководящие указания, заниматься благотворительностью и разъезжать по всему миру. Вполне возможно. Вполне возможно, что речь идет о весьма любопытном случае диссимуляции».

«Чья диссимуляция и с какой целью?» — спросила Сильва. Она оторвала взгляд от окна, где солнце подмигивало ей сквозь бегущие облака.

«Эдварда как Эдмунда», — ответил доктор Генони. Он стоял посреди комнаты, руки в карманах, нижняя губа оттопырена в гримасе раздумья. «Диссимуляция, повторяю, есть попытка скрыть свое истинное заболевание, выдавая себя за жертву иного, психологически более приемлемого недуга — например, избавляющего от чувства вины и стыда. Больной знает, что мы знаем о его безумии, и пытается убедить нас в его собственной версии заболевания. Если он действительно сын лорда, ему кажется более приемлемым изображать из себя сына егеря, вообразившего себя сыном лорда, чем признать, что он в действительности — сын лорда, вообразивший себя сыном егеря».

«По каким же таким причинам душевнобольному лорду душевно спокойней воображать себя душевнобольным егерем?» — спросил Виктор.

«Попытаюсь разъяснить. Что, если егерь был убит во время фазаньей охоты лордом из-за того, что у лорда под ногами путался не сын егеря, а маленький сын лорда? В таком случае, это был трагический инцидент не отцеубийства, а самого что ни на есть банального убийства, когда аристократ-мальчишка оказался причиной убийства егеря, человека низших классов. Собственно, это, пожалуй, единственное объяснение, почему егерь вдруг, вопреки всем правилам, шагнул в опасную зону, где могут задеть шальным выстрелом: он увидел то, чего никто не видел, — ползающего под ногами сына лорда, и решил его оттуда извлечь». Генони по-профессорски устало и глубокомысленно потер переносицу: «Если наш главный герой — лорд, а не егерь, значит, он, наш лорд, готов взять на себя грех отцеубийства, подать дело так, что, мол, низшие классы сами себя убивают — только бы исключить свой аристократический класс из этой темной истории».

«Значит, Эдмунд, получается, есть Эдвард, воображающий себя Эдмундом, вообразившим себя Эдвардом?» — повторила, стараясь, как на уроке, усвоить сказанное, Сильва.

«Надо спросить об этом у самого Эдварда-Эдмунда», — пожал плечами доктор Генони. «Однако загадка не будет разрешена, пока наш герой не придет в себя. Почему бы вам троим не расположиться у меня в клинике?» Его бульдожье лицо глядело умоляюще. «Мы попробуем разрешить синдром Эдиповой диссимуляции у вас, Виктор. Постараемся элиминировать комплекс двойственности в вас, Феликс. В то время как у вас, Сильва, при благоприятном стечении обстоятельств и удачном исходе есть шанс стать первой леди третьей волны», — подмигнул он всем троим. «Тем более спешу сообщить вам, что в Сильвиной квартире был пожар: то ли из-за гашишной трубки, то ли из-за тлеющего мусора в пепельнице, а кое-кто утверждает, что квартиру, не выдержав шума и грохота, подожгли соседи. Так что возвращаться вам все равно некуда. Мы могли бы преинтересно обсудить проблему скотоложства — между заключенными и собаками охранников — в исправительно-трудовых лагерях. Соглашайтесь, э?»

25

Asylum

Они сели ужинать на закате. День подошел к концу, и, хотя было еще светло, как это бывает в ясные сумерки, куры и гуси затихли, явно отправившись спать, а лошадей развели по конюшням. Собаки улеглись у каминной решетки, чтобы вместе с людьми не отрывать глаз от пылающих поленьев. Отблески языков пламени в оконных стеклах сопрягались с лучами закатного солнца, бившего сквозь кучевые облака столбами золотого света, склоненными в разных направлениях, как обрушенные колонны в руинах античного храма. Впечатление театральной подсветки искажало ландшафт, путая географию так, что косогоры Кента на горизонте начинали казаться то холмами Иерусалимскими, то долами Вероны.

«Как твой ноготь?» — спросил Виктор у Феликса, глядя, как тот лихо раскалывает орехи. Тут был и знакомый нам фундук с грецким орехом, и боготский пекан с обманчиво хрупкой на вид розовой скорлупой, и бородавчатый бразильский орех в геометрическом треугольном панцире. Опробовав силу рук и мастерство на каждом из них, Феликс отложил свои щипцы и осмотрел внимательно когда-то расщепленный надвое ноготь; сейчас ноготь гляделся таким же цельным и законченным в своей закругленности и отшлифованности, как и скорлупа ореха, послужившего в свое время причиной его болезненной раздвоенности.

«Поскольку ноготь я раздробил в Италии, на этом, я считаю, можно, по идее, и закончить тему пиранделлизма, то есть — расщепленного сознания», — сказал Феликс, демонстрируя Виктору заживший ноготь.

«В Италии?» — переспросил Виктор. «Я был уверен, что ты повредил ноготь, когда колол орехи в Москве, в мой день рождения». Он посмотрел прямо в глаза Феликсу, и тот чуть не задохнулся, поперхнувшись орехом.

«Откуда ты знаешь, что я колол орехи в Москве в твой день рождения?» — спросил Феликс, отдышавшись наконец после колотьбы по спине, кашля и плевков. «Тебя там не было. Ты же опоздал».

«Но ты сам рассказывал. Про посылку от лорда Эдварда к моему дню рождения. Там были орехи. Я уверен, что вы их кололи с Сильвой в тот вечер, когда меня арестовали в очередной раз», — сказал Виктор с детской прямотой.

«Так, значит, ты знал, что я… был с Сильвой в ту ночь?» — пробормотал Феликс.

«Естественно. Ты сам мне об этом сказал», — ответил Виктор, с улыбкой наблюдая, с какой виноватой гримасой на лице, с воровской суетливостью пытается избежать его взгляда Феликс. «Человека, говорящего полуправду, подловить гораздо легче, чем обыкновенного врунишку», — сказал он, выдержав паузу. «Потому что, говоря полуправду, надо твердо помнить, какую половину правды раскрыл, а какую утаил. Уж лучше было врать напропалую. Ты мне в ту ночь сказал, что Сильва приходила на день рождения, но утаил тот факт, что она осталась и, когда меня забирали, находилась в соседней комнате. Когда я упомянул твою полуправду, ты решил, что мне известна твоя полуложь. Но мне действительно все и так было известно: когда меня уводили, я в последний раз обернулся и увидел ее в окне. Но она была за стеклом и показалась миражем, примерещившимся призраком, полуправдой».

«Я знала, что ты меня видел», — сказала Сильва после зловещей паузы, кусая губы.

«А я знал, что ты знала», — отмахнулся Виктор от этого замечания. «До нынешнего момента никто не опроверг этой всем нам удобной иллюзии, что увиденное мной было лишь иллюзией».

«Ты и не искал ни опровержения, ни оправданий. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Почему?» — сказала Сильва со смесью горечи и раздражения в голосе.

«Потому что, как и все мы, он предпочитает роль гонимого страдальца и третьего лишнего. А кругом виноватые ходят-мучаются. А он — Спаситель», — сказал Феликс с привычной иронией и сарказмом, прикрывающим явное замешательство.

«Боюсь, в России каждый воображает себя Спасителем», — сказал доктор Генони. «Слишком много спасителей на душу населения. Но ни одна душа не хочет спасаться».

«Однажды я сбежал из лагеря», — сказал Виктор, проигнорировав эти богохульственные реплики. «Не из исправительно-трудового, а из пионерского, но этот пионерский лагерь был не лучше. Воспитатели — садисты, кормежка — тухлятина с червями, целые дни маршировка на линейке и хоровое исполнение патриотических песен. Я наворовал черных сухарей из столовки и сбежал в Москву, на электричке, безбилетником. Я знал, что отец в командировке, домработница у родственников в деревне, ключ под ковриком. Пустая летняя квартира — теплый, разогретый солнцем паркет, белые покрывала на мебели, запах пыли, ничейности, свободы, и я — ее единоличный хозяин! Я помню, как лихорадочно решал: добраться ли сначала до банок с вареньем в запертом шкафу или же попробовать сначала ликеру из иностранной бутылки в серванте за стеклом? И тут — звук ключа в замке входной двери. Я еле успел забраться за шкаф у себя в комнате. Их было двое: отец и наша домработница, Клава. Я понял это по ее голосу, точнее, по ее хохоту. Они явно вернулись откуда-то вместе, топали по коридору, гремели посудой, до моей комнаты доносился запах еды. Я хотел потихоньку выбраться к входной двери, но боялся столкнуться с ними в коридоре. Наконец они окончательно перебрались в большую комнату и уселись на диван — он стоял спинкой к стене, за которой притаился я. Из-за стены стал раздаваться хохот Клавы, переходящий в придурочное хихиканье с повизгиванием. Отец покрякивал. Кряхтел. Потом они оба стали издавать такие звуки и произносить такие слова, что даже я, десятилетний подросток с весьма смутными представлениями о том, что делают взрослые в постели, не мог слышать всего этого, не покраснев. Я затыкал уши. Такие слова не мог произносить мой отец. Моего отца подменили. Я выбежал в коридор и, хлопнув дверью, понесся вниз по лестнице. Выскочив из подъезда и пересекая двор, я оглянулся в страхе на наши окна. Прижавшись к стеклу, в окне стоял отец. Голый. Я уверен, что он видел, что я его увидел. Он отшатнулся и исчез в глубине комнаты».

«Куда же вы отправились?» — спросил доктор Генони с мучительной гримасой на лице. Слишком много правды жизни — на его вкус.

«Никуда. То есть отправился обратно в пионерский лагерь. Вернулся к ночи. Никто даже не понял, что я сбежал. Все решили, что я потерялся во время прогулки. Объявили розыск, но тут-то я и вернулся».

«Библейское чувство вины перед голизной отца сублимируется в ненависть к системе, заставившей вас стать свидетелем этой голизны», — забарабанил пальцами по столу доктор Генони. «Однако отвергнутый отцом и вновь оказавшись незащищенным — голым — перед системой, вы стали отождествлять отца и систему. Тут любопытно взаимоотношение чувства вины перед голизной отца и чувством стыда из-за собственной голизны перед учителем (или политической системой). Вина приводит к стыду и, следовательно, бунту. Не стоит забывать и любопытную параллель между чувством вины в иудаизме и чувством стыда в магометанстве, как бы ученического порождения иудаизма, если вы понимаете, что я имею в виду. Тут, Феликс, любопытно было бы вспомнить вашу иерусалимскую ссылку в качестве узника Сиона…» — стал он путаться, когда Виктор прервал его:

«Я рассказал свою историю, отвечая на вопрос, почему я не искал ни опровержения, ни оправдания в московском эпизоде в ту ночь, с Феликсом и Сильвой в окне», — он помедлил. «Через неделю после моей самовольной отлучки из пионерлагеря был родительский день, и отец прибыл с визитом и с подарками. Сидел молча и иногда на меня посматривал. Я знал, что он давал мне знать, что он предпочитает не знать, что я что-либо знаю. Разве не то же самое происходило между нами? Последующий опыт научил меня тому, что заводить разговоры в подобных ситуациях — значит вынуждать человека к публичному покаянию, требовать от него исповеди, запротоколированного признания вины. Но мы же не в КГБ и не в романе Зиновия Зиника, где героев принуждают к исповеди хитросплетением интриги! Может, хватит с нас исповедей и покаяний?!»

Он вдруг заметил, что взгляды его собеседников устремлены куда-то в сторону, ему за спину. В открытую дверь из вечерних сумерек в комнату торжественно вступил фазан. Сияя при свете свечей вавилонским бронзовым отливом вокруг глаз, переходящим в изумруд английской лужайки вокруг шеи, он поводил головой из стороны в сторону, как будто раскланиваясь им всем четверым. Из рощицы, багровеющей на закате в дальнем конце поля, послышался странный перестук, цоканье и посвистывание. Фазан поднял голову и прислушался, развернулся и поспешил к лужайке на знакомый зазывный звук. Вернувшийся в поместье егерь зазывал фазанов на запоздалую кормежку?

«Боюсь, нам предстоит выслушать еще одну исповедь», — сказал доктор Генони, указывая кивком головы на медсестру, бегущую к ним по гаревой дорожке. Она размахивала руками. «Он очнулся, очнулся, он пришел в себя, в себя», — донеслось до них эхо ее голоса. Все четверо послушно поднялись и, не говоря ни слова, направились в том же направлении, куда только что удалился фазан. За ними тихонько затрусила свора собак.



Поделиться книгой:

На главную
Назад