Дяде уж самому стало досадно, что он пустился в такие объяснения о том, что считал общеизвестной истиной.
«Это похоже на искренние излияния», – подумал он.
– Покажи-ка, что там у тебя? – спросил он, – стихотворения?
Дядя взял свёрток и начал читать первую страницу.
– Дай-ка, Александр, огня.
Он закурил сигару и продолжал:
– Одно и то же в первых четырёх стихах сказано, и вышла вода, – заметил Пётр Иваныч и читал:
– Как же это так? Чело пОтом проступает, а слезами – не видывал.
– Ужасна и страшна – одно и то же.
– Луна непременно: без неё никак нельзя! Если у тебя тут есть
– Недурно! Дай-ка ещё огня… сигара погасла. Где бишь, – да!
Дядя сильно зевнул и продолжал:
– Ну, уж «зверей»-то тут куда нехорошо! Зачем же тут черта? А! это было о грусти, а теперь о радости…
И он начал скороговоркой читать, почти про себя: [7]
– Ни худо, ни хорошо! – сказал он, окончив. – Впрочем, другие начинали и хуже; попробуй, пиши, занимайся, если есть охота; может быть, и обнаружится талант; тогда другое дело.
Александр опечалился. Он ожидал совсем не такого отзыва. Его немного утешало то, что он считал дядю человеком холодным, почти без души.
– Вот перевод из Шиллера, – сказал он.
– Довольно; я вижу; а ты знаешь и языки?
– Я знаю по-французски, по-немецки и немного по-английски.
– Поздравляю тебя, давно бы ты сказал: из тебя можно многое сделать. Давеча насказал мне про политическую экономию, философию, археологию, бог знает про что ещё, а о главном ни слова – скромность некстати. Я тебе тотчас найду и литературное занятие.
– Неужели, дядюшка? вот обяжете! – позвольте вас обнять.
– Погоди, вот как найду.
– Не покажете ли вы чего-нибудь из моих сочинений будущему моему начальнику, чтоб дать понятие?
– Нет, не нужно; если понадобится, ты и сам покажешь, а может быть, и не понадобится. Подари-ка ты мне свои проекты и сочинения!..
– Подарить? – извольте, дядюшка, – сказал Александр, которому польстило это требование дяди. – Не угодно ли, я вам сделаю оглавление всех статей в хронологическом порядке?
– Нет, не нужно… Спасибо за подарок. Евсей! отнеси эти бумаги к Василью.
– Зачем же к Василью? в ваш кабинет.
– Он просил у меня бумаги обклеить что-то…
– Как, дядюшка?.. – в ужасе спросил Александр и схватил кипу назад.
– Ведь ты подарил, а тебе что за дело, какое употребление я сделаю из твоего подарка?..
– Вы не щадите ничего… ничего!.. – с отчаянием стонал он, прижимая бумаги обеими руками к груди.
– Александр, послушайся меня, – сказал дядя, вырывая у него бумаги, – не будешь краснеть после и скажешь мне спасибо.
Александр выпустил бумаги из рук.
– На, отнеси, Евсей, – сказал Пётр Иваныч. – Ну, вот теперь у тебя в комнате чисто и хорошо: пустяков нет; от тебя будет зависеть наполнить её сором или чем-нибудь дельным. Поедем на завод прогуляться, рассеяться, подышать свежим воздухом и посмотреть, как работают.
Утром Пётр Иваныч привёз племянника в департамент, и пока сам он говорил с своим приятелем – начальником отделения, Александр знакомился с этим новым для него миром. Он ещё мечтал всё о проектах и ломал себе голову над тем, какой государственный вопрос предложат ему решить, между тем всё стоял и смотрел.
«Точно завод моего дяди! – решил он наконец. – Как там один мастер возьмёт кусок массы, бросит её в машину, повернёт раз, два, три, – смотришь, выйдет конус, овал или полукруг; потом передаёт другому, тот сушит на огне, третий золотит, четвёртый расписывает, и выйдет чашка, или ваза, или блюдечко. И тут. придёт посторонний проситель, подаст, полусогнувшись, с жалкой улыбкой, бумагу – мастер возьмёт, едва дотронется до неё пером и передаст другому, тот бросит её в массу тысяч других бумаг, – но она не затеряется: заклеймённая нумером и числом, она пройдёт невредимо через двадцать рук, плодясь и производя себе подобных. Третий возьмёт её и полезет зачем-то в шкаф, заглянет или в книгу, или в другую бумагу, скажет несколько магических слов четвёртому – и тот пошёл скрипеть пером. Поскрипев, передаёт родительницу с новым чадом пятому – тот скрипит в свою очередь пером, и рождается ещё плод, пятый охорашивает его и сдаёт дальше, и так бумага идёт, идёт – никогда не пропадает: умрут её производители, а она всё существует целые веки. Когда, наконец, её покроет вековая пыль, и тогда ещё тревожат её и советуются с нею. И каждый день, каждый час, и сегодня и завтра, и целый век, бюрократическая машина работает стройно, непрерывно, без отдыха, как будто нет людей, – одни колёса да пружины…
Где же разум, оживляющий и двигающий эту фабрику бумаг? – думал Александр, – в книгах ли, в самих ли бумагах, или в головах этих людей?»
И какие лица увидел он тут! На улице как будто этакие и не встречаются и не выходят на божий свет: тут, кажется, они родились, выросли, срослись с своими местами, тут и умрут. Поглядел Адуев пристально на начальника отделения: точно Юпитер-громовержец; откроет рот – и бежит Меркурий с медной бляхой на груди; протянет руку с бумагой – и десять рук тянутся принять её.
– Иван Иваныч! – сказал он.
Иван Иваныч выскочил из-за стола, подбежал к Юпитеру и стал перед ним как лист перед травой. И Александр оробел, сам не зная отчего.
– Дайте табачку!
Тот с подобострастием поднёс обеими руками открытую табакерку.
– Да испытайте вот их! – сказал начальник, указывая на Адуева.
«Так вот кто будет меня испытывать! – думал Адуев, глядя на жёлтую фигуру Ивана Иваныча с обтёртыми локтями. – Неужели и этот человек решает государственные вопросы!»
– Хороша ли у вас рука? – спросил Иван Иваныч.
– Рука?
– Да-с; почерк. Вот потрудитесь переписать эту бумажку.
Александр удивился этому требованию, но исполнил его. Иван Иваныч сморщился, поглядев на его труд.
– Плохо пишут-с, – сказал он начальнику отделения. Тот поглядел.
– Да, нехорошо: набело не может писать. Ну, пусть пока переписывает отпуски, а там, как привыкнет немного, займите его исполнением бумаг; может быть, он годится: он учился в университете.
Векторе и Адуев стал одною из пружин машины. Он писал, писал, писал без конца и удивлялся уже, что по утрам можно делать что-нибудь другое; а когда вспоминая о своих проектах, краска бросалась ему в лицо.
«Дядюшка! —думал он, – в одном уж ты прав, немилосердно прав; неужели и во всём так? ужели я ошибался и в заветных, вдохновенных думах, и в тёплых верованиях в любовь, в дружбу… и в людей… и в самого себя?.. Что же жизнь?»
Он наклонялся над бумагой и сильнее скрипел пером, а у самого под ресницами сверкали слёзы.
– Тебе решительно улыбается фортуна, – говорил Пётр Иваныч племяннику. – Я сначала целый год без жалованья служил, а ты вдруг поступил на старший оклад; ведь это семьсот пятьдесят рублей, а с наградой тысяча будет. Прекрасно на первый случай! Начальник отделения хвалит тебя; только говорит, что ты рассеян: то запятых не поставишь, то забудешь написать содержание бумаги. Пожалуйста, отвыкни: главное дело – обращай внимание на то, что у тебя перед глазами, а не заносись вон куда.
Дядя указал рукой кверху. С тех пор он сделался ещё ласковее к племяннику.
– Какой прекрасный человек мой столоначальник, дядюшка! – сказал однажды Александр.
– А ты почём знаешь?
– Мы сблизились с ним. Такая возвышенная душа, такое честное, благородное направление мыслей! и с помощником также: это, кажется, человек с твёрдой волей, с железным характером…
– Уж ты успел сблизиться с ними?
– Да, как же!..
– Не звал ли тебя столоначальник к себе по четвергам?
– Ах, очень: каждый четверг. Он, кажется, чувствует ко мне особенное влеченье…
– А помощник просил денег взаймы?
– Да, дядюшка, безделицу… я ему дал двадцать пять рублей, что со мной было; он просил ещё пятьдесят.
– Уж дал! А! – сказал с досадой дядя, – тут отчасти я виноват, что не предупредил тебя; да я думал, что ты не до такой степени прост, чтоб через две недели знакомства давать деньги взаймы. Нечего делать, грех пополам, двенадцать с полтиной считай за мной.
– Как, дядюшка, ведь он отдаст?
– Держи карман! Я его знаю: за ним пропадает моих сто рублей с тех пор, как я там служил. Он у всех берёт. Теперь, если попросит, ты скажи ему, что я прошу его вспомнить мой должок – отстанет! а к столоначальнику не ходи.
– Отчего же, дядюшка?
– Он картёжник. Посадит тебя с двумя такими же молодцами, как сам, а те стакнутся и оставят тебя без гроша.
– Картёжник! – говорил в изумлении Александр, – возможно ли? Кажется, так склонен к искренним излияниям…
– А ты скажи ему, так, между прочим, в разговоре, что я у тебя взял все деньги на сохранение, так и увидишь, склонен ли он к искренним излияниям и позовёт ли когда-нибудь к себе в четверг.
Александр задумался. Дядя покачал головой.
– А ты думал, что там около тебя ангелы сидят!
Однажды Александр только что проснулся. Евсей подал ему большой пакет, с запиской от дяди.
«Наконец вот тебе и литературное занятие, – написано было в записке, – я вчера виделся с знакомым мне журналистом; он прислал тебе для опыта работу».
От радости у Александра дрожали руки, когда он распечатывал пакет. Там была немецкая рукопись.
«Что это – проза? – сказал он, – о чём же?»
И прочитал написанное наверху карандашом:
«
Долго, задумчивый, сидел он над статьёю, потом медленно, со вздохом, принялся за перо и начал переводить. Через два дня статья была готова и отослана.
– Прекрасно, прекрасно! – сказал ему через несколько дней Пётр Иваныч. – Редактор предоволен, только находит, что стиль не довольно строг; ну, да с первого раза нельзя же всего требовать. Он хочет познакомиться с тобой. Ступай к нему завтра, часов в семь вечера: там он уж приготовил ещё статью.
– Опять о том же, дядюшка?
– Нет, о чём-то другом; он мне сказывал, да я забыл… ах, да:
– Маменька будет вам… очень благодарна, дядюшка, и я тоже… – сказал Александр со вздохом, но уж не бросился обнимать дядю.
III
Прошло более двух лет. Кто бы узнал нашего провинциала в этом молодом человеке с изящными манерами, в щегольском костюме? Он очень изменился, возмужал. Мягкость линий юношеского лица, прозрачность и нежность кожи, пушок на подбородке – всё исчезло. Не стало и робкой застенчивости, и грациозной неловкости движений. Черты лица созрели и образовали физиономию, а физиономия обозначила характер. Лилии и розы исчезли, как будто под лёгким загаром. Пушок заменился небольшими бакенбардами. Лёгкая и шаткая поступь стала ровною и твёрдою походкою. В голосе прибавилось несколько басовых нот. Из подмалеванной картины вышел оконченный портрет. Юноша превратился в мужчину. В глазах блистали самоуверенность и отвага – не та отвага, что слышно за версту, что глядит на всё нагло и ухватками и взглядами говорит встречному и поперечному: «Смотри, берегись, не задень, не наступи на ногу, а не то – понимаешь? с нами расправа коротка!» Нет, выражение той отваги, о которой говорю, не отталкивает, а влечёт к себе. Она узнаётся по стремлению к добру, к успеху, по желанию уничтожить заграждающие их препятствия… Прежняя восторженность на лице Александра умерялась лёгким оттенком задумчивости, первым признаком закравшейся в душу недоверчивости и, может быть, единственным следствием уроков дяди и беспощадного анализа, которому тот подвергал всё, что проносилось в глазах и в сердце Александра. Александр усвоил наконец и такт, то есть уменье обращаться с людьми. Он не бросался всем на шею, особенно с тех пор, как человек, склонный к
Потом он стал понемногу допускать мысль, что в жизни, видно, не всё одни розы, а есть и шипы, которые иногда покалывают, но слегка только, а не так, как рассказывает дядюшка. И вот он начал учиться владеть собою, не так часто обнаруживал порывы и волнения и реже говорил диким языком, по крайней мере при посторонних.
Но всё ещё, к немалому горю Петра Иваныча, он далёко был от холодного разложения на простые начала всего, что волнует и потрясает душу человека. О приведении же в ясность всех тайн и загадок сердца он не хотел и слушать.
Пётр Иваныч даст ему утром порядочный урок, Александр выслушает, смутится или глубоко задумается, а там поедет куда-нибудь на вечер и воротится сам не свой; дня три ходит как шальной – и дядина теория пойдёт вся к чёрту. Обаяние и чад бальной сферы, гром музыки, обнажённые плечи, огонь взоров, улыбка розовых уст не дадут ему уснуть целую ночь. Ему мерещится то талия, которой он касался руками, то томный, продолжительный взор, который бросили ему, уезжая, то горячее дыхание, от которого он таял в вальсе, или разговор вполголоса у окна, под рёв мазурки, когда взоры так искрились, язык говорил бог знает что. И сердце его билось; он с судорожным трепетом обнимал подушку и долго ворочался с боку на бок.
«Где же любовь? О, любви, любви жажду! – говорил он, – и скоро ли придёт она? когда настанут эти дивные минуты, эти сладостные страдания, трепет блаженства, слёзы…» – и проч.
На другой день он являлся к дяде.