Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Письма (1855) - Иван Александрович Гончаров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Всегда Ваш Гончаров.

20 октября 1855. Четв[ерг].

Браслет Ваш и пряжечку возьму сегодня и отдам Николаю Ап[оллоновичу].

У меня теперь составилась, кажется, отчетливая идея о Вас, но, увы, с какими недостатками! Идеал мой сильно страдает. Запишу эту идею и, если пожелаете, то пришлю.

Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ

22 октября 1855. Петербург.

Та госпожа, у которой жила m-me Якубинская, прислала мне салоп Елизаветы Васил[ьевны] не вчера, а сегодня. Я послал его к Соболевскому ранехонько сегодня же, а он отвечал, что "вещей слишком много и взять нельзя. Если б, дескать, прислали вчера..." Гнуснее поступка я и придумать не могу.

Мне кажется, Вы через знакомство Александра Павловича с офицерами можете помочь этому злу и оказать Елизавете Вас[ильевне] большую услугу, то есть переслать завтра же и там с железной дороги попросить отвезти по адресу, который прилагаю. Вчера же я подслушал, что офицер (с рыжеватыми усами, худощавый), которого Александр Павл[ович] приводил посмотреть "красавицу", говорил, когда дело шло о присылке салопа: "что ж, можно переслать". Вот если б Александр Павл[ович] напомнил ему это и поймал его на слове - и отослал салоп завтра, так, чтоб она в пятницу получила.

Посылаю Вам салоп и пять маленьких книжек, ее же, да еще какую-то наволочку, которую сегодня прислали из дома Олсуфьевых, где живет Соболевский.

Если б Вам и нельзя было отослать салопа, то оставьте его у себя (у меня, пожалуй, украдут), чтоб потом переслать к Майковым, а они передадут тому офицеру, который повезет от них портреты и проч.

Если не сегодня, то в пятницу (у меня свободные оба вечера) Вы расположитесь ехать в который-нибудь из этих дней к Майковым - напишите: я к Вашим услугам, туда и обратно, только скажите, в котором часу заехать за Вами.

До свидания.

Ваш Гончаров.

Е. В. ТОЛСТОЙ

25 октября 1855. Петербург

25 октября 1855. Вторник

Как благодарить Вас, изящнейший, нежнейший друг, за торопливую, милую весть о себе? Кинуться Вам в ноги и в умилении поцеловать одну из них, а буде можно, то и обе - Вы не велите, находите это унижением, а я вижу тут только понижение, взять одну из Ваших рук и почтительно-страстно приложиться к ней: пальцы закованы в броню колец, которые охлаждают пыл поцелуя. Заплакал бы от радости, да кругом все чиновники, я на службе был (когда пришло письмо), подумают, не рехнулся ли я. Но Вы поймете и без всего этого, как я рад: faut-il encore mettre les points sur les ii?[16] Но не думайте, однако ж, что Вы первая вспомнили обо мне, а не я о Вас, что Вы первая написали ко мне, а не я первый к Вам: доказательство должно быть давно в Ваших руках - это мое письмо, другое доказательство на Ваших плечах - это салоп, третье - в Ваших глазах: это книги. Вы не подозревали, конечно, что навстречу Вашему письму неслось уже мое, не чувствовали, что за Вами помчалась моя неотступная мысль, летала, как докучливая муха, около поезда, врывалась нескромно в семейный вагон, тревожно отыскивала Вас среди узлов, мешков, ребят, старых и молодых княгинь, успокоивалась подле Вас час, два, потом, усталая, измученная, летела в столь любимый Вами Петербург и теперь ревниво допытывается, к кому направлены Ваши наиболее горькие сожаления, о ком были Ваши слезы?.. Нет, не догнать, не предупредить и не опередить Вашей дружбе мою, не переспорить меня в этом. Ваша дружба - как легкий, прохладный ветерок в летний день, нежит, щекочет нервы, приятно шевелит их, как струны, и производит музыку во всем организме. Моя - как воздух проникает всюду, всего касается, заходит в легкие: надо уйти на дно морское, чтоб защититься от него. Хорошо, если б она сделалась такою же необходимостью для Вас, как воздух, чтоб Вы не пожелали, в защиту от него, обратиться в рыбу. "Вы плакали", - пишете Вы, а о чем? Может быть, с досады, что я, по эгоизму, не достал билета на спектакль в прошлый понедельник?.. Des choses les plus sures[17] etc. Нет, прочь этот скептический девиз, по крайней мере теперь, когда мне весело. Знаете, как мне жаль, что я не видал Ваших слез никогда: мне недостает их для полноты очерка всей Вашей физиономии. Если б Вы были здесь, я готов бы был разобидеть Вас, чтоб Вы заплакали, чтоб поглядеть, как из Ваших глаз "сыплются эти перлы", сказал бы поэт, и то восточный. Особенно хотелось бы видеть эти слезы, о которых Вы пишете, сосчитать, сколько их пролито вообще, досталось ли на мою долю, и если досталось, то сколько именно. Смекните на досуге и уведомьте об итоге поаккуратнее. Вы отвечаете на это всегда, что "слезы портят лицо, глаза красны" etc. Да Боже мой: разве только хороши сухие и ясные глаза? Рисовать - так, но чтоб не забывать никогда таких глаз, как Ваши, нужно изредка видеть их плачущими. Вы знаете - к чему проводник - слезы, но Вы не хлопотали о том, чтоб я не забывал Ваших глаз, оттого, конечно, никогда и не показывали слез.

Не подозревали Вы и того, что Вы едва успели миновать Тверь, а у меня в голове, неправда - в душе, созрел уже план прилагаемой при этом главы романа. Вы еще не огляделись в Москве, а план был уже набросан на бумагу, теперь переписывается и завтра посылается к Вам - не того романа, который должен быть готов через полтора года во имя Ваше, а того, который начался в душе героя и Бог весть когда кончится. Это одна из больных, жалких страниц романа: за что на Вас ляжет печальная обязанность читать ее. Дружба героя тяжела. Я даже в сомнении, посылать ли эту исповедь героя, довольно безобразную, как рана, которую человек решается показать другу только потому, что надеется возбудить ею не отвращение, а участие. У героини много власти - во взгляде, в голосе, в слове: за отсутствием двух первых, благотворно может действовать последнее и уже подействовало. Посылаю еще и потому, что Вас это может позабавить, заставить не раз улыбнуться, а местами Вы не без участия увидите, как мучительно герой допытывается узнать героиню до самой маленькой веснушки на лице, до крошечного пятнышка на совести, чтобы любить ее или без сомнений, или прояснить их, и любить со всеми пятнышками и веснушками. Ужели Вы без любопытства посмотрите на эту борьбу, из которой ему выйти поможет только или забвение им героини, или ее горячее участие. Я тоже принимаю участие в герое: мне жаль его. Того участия, которого ему недоставало в жизни, он уж не найдет, и ему предстоит одинокая и печальная старость. Позади у него мало доброго: он увлекался иногда без пути и толку и часто страдал оттого, что чересчур добросовестно смотрел Бог знает на что. Вот источник его сомнений.

Прежде нежели скажете что-нибудь о самом отрывке, не скажете ли, если можно поскорее, о том, что Вы его получили. Сегодня я взял Ваш браслет и булавку: отдам их Никол[аю] Апол[лоновичу], который будет отправлять портреты. Я уж писал, что я насильно взял один из них, но его на время отнимают у меня, чтоб сделать новую фотографию. Я возьму себе еще оттиск с последнего портрета, он хорош, и всё это спрячу в глубину бюро.

Записку Вашу я получил не в пятницу, 21-го, как Вы думали, а сегодня, 24-го; пришла она 22-го, но вчера и третьего дня, по случаю праздников, я не был на службе, и письмо ждало меня. Напрасно говорите, чтоб я не показывал ее, я не покажу ни второй, ни третьей, ни сотой, если она будет. Поступайте так и с моими письмами. За верный адрес благодарю, но верен ли он: прихода не означено. Мой адрес, как я вижу, Вы, по обыкновению своему, потеряли, да я бы и удивился, если б он уцелел, а на память Вы Бог знает чего написали, много лишнего. Ни министерства, ни титула моего не нужно. Прилагаю особо на бумажке, как надо писать.

Пришла моя очередь удивляться и восхищаться Вашими записками. Грация ли Вашего ума или некоторая, редко проявляющаяся в Вас теплота чувства подкупают меня, только я не начитаюсь письма. Не избалуйтесь моим отзывом и пишите с тою же искренностию и простотой, с какой Вы вообще держите себя в отношении к друзьям Вашим.

Зачем это Вы уехали отсюда? Или бы Вы не приезжали, а если приехали, то не уезжали бы никогда. Это напомнит Вам немного уроки Степ[ана] Сем[еновича], римскую историю и отзыв римлян об Августе, то есть известную дилемму. - Вы обещаете мне письмо - сколько надежд и радостей! Потом, может быть, ответите на отрывок - отрывком же? Да? Буду ждать.

Здесь началась обыкновенная жизнь, какая была до Вас: да что в ней? Никуда и ничего не хочется. Я уж уклонился от нескольких вечеров и обедов. Теперь вечер: я не выходил, пишу и не скучаю. Этого со мной давно, да кажется, никогда, не случалось.

У Майковых всё то же. Вчера, в воскр[есение], особенно живо вспомнили Вас. Были Кошевский и Михайлов. Пели, между прочим, "Птичку", даже двух, старую и новую. Мих[айлов] пел известный Вам романс из "Риголетто". Ко мне время от времени подходили Евг[ения] П[етровна], Старушка с вопросом: отчего я мрачен, апатичен, неподвижен, а другие замечали просто, что я "толст". У меня вертелся на языке каламбур, что я "отолстел" совсем, но я умолчал. Хотел быть Тург[енев], да обманул, были Льхов[ский], Конст[антин] Ап[оллонович], Дудышкин, Солониц[ын] и больше никого. Перед ужином я поссорился с Евг[енией] П[етровной], а за ужином со Старушкой. Евг[ения] П[етровна] спросила меня, "о чем она думает". "Об ужине, не перегорело ли жаркое", - сказал я, потому что в это время накрывали на стол. "Что я, кухарка, что ли", - возразила она. "Гостеприимная хозяйка", - отвечал я и поспешил испросить прощения, с поцелованием руки. А со Старушкой мы тихонько заспорили о том, где Вы сидели за ужином: она говорила, что по левую руку Евг[ении] П[етровны], а я утверждал, что по правую. Обратились к Евг[ении] П[етровне]. "Маменька забыла", - сказала Старушка и вместо того, чтоб спросить, где сидела Е[лизавета] В[асильевна], спросила: "Не правда ли, maman, она здесь сидела?" Евг[ения] П[етровна] согласилась с ней. Такой вопрос показался мне недобросовестным, и я назвал это "кошачьим поступком". А Старушка упрекнула меня, что в моем характере исчезла мягкость и доброта с некоторых пор, что я был очень хорош, а теперь нет. И человек мой то же говорит. Но с утра сегодня я опять подобрее. Вчера был еще Бенедиктов. Аполлон опять читал "Подражание Данту" и опять произвел большой эффект. В самом деле - это очень хорошо.

Что за погода: дождь льет, слякоть. Это, право, оттого, что Вы уехали. Воспоминание о конфектах преследует меня до сих пор: ложный стыд появиться с коробочкой и навлечь несколько насмешек удержал меня от удовольствия угодить Вам. Нет, видно, еще я мало люблю Вас. Теперь не могу мимо кондитерской равнодушно пройти. Как-нибудь постараюсь прислать - да как? С Кладбищевым не пошлю - съест: зачем это он туда едет. Это всё Вы виноваты.

Дайте ручку, обе - и прощайте пока. Ваш верный, верный и преданный друг

Гончаров.

Глупо письмо: где ж взять ума? ведь Вас уж нет. При Вас у меня были какие-то крылья, которые отпали теперь.

Е. В. ТОЛСТОЙ

26 [?] октября 1855 г. Петербург

POUR И CONTRE

"Кому она подарит?" - "Да вот хоть этому, которому поручено отвезти их в Москву". - "Юноше, мальчику: вы не в своем уме. Порядочная женщина дарит свой портрет с величайшею разборчивостью и осторожностью, а она, с ее умом, тактом! Да ему и не дадут этих портретов, их отошлют по почте". - "Что ж такое, что мальчик, да тут есть конь, она любит это, и притом ее девиз: не оставлять недовольных". Хозяйка не слыхала этого, она перешла в другую комнату, и он ворчал мне на ухо: "На станцию она приехала с заплаканными глазами и высохшими от волнения губами..." - "Это оттого, что она прощалась с m-me Я[кубинской], - заметил я. - Та была так добра к ней..." "Неправда, - крикнул он на меня, - я знаю, с кем она прощалась. Она охотно соглашалась, чтоб мы не приходили провожать ее, а когда мы настояли на том, он не пришел..." - "Потому что был en grande tenue",[18] - подсказал я. В это время женский голос вдруг сказал громко в гостиной: "Я пила у ней кофе в одно утро, и этот юноша был там: она настоятельно приказывала ему явиться в Москву, чтоб проводить ее в деревню..." - "Слышишь", - заметил мне мой приятель и изменился в лице. "Не может быть, - сказала хозяйка, - верно, она пошутила, что ей до этого мальчика!" - "Я сама слышала, это было при мне, - прервал опять женский голос: - "Смотрите же, - сказала она, - я вас жду в Москве и без вас не поеду..."" Дело было плохо, и мне становилось трудновато защищать ее. "Это он не для нее, а для кузины едет..." - шепнул я ему. Он топнул на меня ногой. "Неправда, - сказал он, - ты эдак поверишь, что она обедала у Неч[...]. Нет, она берегла его про запас. Она знала его с малолетства, а она любит друзей детства. Так вот отчего она два дня не давала знать о себе, когда воротилась из Ц[арского], - с ужасом прибавил он, - ей нужно было видеться с ним, а при других не хотелось..." Я засмеялся. "Я удивляюсь, что тебе за дело, - сказал я, - что она подарит один портрет этому... как его, Мертвецов, что ли, или пошлет другой в Малую Азию, третий в Казань и т. д. и устроит так, чтоб все были довольны ею? По какому праву ты строг и взыскателен к ней? Ведь только по праву ипохондрика..." - "Друга..." - "Мнительного, - добавил я (я жарко принял ее сторону). - Ведь она тебя не любит?" - "Нет", - с печальной уверенностью отвечал он. "Видишь ли! а права дружбы очень ограничены..." - "Если разуметь под именем друзей толпу старых знакомых, - оно так; но если между друзьями установились довольно сильные и определенные отношения, тогда двух таких друзей иметь нельзя". - "Ты же сам сравнивал дружбу с просвирой: так есть ее - суха, с супом - неприлично, наутро к чаю она засохнет, а между тем она святая! Это совершенно справедливо..." - "Я не хочу, чтоб из моей просвиры вынимали частицы за здравие других", - сказал он. "Стало быть, выходит, что твой идеал - кокетка или слабая женщина, как многие", заметил я. "Ах, она не такая по своей природе, - живо, с умилением прибавил он, - она такое артистическое, щеголеватое создание, она аристократка природы - ей дано всё, чтобы быть единственной из числа немногих, возвышенностью характера, чистотой сердца, прямотой и достоинством, а она как "многие", говоришь ты. Многие и многие берут взятки, сплетничают, присвоивают себе чужое, а мы ведь с тобой - нет, зачем же ты и ее хочешь толкнуть в эту толпу глупых, плоских, пошлых, нравственно безобразных женщин?" - "Я вовсе ничего не хочу, а только думаю, что ей негде было в деревне, у своих, видеть образцов высокого женского достоинства, что она, как артистическое произведение, по твоим словам, создана больше для красы, для поэзии, роскоши и блеску общества, а не для существенной надобности; это драгоценная картина..." - "Но у ней есть тонкий такт и ум: ведь она не отупела же умственно в деревне, а развивалась головой, шла вперед: отчего ж остался такой пробел в нравственном ее воспитании.." - "Оттого, может быть, что она слишком хороша собой, а поклонники слишком искательны, настойчивы, живы, любезны, кладут к ее ногам всё: она нет-нет да наконец и сжалится. Если б она рано вышла замуж за порядочного человека, с головой и с сердцем, он бы, конечно, твердой рукой повел ее к ее назначению и она была бы безукоризненной женой, может быть, идеалом жен, вроде римских матрон. А теперь она dans une fausse position[19] или, лучше сказать, position incertaine[20]. От этого ей иногда поневоле придется принять услугу от какого-нибудь юноши, чего бы в другом положении она ни за что не сделала, и за что улыбнуться ему, а от улыбки естественный и прямой переход к пожатию руки и т. д. Она, если ты прав в своих догадках насчет этого юноши, разбрасывает сокровища, которые при других обстоятельствах должны быть достоянием одного счастливца. Мужчины как терновые кусты: женщина, пробираясь между толпой их, неосторожно, как на кусте, на каждом оставит по клочку платья, то есть женского достоинства, и если долго будет бродить между ними, то можешь сам вообразить, в каком положении выйдет оттуда". "А ведь это правда", - отвечал мой приятель. "Вот и она наружно усвоила себе вид гордого спокойствия, а под этим, за недостатком серьезного содержания и интересов в жизни, кроется то же мелочное стремление нравиться всем, выражаемое более или менее тонко и умно... и так пройдет она путь, как многие, пока не увянет, не оставив глубокого и неувядаемого следа в каком-нибудь одном честном, любящем и понимающем ее сердце, а только в портретах, да мы, старики, с отрадой будем вспоминать, как она была хороша, а будущая молодежь недоверчиво станет глядеть на нас..." - "Какую печальную картину рисуешь ты мне... как это жаль! Да, да, она суетна, тщеславна, задумчиво говорил мне приятель, - это самое желание распространить везде свои портреты показывает, что она дорожит своею репутацией - красавицы". "Еще бы не дорожить: всякий дорожит и должен дорожить данным ему даром". "У ней есть и альбом - с целью, конечно, собрать отвсюду дань похвал и увековечить их до старости". - "А что ж тут беды, - сказал я, - если даже и есть немного кокетства, сознания своей красоты, - ты хочешь отнять у ней все человеческие слабости оттого только, что она умнее других! Что ж ей, сидеть за поучительным словом, что ли, да рассуждать со стариками о пользе добродетели и о вреде порока... Ты не ценишь то, что она выдержала, строго и прилично, курс молодости, что молва до сих пор не смеет коснуться ее репутации: это разве не подвиг в своем роде, при ее красоте, мягкости сердца..." - "Да, это правда, - сказал он, пораженный неожиданным энергическим оборотом моей защиты, и мучительно задумался, преданный внутренней борьбе. - Но как же она пожалела об одном, - продолжал приятель, - который хотел переехать жить в Москву, - "а не в Петербург? - живо сказала она, - как мне жаль вас", - как, сокрушаясь, что "расстается с друзьями", настаивала, чтоб ехать накануне в театр..." - "Ну, это с горя, сказал я, - pour s'(tourdir..."[21] - "Нет, нет, - упрямо твердил он, - это суетность, тщеславие. Она только говорит, что не умеет лгать, притворяться, но это-то самое спокойствие и гордость и помогают ей, без смущения, выдерживать себя в те минуты, когда другая женщина невольно изменила бы себе. Скажи ей всё, что мы говорили с тобой", - прибавил он. "Зачем?" "Так, из желания добра". - "Лукавишь!" - "Ах, нет", - почти со слезами сказал он. "Побожись". Он побожился. "Чего ж ты хочешь, чего требуешь от нее?" - "Сам не знаю, ничего не требую, а желаю ей совершенства - во всем, для нее же". - "Так ты думаешь, как Плюшкин у Гоголя, что против душеспасительного слова она не устоит?" - "Нет, этой причины мне мало, чтоб иметь право говорить ей". - "Ты воображаешь, что если скажешь ей доброе слово, так она и не поедет с Мертвецовым в деревню, не будет с мальчиками по утрам пить кофе, а вечером уверять "друга", что не видит их совсем, что не подарит портрета и т. п." - "А может быть, и не будет?" - "А разве тебе это нужно?" - "Не мне, а ей нужно, всё для нее". - "Какой ты добрый: да не хочешь ли ты жениться?" Вдруг лицо его просияло: по нем пробежала точно молния и исчезла. "Рад бы в рай, да грехи не пускают, - сказал он. Жениться, - мечтал он вслух, - ведь это значит не расставаться с ней, любоваться ее глазами, умом, грациею, жить успокоительно и исполнить свое назначение под надзором ее дружеского взгляда, под теплыми лучами обворожительной доброты ее сердца... это значит никогда не хотеть умереть невозможно, невозможно". - "Так видишь ли, что ей за дело до друга и что за нужда слушаться его, если ей от него никакого проку нет". - "Если друг не может жениться, так разве из этого следует, что надо так небрежно бросать сокровища ума и сердца туда и сюда? Разве надо беречь себя, жить безукоризненно только для того, что это может не понравиться тому или другому", - сердито заметил он. "Ты влюблен и ревнив", - сказал я. Он молчал. "Нет, так она ничего не сделает". -"А может быть, и сделает, сказал он, - в ней тьма достоинств, поверь, больше, чем недостатков: в ней есть врожденная честность, доброта - женская, выражающаяся с тою грациею, которою она проникнута вся, до костей и мозга; ум у ней прямой и светлый, логика, с которою трудно бороться софизму..." - "А ты пробовал?" "Немного, больше для опыта и... не победил ее: она сначала указала, где софизм, а потом исполнила мое желание, но по другому уважению. Вся эта честность, эта внутренняя женская гордость и благоразумие только немного помяты, в долгой девической жизни, от неосторожного прикосновения". "Скажи откровенно, если б она принимала по утрам тебя, поехала в деревню с тобой, подарила бы портрет тебе, ты бы... что посоветовал?.." - спросил я. Он вдруг смутился. "Я... я... - начал он, - да ведь я - исключение, друг, я бы принял всё это как "просвиру" и надеялся бы, что она не сделает этого для другого... Притом, знаешь что, - сказал он с твердостью убеждения, если б я и не читал ей морали, то наслаждался бы ее увлечением, не употребляя его во зло, и расквитался бы потом за него всею своею жизнию. Но ведь это не должно повторяться..." - "Говорил ли ты ей когда-нибудь о ее недостатках?" - "Когда мне случалось замечать ей, - отвечал он, - о том, что ей нейдет, - через две недели этого как будто не бывало..." - "Да ты, может быть, замечал ей о прическе, которая ей нейдет..." - "Нет, нет, - с досадой сказал он. - Я говорил ей, например, о провинциальной педантичности, с которой она иногда кокетничала умом, позировала (в чем, правду сказать, и греха нет: это только преследуется у нас в женщине, потому что им указана слишком легкая роль, а это доказательство серьезного ума и стремления к порядочности) или наоборот, когда она подолгу останавливалась на каких-нибудь мелочах, институтских разговорах и т. п. за недостатком интересов серьезнее, или если они и есть или были, то нельзя было обнаружить их..." - "Ну, что ж она?" - "Всё как рукой сняло, и я впал в admiration[22] пред этим стремлением к усовершенствованию; как она ловит малейшую заметку о недостатке и как работает над собой! Разве это не залог честности, дельности, добра и вместе власти над собой: как ее не любить, как не привязаться к такой женщине душой, как не благословить ее, не искать сблизиться с ней, не тем так другим способом, и не желать ей счастья, счастья, счастья..." - "Ну, опять ты пошел, а забыл кокетство, суетность!.." Он как с облаков упал. "Да, да, точно, - спохватился он, - и это исправление ее, - продолжал он, - вследствие моих замечаний о педантичности, о казуистике и т. п. происходило тоже от суетности. Замечания эти касались только наружной выправки, она заботилась тут о том, чтоб держать себя безукоризненно в салоне, говорить с тактом в обществе, всё для внешности, всё из мелкого побуждения действовать на толпу, нравиться всем, не думая об отыскании и исправлении каких-нибудь капитальных недостатков. А попробуй сказать ей: не кокетничай, не неряшествуй, ни физически, ни морально, как в потере вещей из мешка, в раздирании платьев, в разбрасывании носовых платков и денег по полу и по диванам, так и в отношениях и в сношениях с разными лицами, а взвешивай свои отношения строго, не рассылай по всем концам света портретов из суетности и кокетства, не будь слепо доверчива ко всем, не лукавь..." - "Не укради, не убий, не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна, продолжал я, - так и увидишь, что ничего не выйдет". - "А может быть - она и взглянет на это строго и серьезно..." - "Нет, для этого не стану я ей говорить. Да отчего же ты не сам скажешь ей?" - "Ты книги сочиняешь, лучше меня выскажешь". - "Скажи причину уважительнее, может быть, я и передам ей всё это, а то она, пожалуй, рассердится за этот непрошеный анализ ее поступков: ты вон "друг", а я ровно не имею никакого права". - "Как непрошеный: да она требовала этого сама, просила, чтоб ей говорить о недостатках..." - "Вот это другое дело. Ну, а потом что?" - "Потом ничего: я ее забуду". - "Зачем и за что?" - "Да так: мне как-то от этой дружбы больно. А больно - потому, что она женщина: не могу же я в самом деле любоваться на нее, как Пигмалион на Галатею, не могу запретить ей и увлекаться, а когда она увлечется... мне как-то делается неловко. Уж такая странная дружба. Чувствую, что мне надо сначала забыть в ней женщину и потом встретиться и помнить как друга". - "А жениться нельзя?" - спросил я. "Трудно, почти нельзя: надо, чтоб она изменилась до основания, а тогда бы она, может быть, не была так хороша, изящна..." - "И так неряшлива". - "И притом надо, чтоб она любила меня, и сильно". - "А если б она согласилась выйти за тебя?" Он сомнительно покачал головой. "Это, впрочем, сделало бы ей большую честь, - сказал он, - это - еще прекрасная черта в ее нравственной физиономии". Мне стало смешно. "Как ты скромен", - сказал я. "Ты не смейся,- возразил он. - Она дала мне свою дружбу не даром: во мне она видит, конечно несправедливо, преувеличенно, олицетворение некоторых нравственных достоинств мужчины - и в этом обнаруживается более, нежели в чем-нибудь, залог превосходства ее нравственной натуры. Она оценила добрые качества..." - "Однако ж не до того, чтоб полюбить тебя, тебе вручила "просвиру", пожалуй, может быть, вышла бы за тебя и замуж, а румянец и огонь взглядов - всё это обращено туда, где замешался "конь" да "пожарная каска" и т. д. Видишь, как это поверхностно, не развито, - чем она не похожа на других?" - "Вижу, вижу; да - des choses les plus sыres la plus sыr est le doute.[23] Я ее непременно забуду", - решительно сказал он. "Как же ты это сделаешь?" - "А вот реже буду смотреть на это", - указал он на портрет. "Так дай его мне", - сказал я, взяв портрет. Он бросился на меня, схватил одной рукой за ворот, а другой стал отнимать портрет. Между нами завязалась драка. Он вырвал портрет и успокоился. "Зачем ты хочешь лишить меня последнего утешения смотреть на это изящное создание и воображать такие же внутренние совершенства". - "Это хороший способ забывать", сказал я. "Изредка буду смотреть, - отвечал он, - в большие праздники или в дурном расположении духа, или перед дурным поступком, или после... в первом случае, чтоб удержаться, во втором, чтоб сильнее раскаяться". - "Ты неисправим". - "Ах нет, я чувствую и теперь возможность забыть ее". - "Да и как не чувствовать: идеал твой уж побледнел перед действительностию, когда ты рассмотрел его поближе (как она и сама предвидела и предсказывала: она знала себя лучше). Кумир шатается на пьедестале: если ты подбавишь к этому немного мужской гордости, сознания достоинств, твердости - так через месяц, через два..." - "Ах, да, ты прав: Диоген всё искал с фонарем среди бела дня "человека", я искал "женщины" и, встретив ее, хотел потушить фонарь, а теперь..." - "Теперь?" - "Брошу, не найдешь, да и надоело, не под лета... Буду искать спокойствия - отныне это мой идеал". - "Ну а если все эти темные пятна - только призрак, фантом, если ты смотрел на всё это сквозь призму ее доверия к тебе и по этой аналогии судил о ее отношениях к другим - ты не боишься оскорбить ее?" - "Нет, она знает меня, я все-таки чувствую, что скажу это не совсем обыкновенной женщине, и не боюсь, она оценит побуждения, которые заставляют меня так заниматься ею, взвесит уродливость моего характера, свои слабости и улыбнется тою улыбкою, в которой так много грации, ума и доброты". - "Ну если это всё есть в ее улыбке, так она улыбнется - из кокетства. Право, лучше не говорить ей ничего..." - "Нет, нет: если она увидит даже фальшивый свой портрет, то по нем ей легче будет самой себе определить свою физиономию, а я обещал ей помочь в этом..." "Ну, смотри! - сказал я, - не скажет она: "восхищаюсь и удивляюсь"". "Скоро, скоро надо мною..." - запел он на голос "Fra росо..."[24] из "Лючии" и пошел домой. "Когда ж ты забудешь ее?" - спросил я вслед. "А вот когда исполнится со мной то, что пою теперь", - и он продолжал петь.

-----------------

Лучший мой друг вбежал ко мне, в понедельник вечером, с сияющими глазами, с письмом в руке. "Как я устал, утомлен - от мучительного ожидания письма! Знаешь ли, во что превратилась жизнь моя с 18 октября?" - спросил он. "Нет, не знаю". - "В ожидание писем от нее и в отправление писем к ней: промежутки - это праздные, вялые, бесцветные дни. В голове и сердце творится беспокойный процесс расчета, когда она получит письмо, когда ответит, долго ли ему идти сюда. Сегодня меня обдало радостью, я счастлив, что получил письмо, счастлив, что отвечаю на него, послезавтра отправлю, а там опять апатия, зевота, пока наконец не настанет опять пора ждать и мучиться. Что ж из этого выйдет!" - с ужасом прибавил он. "А ничего, равнодушно сказал я, - сначала она ответит тебе двумя-тремя ласковыми письмами, четвертое будет похолоднее, пятое (если будет) придет нескоро, а шестое... вовсе не придет. Ты станешь ее забывать, она уж забывает, потому что "там теперь Мертвецов - она с ним..."". - "Так ты думаешь, она с ним... того...". - "Да, думаю, что того... Ты же заразил меня сомнением. А не он, так другой, притом письма из Малой Азии... помнишь арию из "Риголетто" "...donna mobile..."[25]" Тут я пропел ему арию. Он задумчиво ходил по комнате, мне стало жалко его, и я опять повторил ему прежний вопрос: "Что тебе за дело до всего этого: ведь ты никаких на ее счет намерений не имеешь?" - "Ни на чей счет, ты знаешь", - сказал он. "Ну так из чего ж ты бьешься? Отвечай мне, любишь ты ее?" - "Нет, не могу, не смею любить. Мне любить? Вдруг сказать ей: "я люблю!", что так хорошо звучит в устах молодости, то в моем голосе задребезжало бы дико. Нет, нет, я не люблю, прочь, прочь эта мысль! Это лукавый искушает меня. Исчезни, исчезни, окаянный! - начал он скороговоркой, бегая по комнате, - чур меня, чур меня, Господи, Господи! Да воскреснет Бог и расточатся врази Его!!! Я болен ею, пошли поскорей за лекарем: мне стало как-то тесно на свете жить: то кажется, что я стою в страшной темноте, на краю пропасти, кругом туман, то вдруг озарит меня свет и блеск ее глаз и лица - и я будто поднимусь до облаков..." - "Да это сон, что ли?" - спросил я. "Между тем, - продолжал он, - я часто благословляю судьбу, что встретил ее: я стал лучше, кажется, по крайней мере с тех пор, как знаю ее, я не уличал себя ни в одном промахе против совести, даже ни в одном нечистом чувстве: мне всё чудится, что ее кроткий карий взгляд везде следит за мной, я чувствую над своей совестью и волей постоянный невидимый контроль. Что бы она подумала, что бы она сказала о том или другом, поминутно спрашиваю я себя". - "Ну брат, ты немного спятил, как я вижу", - заметил я, закуривая сигару. "Я как будто встретил ангела, - говорил он, - на грязной тропинке жизни... Что это, кажется, ты куришь манильскую сигару?" - "Да, а что?" - "Дай-ко мне". Он неистово откусил кончик и, кажется, в рассеянности проглотил его, закурил и продолжал: "Да, встретил ангела, он остановил меня, приветливо взглянул на меня, взмахнул крыльями..." - "И пропел "кукареку"", - перебил я. "Ужели ты так шутишь и в свои торжественные или печальные минуты?" - спросил он в негодовании. "Да, всегда, всюду, шутка не стареет никогда, не изменяет, не надоедает, шутка в мучениях вызывает улыбку, шутка... Ну, что ж ангел?" "Ангел сказал мне: "Вон твоя дорога, ты не туда идешь, ты зайдешь в болото", - взял за руку, указал путь и исчез. Я иду робко по этой дороге, но мне скучно без него, зачем он меня оставил? Я бегу вслед ему, кричу: "благодарю", но он уходит в толпу. "И ты не по той дороге идешь, - кричу я ему, - смотри, там ходят демоны..."" - "По-русски - лешие", - заметил я. ""Они, - продолжал он, - приняли на себя человеческий образ, надели мундиры (некоторые сели на коней), они столкнут тебя в бездну, вспомни "Машеньку" (Ап. М[айко]ва), мне жаль тебя, ангел! И так у тебя опалены два-три пера в крыльях, глаза сияют не ангельским блеском..." Ангел умчался. Да ты никак дремлешь? - вдруг спросил он. - Ты спишь?" - повторил он. "Что ты, как можно! - очнувшись, сказал я. - Так ты влюблен что называется - по уши!" "Называй как хочешь это чувство". - "Просвира". - "Только с ядом", прибавил он. "Ну а она что чувствует к тебе?" - спросил я. "Дружбу какую-то, так, чувство вроде самого пресного теста, без всякой закваски, без брожения. Она с любопытством смотрит, как играют лучи ее блеска в тусклом зеркале моей души, как лучи солнца на заглохшем пруду, потом она добра, мягка душой, она тронута моею внимательностию, благодарна, и этою благодарностью кротко и тепло сияет мне. Я, усталый, опустившийся, одряхлевший душой, - счастлив, что могу погреться у этого приветного огонька. Желать и ожидать больше - я не вправе. Но я вправе, однако ж, заметить ей, что сердечные движения ее до того лишены живого, наружного выражения, что иногда похожи на забвение долга. С одной стороны - оно очень хорошо, в отношении леших, например, а с другой не совсем. Начну с пустяков: например, с встречи с тою барынею, которая сказала ей: "M-me, vous avez dйchirй votre robe";[26] она даже не позаботилась сказать ей "merci" (как я за ней наблюдал и в мелочах!), и кончу десятидневным молчанием ее, после отъезда, которым она почтила друзей, так радостно встретивших и так грустно проводивших ее". - "Леший приехал и, должно быть, мешал, к тетушке захотелось, если не застанет ее в Москве: какой добрый!" "В чувстве ее к друзьям сомневаться нельзя: она всех их вспомнила и всех любит, но эта привязанность требует иногда выражения поживее, как доказательства, иначе можно подозревать, что нет ничего..." - "Ты преполезный друг, всё ворчишь! - заметил я. - Послушай, вот мой совет, сказал я не шутя, - забыть ее..." - "Ты думаешь, что... это нужно?" - с усилием выговорил он. "Сам посуди: намерений у тебя на ее счет нет никаких, ты влюблен, да это не причина, чтоб волноваться тебе бесплодно самому и заставлять ее думать Бог знает что о тебе. Ведь ничего из этого не выйдет, разве какая-нибудь отдаленная, ненадежная мысль встретиться опять, сблизиться уже не так живо и сонно, чисто дружески подать друг другу руку и пройти как-нибудь остальной путь. Но ведь это всё мечта: ты и сам не знаешь, на чем строишь ее. Между тем пишешь к ней, родные ее заметят и заключат что-нибудь серьезное - рассмотри, хорошо ли, благоразумно ли ты делаешь. А ты опытнее ее..." - "Да она не 18-ти лет: то, что поставилось бы в ошибку, вину девочке, то, в ее положении, не может возбудить никаких предосудительных подозрений на ее счет. Между тем это - большое утешение для меня, может быть, и ей подчас не совсем скучно получить от меня весть... Вот с моей стороны единственная цель этой переписки. Ведь она в ее лета имеет и должна иметь известную степень воли, какой не может и не должна иметь 18-летняя девочка". - "А если она выйдет замуж? а между тем переписка будет замечена, что будущий жених ее скажет..." - "Замуж, она!" сказал он. "Что, видишь: тебе это не по вкусу?" - "Ах нет, дай Бог ей счастья... пусть выйдет, если найдет счастье..." - "Ну так пиши изредка". "Не могу: или совсем не писать, или писать, как пишется теперь". - "Ну так совсем не писать, - решил я, - это последнее письмо?" - "Постой, постой: не нам принадлежит право решать, а ей одной. Ты напиши ей обо всем этом, и как она решит, так пусть и будет. Сам я добровольно не имею сил отказаться от этого, хотя, может быть, для нее оно и следовало бы". - "Хорошо, с этим условием я напишу к ней". - "Стало быть, и портрета моего не нужно посылать к ней, надо подождать, что она скажет?" - "Да". - "А я завтра сниму его с себя..." - "Зачем же?" - "Так, на всякий случай..." - "Нет, ты, я вижу, измучаешься, а не забудешь ее". - "Право, забуду, только не вдруг". - "Но если она решит, что писать не опасно и можно, что родные или не узнают или ничего особенного не подумают, что сама она от этой переписки тоже не переменит доброго мнения обо мне, что посторонние никакого сватовства из этого не выведут, а мы с ней будем смотреть на это как на источник невинного, даже чистого удовольствия, тогда... за что лишиться его, особенно если еще она не выйдет замуж?.." - "Ты - хоть брось! так, дрянь! сказал я. - Она холодна к тебе, покойна вообще и потому решит беспристрастно". - "А если она смотрит на эту переписку по-моему, - заметил он, - как на источник большого утешения и невинного счастья и захочет продолжать, тогда ведь дрянь-то ты будешь! У тебя, я вижу, больше моего сомнений и arriиre pensйe"[27].

Е. В. ТОЛСТОЙ

28 октября 1855. Петербург

28 октября 1855.

Я бы ни за что не решился надоедать Вам этим, по счету третьим письмом, если б Евг[ения] П[етровна], у которой я вчера провел вечер, и бывшие там Екат[ерина] Пав[ловна] (Старушка), Ю[ния] Д[митриевна] и Анна Ив[ановна] не осыпали меня вопросами, отчего от Вас нет ни письма, ни вести? "Не знаю", - отвечал я. "Не получили ли Вы чего-нибудь?" - "Нет, дескать, не получил". Все заключили, что Вы, вероятно, отдаете письма на обыкновенную почту, отчего они и идут несколько дней, почти неделю, тогда как отдаваемые прямо на станцию железной дороги - до половины одиннадцатого - идут в тот же день, а приходят на другие, много на третьи сутки. Я, на основании своего скептического девиза, подумал, или, лучше сказать, не мог не допустить в голове своей другого предположения, и именно, что, может быть, московские друзья, о которых Вы отзывались с таким добрым чувством, изгладили несколько из памяти здешних, а может быть, и бежавший какой-нибудь отсюда друг отвлекает Ваше внимание от этого, недавно еще Вам милого Петербурга. Но всё равно, что бы там ни было, а это печальное обстоятельство, то есть неполучение от Вас писем, дало мне повод вынуть из бюро Ваш портрет, поставить против себя и вот эдак с Вами беседовать. Доведя до сведения Вашего, нежнейший (по цвету лица, по крайней мере) друг наш Е[лизавета] В[асильевна], об этом участии небольшого кружка Ваших поклонников и поклонниц во всем, что до Вас касается, упомяну между прочим и о том, что последний, заказанный Вами портрет уже готов, но только вчера утром мог быть выдан, за отсутствием солнца, в двух экземплярах, из которых один я, по данному Вами дозволению, взял себе, а другой передал Николаю Ап[оллоновичу], который, по получении от Вас письма, пришлет его к Вам вместе с отданным мною вчера Евгении П[етровне] браслетом и большою булавкою. Сходства много, но Вы на портрете годами пятью старше - и потом где тут Ваш сияющий умом и добротой взгляд, где мягкость линий, так гармонически сливающихся в волшебных красках румянца, белизны лица и блеска глаз? Этого нет, но всё дополняется памятью сердца, многими неизгладимыми следами Вашего присутствия, словом, Вы живете здесь между друзьями и долго будете жить силою красоты наружной и внутренней. Аминь.

Мы оба с Ник[олаем] Ап[оллоновичем] в одно утро, только часом раньше один другого, заходили за портретами, и обоим нам Лев[ицкий] горько жаловался на "друга Вашего детства", что он заезжал к нему вечером и "этот мальчишка, какой-то корнетик, фат, дрянь" (его выражения)... тут он назвал также его фамилию, как и я называю, "нашумел, накричал, чтоб ему отдали портреты, заносчиво требовал, чтоб прислали ночью, что работают дурно, зачем это не готово, он едет и т. п.". Лев[ицкий] отвечал, что если б портреты и были готовы, то он их не отдаст, потому что, без приказания, женских портретов никому не отдает, что он знает только Майк[ова] да Г[ончарова], знакомых с нею, и отдаст им, а не ему. "Я не хочу знать ни Майк[ова], ни Г[ончарова], - возопил друг детства, - я еду, зачем не готово? Да скажите М[айко]ву, чтоб он прислал мне какой-то салоп. Эти бабы!.." - заключил он с досадой. Это - подлинные слова, переданные Л[евицки]м мне и Ник[олаю] Аполл[оновичу].

"Напишите, пожалуйста, об этом Лизе, если станете писать прежде нас", - сказала мне вчера Евг[ения] П[етровна]. "Зачем? мне бы не хотелось, лучше Вы сами, если находите нужным". - "Нет, Вы, - настаивала она. - Я сама не скоро соберусь писать". - "Так по крайней мере нельзя ли к этому присовокупить от Вас какой-нибудь совет, чтоб она была осторожнее в выборе поручителей или вообще друзей, что-нибудь такое, а иначе зачем ей знать..." - "Это само собой разумеется". - "Хорошо, я напишу, но прибавлю, что делаю это по Вашему поручению". - "Да". - "Не прибавить ли и того, что в детстве можно шалить вместе, играть, драть друг друга за уши и не иметь ничего общего, выросши?" - "Не мешает". - "Что надо верить не в титул друга, а в личность его, что не надо любви и доверия к друзьям детства обращать в principe, в этом добродетели никакой нет, а удостоивать этих благ достойных, с строгою разборчивостию, что иногда из друга детства, которого лет 10 (минус 10 же) не видишь, мог выйти..." - "Хорошо, хорошо, - говорила она, - что можно быть очень представительным в салоне, на параде, казать себя лицом, как товар, и быть другим в другом месте?" - "Да, да".

Сообщаю Вам об этом единственно по желанию Евгении П[етровны] и еще более потому, что, может быть, по ее предположению, Вы извлечете из этого для себя маленький опыт. Она, как и все здесь друзья Ваши, не только любят Вас, но и уважают: иначе, ни одною любовью, без уважения, ни одним, конечно, и уважением, без любви, такого общего благоприятного впечатления сделать нельзя, какое сделали Вы. Все тронуты Вашей красотой, изяществом, добротой и умом, всем, чем наделил Вас так щедро le hasard,[28] но вместе не менее тронуты и достоинством, с каким это всё Вами поддерживается. От этого, вероятно, Евг[ения] П[етровна] и дает Вам эти, по ее мнению, нелишние советы и предостережения.

Исполняя желание Евг[ении] П[етровны], я излишним считаю присовокуплять, по Вашему уму и такту (Вы однажды за такое предостережение уж рассердились на меня), что обо всем сказанном по поводу "друга детства" не надо рассказывать и писать никому и ничего, потому что Лев[ицкий] передавал это, не подозревая нисколько, что это где-нибудь повторится. Не советую расспрашивать и даже подавать вид и самому "другу", и кузине тоже, а примите это только так, к сведению, а письмо уничтожьте.

Не забудьте же написать Евгении П[етровне], как и куда нужно прислать портрет: если Вы не знаете их адреса, то вот он: На Большой Садовой, против Юсупова сада, в доме бывшем Адама, ныне - не знаю чей (это всё равно, найдут), вход с Садовой; не забудьте слово черкнуть Юнии Дм[итриевне], полслова Старушке, поклон Анне Ив[ановне] (это уже мои советы). Всем им это очень будет приятно. Сделаю даже маленькую сплетню, скажу Вам на ушко, что все немного удивились, что расписка в получении салопа прислана, а письма нет. Я успокоил их, сказав, что кондуктор с салопом, вероятно, торопил Вас, что доказывает и расписка, данная на первом попавшемся клочке.

Сделать еще маленькую сплетню? извольте: для Вас чего не сделаю? Одна очень добрая особа заметила: "Зачем это она едет с ним: мне это не нравится?" Я, в оправдание, должен был сказать, что он, кажется, интересуется видеть другую, а потом прибавил, что ведь она ездила иногда здесь с другим домой или из дома... "По городу, 2 версты, а не 100 верст, и потом не с 20-летним мальчишкой, и наконец..." Тут этому другому сказан был комплимент, который скучно повторять. Надеюсь, Вы не рассердитесь на меня за это эхо, как и за все другие эхи: Вы сами сказали: "пишите всё" - и уверили, что я всё-таки буду "приятен". Посмотрю, так ли это. Надеюсь, что если это письмо и не застанет Вас в Москве, то его перешлют Вам в деревню. Прощайте.

Что если вдруг от Вас завтра письмо придет? Это ничего, что на него опять к Вам скоро придет ответ? Вы скажите откровенно, если это Вам не нравится, я тотчас замолчу и как в воду кану.

Семейство архитект[ора] Штакеншн[ейдера], которое Вы видели, пожелало, чтобы Евг[ения] П[етровна] привезла к ним меня: она дала слово и, Боже мой, как убеждает меня ехать в ту субботу: кажется, я поеду: что сказать от Вас горбунье с умным лицом?

Тепл[яков] никак не может добиться, чтоб кто-нибудь пошел к нему: Майк[овы] нейдут, звал меня с Языковым - нейдем, звал Дуд[ышкина], Кр[аевского] и меня - нейдут. - У Е[вгении] П[етровны] воскресенья будут через воскресенье: надоедает каждый раз. - Извините, что так пишу, да просто извините, что пишу: вполне надеюсь на Вашу снисходительную "просвиру" ко мне. Сегодня взял перо единственно затем, чтоб предупредить Вас насчет ожидаемых Майковыми писем. А то, право, реже буду писать, может быть, и совсем не стану, чтоб не наскучить.

Господин с птичьим лицом (по Вашему злому замечанию) - был в воскресенье у М[айковых], конечно, в надежде видеть кого-то, но увы! Что это, все сокрушаются о Вас: только я один - ничего. Я сказал Евгении П[етровне], что я так и к Вам напишу, то есть что мне одному только не скучно. "Да, поверит она Вам!" - были ее слова.

Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ

28 октября 1855. Петербург

Увы! Обедаю я сегодня у Тургенева, а вечером должен быть у фан дер Флита: две пятницы манкировал. А хотелось бы быть у них, то есть у Майк[овых], и с Вами в особенности. Теперь не знаю, когда это случится: в воскресенье, кажется, их нет дома. Завтра вечером, только не наверное, постараюсь быть у Вас, если не утащат меня к Языковым. Евг[ения] П[етровна], кажется, не совсем здорова, то есть так себе. Прощайте, душенька.

И. Г.

Е. В. ТОЛСТОЙ

3 ноября 1855. Петербург

3 ноября 1855

Вы обещали писать к Майк[овым] в субботу, 22-го окт[ября], а написали ровно через неделю. Письмо получено в воскресенье вечером 30-го окт[ября]. Первую мою записку получили Вы в пятницу 21-го и отвечали на нее через десять дней. "Всё мешали писать", - но поневоле спросишь: кто? А Вы не подумали, сколько мучительных вопросов раздалось здесь о Вас: "Здорова ли, жива ли она? Доходят ли до Вас письма etc. etc.?" В субботу Майк[овы] и я были у Яз[ыковых]. Я, как только мог небрежнее, спросил у Евг[ении] П[етровны], есть ли письма от Вас. "Нет", - сказала она. - "Что это значит?" - "Loin des yeux, loin du coeur",[29] - отвечала она, глядя на меня насмешливо, а я еще насмешливее поглядел на бывшего тут же "лучшего моего друга" (того, о котором Вы догадывались так пытливо, который присвоил портрет, словом, героя романа) и перевел ему ту же поговорку на немецкий язык: "Aus den Augen, aus dem Sinn". Но поговорка с переводом не утешили его: он был так же мрачен до воскресенья вечера. Он накануне не вытерпел и написал Вам еще третье письмо, в пятницу 28-го окт[ября] (по прежнему адресу, в Москву: вытребуйте его оттуда). В воскресенье мы были у Старушки (это было не Евг[ении] П[етровны] день): я, с другом своим, пришел туда же. Леонид выглянул в переднюю: "Е[лизавета] В[асильевна] здесь?" - спросил я его на ухо, как, бывало, при Вас. "Нет,-отвечал он на ухо же, - а письмо от нее есть". У друга отлегло от сердца. Он мгновенно сделался весел. Ему дали прочесть письмо, он читал его вслух, шутил, везде, где сказано было: "целую Ек[атерину] П[авловну]", он вставлял свое имя и, когда прочел, что и по ночам Вам было у М[айковых] хорошо, спросил Евг[ению] П[етровну]ну, что Вы с ней делали по ночам. "Да разве Вы не получили ничего от нее?" - спросила Е[вгения] П[етровна]. "Нет". - "Верно, получите". - "Может быть: она сказала, что ответит, если я напишу ей, а я писал только вчера (разумея то письмо, которое теперь в Москве, а может быть, уже и у Вас), то ответа еще и нет". Я предчувствовал письмо, но оно было еще в департаменте.

Наконец вот оно, вот письмо: сколько ума опять и сколько чувства... Хотел было сказать, да друг мой стоит возле меня и держит наготове сомнение. "Чувства! - говорит он, - разве ты не видишь, что она, получив отсюда большое письмо, вдруг спохватилась, что молчала целую неделю, и разом написала и грустное, и веселое письмо, чтоб показать, что думала о нас целую неделю и что писала будто понемногу, а она всё написала в один вечер. Смотри еще: делает вид, что будто не догадывается, кто присвоил портрет, и только по получении письма узнала, что ты был у Лев[ицкого]! А "друг-то детства", который уехал отсюда 22-го в субб[оту], разве в воскресенье не сказал ей этого? ведь он тоже, по ее поручению, был у Л[евицкого], и тот сказал, кому отдал портреты". "Зачем же она это делает?" - спросил я в недоумении. "Как зачем? чтоб не показать, что виделась с ним всю неделю, что он "мешал ей писать", - просто кошачий, архи-кошачий поступок. Да еще сама же говорит: "Вы могли подумать, что я не помнила о Вас целую неделю", это - значит: знает кошка, чье мясо съела. А о нем - ни слова: как будто его там и нет, всё тетушка, да тетушка! И теперь жди от нее ответа скоро, как не так. Она скажет "всё тетушка", а как ты поверишь, что не дядюшка". - "Что тебе за дело? - спросил я с досадой. - Она делает, что ей вздумается". Он ушел от меня прочь и сел в угол, а я продолжал восхищаться Вашим письмом, кроме пословиц, к которым у Вас есть слабость, как я заметил здесь еще, и не к одним пословицам, а вообще к готовым изречениям. В пословицах, конечно, много сжато практической мудрости, но в употреблении их есть какая-то старческая наивность: тут всё, дескать, сказано, а нам лень или мы не умеем сами решать. Оттого их так странно слышать в устах молодости, особенно где так много своего ума и красоты, как... у одной моей знакомой.

Вы упрекаете, зачем я говорю "непрямо", а прибегаю к околичностям: да мне всё снится чей-то посторонний глаз, который заглядывает в мое письмо, может быть, хорошенький глаз Вашей миленькой кузины, - это бы еще ничего, а если - кузины в мужеском роде?.. Я - до некоторой степени прав: вспомните m-me Якуб[инскую] и мои записки. Да притом Вы вон собираетесь умирать: как же после этого без оглядки писать письма, да еще посылать портрет? Ну, если Вы умрете, - виноват - вознесетесь на небо, без завещания? Кому достанется всё это? Не говорите, пожалуйста, при посторонних, что хотите умереть: когда у девицы является тоска, предчувствие смерти, - друзья ее и влюбленные (в том числе и мой друг) бледнеют, а люди положительные тут же вяло замечают: "Ее надо замуж отдать: пора". А если случится тут доктор, тот сейчас приберет такой физиологический ключ к этой тоске, что и слушать не захотите. Я более Вас имею прав и повода на это последнее и неотъемлемое благо - смерть, да и то простудившись жестоко третьего дня и почувствовавши сильный припадок лихорадки, вдруг перепугался возможности умереть - до получения обещанного письма от Вас. А как мило это письмо, как умно, как тепло! Я - не как лучший мой друг - восхищаюсь им без всяких сомнений и думаю: "Боже ее сохрани придумывать фразы и писать эти письма литературно-хорошо. Пусть изливается этот язык ее ума и сердца просто...". Знаю, Вы будете возражать против ума: скажете, что "ничего умного не сказано". Пожалуй, нет ничего нового, глубокого. Да разве умный человек всегда говорит непременно что-нибудь новое и неслыханное? Нет, он говорит обыкновенные вещи, а между тем и они пропитаны умом, и движения, и голос. Ум имеет свою обаятельную прелесть, как и красота, и действует одинаково с нею, с тою только разницею, что та действует на внешние чувства, а тот непосредственно на душу, и, следовательно, действует прочнее. У женщины ум в чувстве: он поглощается последним, у мужчин, напротив, чувство должно, кажется, уступать уму. А у Вас сверх того и в самой красоте есть ум. Да, я смею думать, что без ума красоты не может быть, или она не красота. "Вот у этой, - говорят, - прекрасное лицо, да в глазах выражается простота или даже глупость"; так вот уж никуда и не годится, и не красота. Если иногда струя ума, переливающаяся в глазах, в линиях лица безобразного, придает ему до некоторой степени красоту, то насколько же блеск ума возвышает прекрасное лицо. От этого у Вас - cet air distinguй.[30] У Вас (а я всё про Вас: что это такое!) в письме, кроме остроумных, ловких заметок, реплик, самая дружба высказывается так просто, с такою грациею, слова те звучат так мягко, что не знаешь, что лучше у Вас, сердце или Ваш ум, тонкий, нежный, женский? Что если он примется обманывать? беда моему другу: много испортится у него крови.

Ум перестает, однако ж, быть умом, когда впадает в педантство, то есть переходит границу свою: это называется умничанье, так точно как и чувство не чувство, когда выскакивает из своей колеи или теряется в мелочах, переходит свою естественную черту, тогда оно делается нежничаньем, сентиментальностью, теряя натуральную прелесть, уклоняясь от истины. У Вас этого ничего нет и быть не может. Вы инстинктивно, а может быть, и сознательно, обходите границу, Вы скорее склонны впасть в противоположность, в сухость - из боязни впасть в нежничанье, и оттого не бываете даже нежны: стыдитесь слез, "comme une faiblesse", indigne de vous.[31] - Впрочем, что ж я говорю? Может быть, и бываете нежны когда-нибудь и с кем-нибудь. Со мной Вам нет повода быть нежной, а я могу только судить по письмам. Вы сознались, что у Вас "раза два выступали слезы", - и то слава Богу, и то - огромный успех в деле дружбы. Может быть, дождусь, что и польются когда-нибудь! О дружба, о святая просвира, благословляю тебя!

Евг[ения] П[етровна] согласилась в суб[боту] с m-me Яз[ыковой] женить меня. Когда я был в воскресенье у Владимира, Евг[ения] П[етровна] подсела ко мне и очень серьезно и тихо начала говорить, что зачем-де я таскаюсь по белу свету как отчужденный от людей, будто Каин какой, что я ни Богу свеча, ни черту кочерга, что наступают лета покоя, когда человеку так нужна дружба и т. п., что вот приехала какая-то милая, добрая девушка 19-ти лет, с 300 душ и хорошеньким носом, что им хочется, чтоб я женился... "Зачем это Вы мне говорите?" - спросил я. "Для Вашего счастья: мы видим, как Вам скучно на свете, - а это племянница Яз[ыковой]... женитесь, пожалуйста...", упрашивала она тоненьким, нежным голоском. "Я бы с большим удовольствием сделал это для Вас, - сказал я ей, - но Вы знаете, что я никогда не думал о женитьбе, а теперь... когда передо мной недавно был идеал женщины, когда этот идол владеет мной так сильно, я в слепоте... и никогда не женюсь..." "Ну, так женитесь на идоле, - живо перебила она, - сделайте такую милость, - еще нежнее и тоньше голоском прибавила она, - постарайтесь как-нибудь..." - "Очень хорошо, я постараюсь... да нет, никак нельзя..." - сказал я. "Э! с досадой сделала она, отходя, - и впрямь ни Богу свеча, ни черту кочерга!.. Каин!"

Я хотел было в Ваше воспоминание взять ложу и ехать в "Пуритан", да случился обед, от которого нельзя было отказаться, да день рождения Тург[енева], и Майковы ездили одни. Сегодня они у Теплякова: я не поехал, а за мной прислала m-me Ростовская, старая знакомая, тоже племянница Яз[ыковой]. Мы играли в карты. Она живет летом в Царском, и, так как о Вас Евгения П[етровна] говорила Языковым (оттого и Турге[нев] спрашивал о Вас), то m-me Ростов[ская] сказала мне, что видела Вас с Олсуфpьевыми] и что при Вас безотлучно был какой-то "брат, должно быть", офицер, что Вы очень хороши собой и проч.

Портрет Ваш наконец снят, вместо утраченного, вновь, и Ник[олай] Ап[оллонович], одержимый желанием писать Ваш портрет, возьмет другой экземпляр себе, а первый поступит в бюро моего "лучшего друга". На днях побываю у другого, а не у Лев[ицкого] и постараюсь прислать обещанное: то-то будете смеяться "с кузиной в мужеском роде". Ю[ния] Д[митриевна] просила оттиск с моего портрета себе: я обещал. Я так сказал про Поля Феваля, не то чтобы думал, что Вы его любите. Впрочем, у Вас есть эта слабость: какая-то универсальная "дружба" ко всем: мой лучший друг - против этого сильно, особенно против раздачи "даров фортуны". Он опять просит меня написать Вам маленький отрывок из романа. Если успею, пришлю. Сегодня второй день, как получил Ваше письмо, и если буду слушать и записывать его бред, то пройдет дня два еще, прежде нежели пошлю письмо. Утро у меня несвободно, а то Вы получали бы письма гораздо скорее.

Вчера от редактора "Морского сборника" я получил известие, что книжка моя уже отпечатана: значит, во второй половине этого месяца я могу прислать ее к Вам в двух экземплярах: один Вам, другой на имя милой Вашей кузины, в память мимолетного знакомства. Послал бы на имя Вашей тетушки, да не смею: le mauvais hazard[32] лишил меня удовольствия быть ей представленным, по этой причине не считаю себя вправе выразить ей через Вас почтение. Кузине смело передайте поклон. Да: что они скажут? по какому поводу пишу к Вам? Скажите, что я старик. Вы пишете в письме к Майковым поклон мне, значит не надо, чтоб они знали о Вашем письме ко мне: между тем в этом же письме поручаете сказать Ю[нии] Д[митриевне] то и то. Я не скажу ничего и объявлю, что получил от Вас первое известие, когда придет ответ Ваш на мое третье письмо, но все-таки писем показывать не буду. Лучше в свободную минуту сами пошлите к ней маленькую записочку через Майковых или прямо в Гончарную улицу, в дом Шрейбера и поблагодарите за содействие к пересылке салопа.

Как лучший мой друг страдает сомнениями, так и я страдаю одною убийственною уверенностью - больше не увидеться с Вами в жизни никогда. Вы подтвердили это в Вашем письме, дав мне "последний поцелуй"! Я и сам уверен в этом, а между тем эта фраза почему-то уязвила меня. Прощайте же, "и если навсегда, то прощайте навсегда", говоря словами Байрона (and if for ever, [Still for ever], fare thee well), только с большей тоской, не теперь, однако ж, а когда будете выходить замуж или перед смертью моей или Вашей вот причины прощаться. А теперь прощайте - пока, до следующего письма, мой чудесный друг, моя милая, умная, добрая, обворожительная... Лиза!!! вдруг сорвалось с языка. Я с ужасом оглядываюсь, нет ли кого кругом, и почтительно прибавляю: прощайте, Елизавета Вас[ильевна]: Бог да благословит Вас счастьем, какого Вы заслуживаете. Я, в умилении сердца, благодарю Вас за Вашу дружбу, которая греет меня, старика.

Опять нельзя сказать, что глупо письмо? А глупо. Я начал за здравие, а свел за упокой - Вы же виноваты. - Вы думаете, что я шучу, так оттого и весел: да я шутил подчас, когда в сердце были ужас и смятение: на морях, в ураган, перед ожидаемой смертью, бледнел и шутил: шутка - моя стихия.

A propos о морях: сегодня я узнал, что адмирал и остальные мои спутники вокруг света - уже в Москве. - Сегодня меня терзали требованиями статей обещанных - до них ли мне? Завтра обед с литераторами, послезавтра в другом месте - до них ли мне?

Е. В. ТОЛСТОЙ

14 ноября 1855. Петербург

14 ноября [18]55.

Вы ленивы, Вы рассеянны, Вы живете только под влиянием настоящего момента, не связывая его ни с прошедшим, ни с будущим, Вы - притворщица, Вы - только самолюбивы, и в привязанностях Ваших не лежит серьезного основания, то есть теплого и сердечного, Вы... Вы... Вы... Ах, сколько бы я исписал страниц, если б вздумал исчислять Ваши недостатки, сказал бы я, но скажу - достоинства, потому что они помогают Вам жить так покойно и гордо, так лениво, не лишают Вас сна и аппетита, сохраняют свежесть лица, блеск глаз и вечную власть над сердцами людей, которые имели несчастие с Вами встретиться.

Мы, напротив, мы, то есть Ваши друзья, - не выпускаем Вас из вида, следим за Вами мысленно всюду, ездим по Москве, живем в деревне, ничто не затмит Вашего образа в нашей памяти, Вашего голоса в ушах, счастливы каждым ласковым словом и несчастны от Вашего забвения. Мы с болезненным нетерпением ждем строчки от Вас и держим наготове перо, чтоб высказать, и не сможем высказать во всей полноте и силе о том, как свежо и живо впечатление, оставленное Вами, как ничто не выживет из нас Вашего краткого появления, как отъезд Ваш только раздражает и усиливает желание и надежду видеть Вас, как Ваше место и воспоминание до сих пор не могут замениться никакими настоящими и будущими явлениями, каким бы - так называемым счастьем - ни сопровождались они, наконец, мы не признаем, не хотим признавать счастьем ничего, что не - Вы! Вот мы - какие! Мы... мы... и т. д. Всё это решусь высказать только тогда, когда получу Ваши новые строки и увижу из них, что другие друзья, другое веселье, другие впечатления, чувства, всё другое (что теперь у Вас на глазах) не лишили Вас памяти о прежнем и вместе с этим желания - знать и слышать о них.

Скажите, достанет ли у Вас духу оспаривать мой девиз que la plus sыre des choses - est le doute?[33] Сами посудите: от 24-го октября Вы получили мое большое письмо и обещали отвечать на него из деревни. Потом вслед за тем, конечно, прислали к Вам другое из Москвы, из дома г-жи Колошиной (куда я адресовал, не знавши, что Вы едете в деревню), наконец, в ответ на Ваше второе, самое милое из писем, посланное из Москвы, я через три дня, несмотря на каторжный недосуг, послал, уже по деревенскому адресу, четвертое письмо (с приложением окончания главы "Pour и contre"), - и вот с тех пор прошли тысячи столетий, нет, меньше, 15 дней. Но 15 дней! разве это не тысяча лет, разве это не всё равно? И Вам не пришло на ум - я уж не говорю - на сердце, взять на другой, на третий, наконец, на пятый день перо и сказать: я жива, здорова, помню Вас... Или Ваша правдивость мешает? Вы не любите лгать, я знаю, ну так напишите: "Я забыла о Вас, мне некогда, не до Вас, здесь есть также друзья, но лучше, милее, любезнее, свежее, приятнее и живее - и притом они налицо". А это для Вас главное. Если всё не то, скажите: "Я нездорова (храни Вас Бог!), влюблена... (гм! гм!)... выхожу замуж (о ужас!), и потому мне не до друзей..." Почему же ужас? Потому что тогда Вас отнимут у нас навсегда, потому что всякая дружба, самая святая, самая вынутая просвира, - всё это утонет в всепоглощающих правах мужа, потому что... потому что - ах, мало ли почему! Но Вы молчите упорно, убийственно, а здесь суматоха, друзья в тревоге: Евгения П[етровна] всякий день, приходя на службу, спрашивает с тревогой: "нет ли письма?". Екатерина Павл[овна] куда ни пойдет в гости обедать, вечером, в театре - всё думает: "будет ли завтра от нее весть?" Юния Дм[итриевна], та с ума сходит, везде мрачна, неразговорчива - и говорит тихонько, "что ее жизнь решена отныне, что ей не будет счастья больше никогда, что она нашла его только в том, чтоб видеть, слышать, знать и любить Вас"... И все-все, только я один покойнее всех, я утешаю их, говорю, что, верно, не один, а два, три, может быть, и больше синих листочков разбросано по Вашему столику, что Вы каждый день прибавляете по страничке и потом вдруг и пошлете. "А это ничего, что день за днем уходит, а мы ждем напрасно? это ничего, что если она останется месяца два в деревне, ей придется написать одно, много два письма! Дни наши проходят вяло и бесцветно, это ничего, что мы вяло занимаемся своим делом? Она знает, что каждая ее строка дает нам жизнь и охоту - и работать, и веселиться" и проч. и проч. И мало ли что они говорят? "Должно быть, она писем не получает от Вас, - говорю я им в утешение, - или люди ленятся возить ее письма на почту и бросают, или, наконец, не всегда бывает оказия послать их на почту и т. д." Ничто не помогает. Они все задумчивы и мрачны. Нет, она - то, она - другое, твердят они и находят в Вас множество недостатков, о которых сообщу Вам как аккуратный Ваш корреспондент тотчас, лишь только получу от Вас ответ на прежние мои письма и отрывки. В самом деле, я пел всё Вам хвалу, теперь вооружаюсь твердостью и, если только пожелаете, гряну песнь строгую, серьезную, исполненную правды, не заглушаемую никаким чувством, не обсахаренную и не рассиропленную энтузиазмом, но твердую, сознательную и неопровержимую, как тверда, сознательна и неопровержима моя дружба к Вам.

И что это за потребность говорить с Вами, которою я одержим? Как ее обуздать? Вы принимаете деятельные меры к тому, то есть упорно молчите, и всё не помогает: вот я говорю, и говорю с такой охотой, которая похожа на страсть. Я нигде и никогда так не говорил и не говорю. Иногда болтаю, даже спорю, ум ратоборствует, но только ум. Сердце не вовлекает меня в эти разговоры, спорю холодно, отстаю охотно. Отними у меня это право говорить с Вами - и мне многого будет недоставать; пропадет самая живая нить, парализируется самый живой нерв, который так связывает меня с людьми, с обществом. Мудрено ли, что при предположении о Вашем замужестве я не могу защититься от ужаса, что вижу врага в будущем Вашем муже? ведь он ни Вам, ни мне писать не позволит, этот изверг!

Я вчера видел Вас во сне: я будто ждал Вас у Майков[ых]. Вы не являлись долго (почти так же долго, как однажды к обеду к ним: где Вы тогда были?.. не знаю, но угадываю), нетерпение мое возросло до болезни, наконец Вы явились, но где была Ваша красота? Вы были обезображены - и я все-таки был неимоверно счастлив, увидя Вас, как случилось бы и не во сне. Но сам я был - представьте - без... всякого костюма, прикрывался какой-то простыней... Говорят - это значит несчастье: пусть, лишь бы не для Вас.

Сегодня воскресенье: пользуюсь свободным утром, чтоб эгоистически, может быть, malgrй vous,[34] перенести Вас в Петерб[ург] и напомнить о некоторых знакомых Вам лицах. Начну с Никол[ая] Аполл[оновича]. Он собрался было послать к Вам Ваш портрет, но я остановил его, сказав, что надо подождать от Вас еще известия, что я не получал от Вас ни строки (к удивлению Евг[ении] П[етровны]), но что жду ответа на то письмо будто бы первое, которое писал с ее ведома и отчасти поручения (не заставшее Вас в Москве), и что тогда и следует Вам послать Ваш портрет, "и мой тоже, прибавил я, - если она выразит и мне желание иметь его". Вы так долго молчите, что заставляете предполагать в Вас всякую перемену мыслей и желаний, оттого я и не заказывал своего портрета: может быть, Вы давно уж раздумали иметь его, а я вдруг пришлю. Как-то неловко, некстати выходит. Мы наконец были у архитектора Штакеншнейдера со всеми Майковыми. Было человек 60 художников всякого рода и литераторов, много женщин некрасивых. С Евгенией Петр[овной], по близорукости ее, случилось важное событие. При разъезде, в передней, человек стал надевать ей теплые сапоги, а рядом с ней швейцар, отставной солдат, надевал сапоги какой-то другой барыне и нагнулся. Евгения Петровна приняла спину его за крытую серым сукном скамью и села на нее. Солдат, полагая, конечно, что это так и следует, что к числу его обязанностей относится между прочим и это, не пошевелился. Бог знает, сколько бы еще просидела она, если б Ник[олай] Ап[оллонович] не вывел ее из заблуждения. В прошлое воскр[есенье] было у них не живо, а было довольно, Тепляковы, Бороздны. Пришел Тург[енев], и мы - то есть Апол[лон], Дудыш[кин], я, Писемский, Потехин и Тург[енев], составили особый угол. Льхов[ский] был при дамах, роль, которая принадлежит ему на вечерах у Евг[ении] П[етровны], то есть jeune premier.[35] Евгения П[етровна] нас два раза разгоняла в этот вечер, когда мы усаживались с ним в угол. Сегодня они все, кажется, у президента Академии гр. Толстого. Я эту неделю ни разу не обедал дома и ни одного вечера не провел у себя: но хожу всюду, как автомат (краду сравнение из прошлого Вашего письма). Мне что-то скучно, вяло, хотя нет особенных причин скучать, кроме одной. Напротив, случилось несколько благоприятных событий. - Устроил я Аполлону чтение нового его стихотворения у князя Обол[енского] и графа Толстого (не президента): всем очень понравилось, особенно молодым княгине и графине. Графиня за обедом сказала, что жила в деревне. "Где?" - спросил я. "В Звенигороде", - говорит. Она (урожд. Бибикова) знает Вашу тетушку. Я не мог не прибавить, что те места оживлены теперь Вашим присутствием. - На днях один возвратившийся из отпуска мой сослуживец вдруг сказал мне в департ[аменте], что мне кланяется "m-lle Толстая". Можно себе представить эффект этих слов на меня. Оказалось, что этот поклон прислала (если он не лжет) Ваша миленькая кузина, с которой он ехал по железной дороге. Он, впрочем, знает и Вас, видал в Москве. Фамилия его - Левченко. Ведь он мог бы заехать в деревню, кажется, он знаком с тетушкой. "Счастливец! - думал я, - зачем не я на его месте? Как бы это возможно взять отпуск на неделю, съездить и воротиться... А зачем? - вдруг является вопрос, - кому тебя нужно?" и т. д. Такие вопросы значительно охлаждают всякие порывы. - Я, верный своим обещаниям, просил у Аполлона списка его стихов для Вас, но он просит подождать, всё обработывает, убавляет, прибавляет и долго не обещает дать.

Позволено ли сказать два слова о себе? Вы требовали, по Вашей любезности, и этого. Извольте. Впрочем, мне весело сообщить это Вам. Это происшествие радует здесь многих. Я имел счастие получить из Николаева записку от великого князя Константина Ник[олаевича], в которой Его Высочество, в приятных выражениях, благодарит меня за "прекрасные статьи о Японии. Он читал их с большим удовольствием и просит украшать "Морск[ой] сборник" новыми трудами" etc. Подписано: Константин. Это произвело благоприятное впечатление не только на меня, но и на весь круг литераторов, да и на всех, кто только ни узнает. Это дороже всяких перстней, потому что небывалая и не совсем обыкновенная награда, тонкая и деликатная. Эту записку я берегу вместе с Вашими письмами: доказательство, как она мне дорога. - Адмирал Путятин (я в прошлом письме писал Вам о его приезде) просит меня у моего начальства на два месяца - писать, для Государя, отчет за всю экспедицию. Много работы, надо написать целую книгу, но всё лучше сидеть дома, нежели таскаться каждый день на службу. Если это состоится, то я буду заходить в должность узнавать только, нет ли писем от Вас, да и то накажу там курьерам приносить их к себе домой. Есть маленькая надежда, что я буду иметь более свободного времени для литерат[урных] занятий: может быть, мне дадут прежнее мое место. Между тем со всех сторон просят статей: я всем обещал: это лучшее средство успокоить, а потом сделать, сколько силы и время позволят. - Влад[имир], Старушка, Ю[ния] Д[митриевна] - все вспоминают о Вас. Да, скажите, Вы не сердитесь ли на меня, что много пустяков пишу? или не сердятся ли на Вас за то, что Вы пишете? Скажите откровенно - я не буду, пожалуй, хотя... совсем не - хотя, а нехотя. Наконец - ответите ли хоть на это письмо? Скажете ли о причине молчания? Заняты ли кем-нибудь так, что недосуг, или нет ли речи о замужестве? Надеюсь, что Вы первому мне сообщите эту новость? Да что это я пристаю к Вам: велите мне замолчать. Да, я приказываю, - говорите Вы: слушаю и молчу. Еще одно: если в письмах моих повеет хандрой, если говорится о намерении забыть Вас и Вашу дружбу, - не верьте, а верьте, что альфа и омега моей хандры - и радости тоже - не скажу, кто и что. Прощайте.

Желание Евгении П[етровны] и m-me Яз[ыковой] женить меня на тульской барышне не увенчалось никаким успехом, и обе отступили от меня, видя que je ne suis pas mariable.[36]

На упрек Ваш, выраженный в прошлом письме, зачем "не прямо пишу", а с примесью он да они, отвечу еще, что Вы и здесь запретили мне о многом говорить. "Cela m'embarasse",[37] - твердили Вы. Стало быть, остается немногое, а об этом не разговоришься. Вы не разрешили, так и уехали, писать о том, ce qui fait votre embarras,[38] - следоват[ельно], сами меня связали.

Потом в письмах этих, что ни говорите, много глупостей. Одно особенно, третье, не заставшее Вас в Москве, так глупо: что если б Вы его разорвали да прислали мне несколько клочков в доказательство, что исполнили мое желание (le doute partout[39]), Вы бы премного меня утешили!

Прощайте. Ах, увижу ли Вас когда-нибудь, где-нибудь! Прощайте или до свидания. Если с Вами никаких перемен нет и Вы не пишете только по гнусной лености и убийственному равнодушию к старым друзьям, - то да простит Бог: если б у Вас был уже заготовлен ответ на первую часть моей главы романа, а когда пришла вторая, Вы, может быть, бросили ответ на первую, - не делайте этого, en grвce,[40] а пришлите всё, если это справедливо. А если просто нельзя писать, не велят или не тянет к этому - и не пишите.

Да будет Вам стыдно - отрекаюсь от дружбы к Вам навсегда, если эти письма будет читать когда-нибудь и где-нибудь другой или другая, кроме Вас.

Н. А. НЕКРАСОВУ

Ноябрь 1855. Петербург

Заглавия статье я еще никакого не придумал, любезнейший Николай Алексеевич: если дело идет об объявлении в газетах, то нельзя ли сказать глухо, а я пока выдумаю. Всё дело заключается в урагане на Китайском море, потом в приезде на о[стро]ва Бонин-Сима, но назвать в заглавии - "Ураган" не хочется, много претензии. За статью я еще не принимался, всё отвлекает служба и другие дела, так что спина трещит. Обедать завтра - приду и благодарю за приглашение. Вот бы завтра вместе выдумали заглавие. Пожалуй, напишите ("Ураган на Китайском море и острова Бонин-Сима")[41] или нет, лучше просто "Острова Бонин-Сима": это скромнее, а ураган уж пусть будет сюрприз для читателей. Именно так, пожалуйста. До завтра, до 4 1/2 часов.

Среда.

Ваш Гончаров.

Спешу ужасно.

Н. А. ГОНЧАРОВУ

1 декабря 1855. Петербург

1 декабря, 1855 г.

Вчера только, любезнейший брат Николай Александрович, узнал я о случившемся с Елиз[аветой] Карловной несчастии и душевно опечален этим. Поклонись ей и изъяви глубокое мое сожаление, да сделай дружбу, уведомь поскорее, лучше ли ей и кончится ли повреждение ноги благополучно, без последствий. Вчера мне сказал об этом Петр Карлович, и он узнал от кого-то от посторонних.

Я получил давно твое письмо, где ты пишешь о редакторской своей должности. И очень хорошо делаешь, что не перепечатываешь моих статей: ведь журналы в Симбирске получаются, зачем же одно и то же повторять дважды?

Мне очень недосуг, оттого и пишу такое микроскопическое письмо. Приехал адмирал Путятин, с которым я плавал, и выпросил у министра откомандировать меня м[еся]ца на два писать отчет Государю об экспедиции.

Сестра Анна Алекс[андровна] вручит тебе экземпляр отдельно вышедшей моей книжки о Японии, составленной из статей, помещенных в "Морском сборнике".

Уведомь, здоровы ли твои дети, и кланяйся семейству Рудольфов. Поздравляю тебя с наступающим днем твоих именин. Будь здоров и не забывай преданного тебе брата.

И. Гончаров.

Е. В. ТОЛСТОЙ

1 декабря 1855. Петербург

1 декабря 1855

Милостивая государыня

Елизавета Васильевна.

Упорное молчание, конечно, есть верное средство к прекращению бесполезной переписки с бесполезными друзьями, но Вы, вероятно, предполагали, что, после Вашего дружеского расположения и двух-трех ласковых писем к Вашим старым знакомым, молчание это породит тьму вопросов, внушаемых участием: здорова ли она? не уехала ли оттуда? ленится? рассердилась? и т. п. Майковы спрашивают у меня, я у них, у Ю[нии] Д[митриевны]. В доказательство прилагаю при этом записку Евг[ении] П[етровны] ко мне, при которой она прислала мне мои заграничные письма (для извлечения кое-чего в путевые впечатления), и спрашивает о Вас. Что я мог сказать ей? Я всё говорю, "что не получил от Вас ни одного письма, что жду ответа на посланное в Москву и, вероятно, не дошедшее до Вас письмо". Я в самом деле ждал, что Вы напишете мне и приложите строки три к ним или поклон. Всё бы это ничего: поговорили, поговорили да и заплатили бы Вам тем же, то есть молчанием (но отнюдь не забвением): если маменька, по словам Вашим, сердится на Вас за молчание и если полученное здесь, через карантин, письмо упрекает в том же, то нам, простым смертным и знакомым, и подавно сердиться нельзя, а можно только жалеть, что мы и исполняем до степени огорчения, ей-богу! Но у Майковых остались Ваши вещи, браслет, портреты, еще что-то: они не знают, отправлять или ждать известий от Вас, а чего ждать? Писать Вы, по-видимому, не расположены, даже в ответ на письмо Е[вгении] П[етровны], посланное к Вам недели три назад. Я, однако ж, советовал подождать, полагая, что молчание Ваше происходит от какой-нибудь важной причины и что как скоро эта причина минует, нездоровье, например, то Вы и напишете. Неважные я все перебрал и не знаю, на какой остановиться: если б Вы уехали, то, конечно, дали бы знать, чтоб Вам не писали туда: этого требует самый обыкновенный и принятый порядок. Забыли, то есть охладели к приятелям: это не помешало бы написать холодную страничку, для приличия, хоть затем, чтоб прикрыть забвение. Самая болезнь позволила бы написать два слова, чтоб не оставлять в друзьях сомнений и беспокойств насчет молчания. Лень: не верю: можно лениться день, два, десять, но лениться пять недель, не отвечать на все теплые дружеские призывы - это лень, простирающаяся до степени варварства, преступления. Вы, верно, не захотели бы возбудить в приятелях весьма основательных и серьезных беспокойств насчет аккуратного получения их писем. Рассердились или оскорбились: да и тогда лучше же - отвечать с достоинством, чем с достоинством молчать, что показывает не совсем доброе сердце. Но кем и чем? Не больным ли моим приятелем, который доверчиво и болтливо поверял свою душу, все свои сомнения и противоречия, в которые беспрестанно впадал (признак страстей: немало я издевался над ним!)? Или, может быть, за друга детства? Е[вгения] П[етровна] сказала просто: "напишите ей, как он нашумел и чего наговорил у Лев[ицкого]". - "Зачем?" - спросил он. "Затем, чтоб она знала, какой он". И только, а мой приятель развел это собственными рассуждениями, которых никому и в голову не приходило. Наконец, если б Вы нашли почему-нибудь неудобным для Вас переписываться, то и об этом бы дали, конечно, знать, чтоб не писали больше к Вам. Мне кажется, что приятель мой чуть ли не напугал Вас созданным его беспорядочным воображением фантомом, которого испугался и сам. А Вы так и приняли это за чистую монету и лишили его большого наслаждения. Да притом, он только полагался на Ваше мнение, а Вы и замолчали. Не снимете ли этот обет молчания: Вам больше gr(ce, то есть грация, к лицу, нежели гордость, гнусный порок. Но что бы ни было, это не изменяет дела, факт остается тот же: Вы молчите. Письмо Ваше к Майк[овым] сделало на всех их преприятное впечатление: ожидают еще вести. Не затрудняет ли Вас мысль, что если напишете к ним, то надо уж написать и к нему, а к нему, то есть к моему приятелю, писать же не хочется? Не затрудняйтесь, напишите к ним: он похандрит, похандрит да и впадет в свою обычную апатию. Или напишите ко мне, как к давнишнему приятелю, тем более что я сегодня послал на Ваше имя, по деревенскому адресу, обещанные две книги - Вам и кузине (тетушке не смел, потому что не был ей представлен). Я надеюсь, что Вы из свойственного Вам чувства приличия удостоите уведомить как о получении книг, так и писем от 4-го (кажется) и 14-го ноября. Если Вам тяжело, лень писать много или рассердились и т. п., то дайте знать коротко и сухо о получении - и Бог с Вами. Но это необходимо. Я посылаю книги по обещанию, а обещания я привык исполнять. Других не исполняю, потому что Вы молчанием даете понять, что не желаете этого. И мне не всегда нужно mettre les points sur les ii.[42]

Перемен с Вашими знакомыми никаких, кажется, не случилось. Если Вы знали в Екатерин[инском] институте классную даму, какую-то Семенову, то с ней только произошла перемена, и довольно важная: она умерла. Да со мной готовятся кое-какие перемены: не хожу на службу, освобожден месяца на два писать... вот это письмо пока, а отчет об экспедиции, для которого уволен, еще не начат, между тем письмо, как видите, идет к концу. А уж прошло недели две моей свободы. Да едва ли я пойду опять туда на службу. На днях один министр, на вечере у себя, сделал мне предложение занять место у него, где жалованья много, больше даже, нежели сколько мне нужно, а дела еще больше, нежели жалованья. Однако ж, я принял, и в январе это должно состояться. Ужас берет меня, когда подумаю, что надо искать другую квартиру, больше, покупать мебель и переезжать, потому что должность эта требует немного другого образа жизни и побольше презентабельности. Евг[ения] П[етровна] и Ю[ния] Д[митриевна] взялись, по доброте своей, всё это мне устроить. А жаль мне своей дрянной квартиры - по многим причинам. Жаль и лени своей: я было мечтал перейти на старинную свою должность и оканчивать роман, мечтал даже, что Вы хоть на неделю приедете, по обещанию, выслушать его. Третьего дня вечером я читал некоторые главы из этого романа у того ж министра и увидал, что поправить бы немного да прибавить главы две, так первая часть и готова. Новая должность едва ли позволит это, хотя на службу ходить и не понадобится, даже вовсе можно не ходить, а служить лежа. Угадайте, что это за служба, если есть охота, если Вы не уехали, не больны, не сердитесь, если... если... и т. д. Не знаю, как подписаться после Вашего молчания.

Ваш покорнейший слуга,

или votre tout devouй ami, tombй en disgrвce et oubliй,[43]

адрес мой пока тот же.

Книга моя представлена великим князем всей Импер[аторской] Фамилии: посланные Вам назначались туда же. Сегодня заказал переплетчику другие для обеих Императриц: прислали за ними сегодня утром.

Николай Ап[оллонович] рисует 40 портретов Государя для разных присутств[енных] мест, а Аполлон всё исправляет свое стихотворение и пока не дает никому. В Екатеринин день мы обедали на именинах Старушки. Здоровье мое плохо: замеченный Вами кашель усилился от простуды, я худею: некоторые делают замечания злые. - Напишите поскорей и не мучьте друзей, еще больных.

Н. А. НЕКРАСОВУ

12 декабря 1855. Петербург



Поделиться книгой:

На главную
Назад