— Какая у вас пыль везде! — сказал он.
— Все Захар! — пожаловался Обломов.
— Ну, мне пора! — сказал Волков. — За камелиями для букета Мише. Au revoir.
— Приезжайте вечером чай пить, из балета: расскажете, как там что было, — приглашал Обломов.
— Не могу, дал слово к Муссинским: их день сегодня. Поедемте и вы. Хотите, я вас представлю?
— Нет, что там делать?
— У Муссинских? Помилуйте, да там полгорода бывает. Как что делать? Это такой дом, где обо всем говорят…
— Вот это-то и скучно, что обо всем, — сказал Обломов.
— Ну, посещайте Мездровых, — перебил Волков, — там уж об одном говорят, об искусствах, только и слышишь: венецианская школа, Бетховен да Бах, Леонардо да Винчи…
— Век об одном и том же — какая скука! Педанты, должно быть! — сказал, зевая, Обломов.
— На вас не угодишь. Да мало ли домов! Теперь у всех дни: у Савиновых по четвергам обедают, у Маклашиных — пятницы, у Вязниковых — воскресенья, у князя Тюменева — середы. У меня все дни заняты! — с сияющими глазами заключил Волков.
— И вам не лень мыкаться изо дня в день?
— Вот, лень! Что за лень? Превесело! — беспечно говорил он. — Утро почитаешь, надо быть au courant всего, знать новости. Слава богу, у меня служба такая, что не нужно бывать в должности. Только два раза в неделю посижу да пообедаю у генерала, а потом поедешь с визитами, где давно не был, ну, а там… новая актриса, то на русском, то на французском театре. Вот опера будет, я абонируюсь. А теперь влюблен… Начинается лето, Мише обещали отпуск, поедем к ним в деревню на месяц, для разнообразия. Там охота. У них отличные соседи, дают bals champetres. С Лидией будем в роще гулять, кататься в лодке, рвать цветы… Ах!.. — И он перевернулся от радости. — Однако пора… Прощайте, — говорил он, напрасно стараясь оглядеть себя спереди и сзади в запыленное зеркало.
— Погодите, — удерживал Обломов, — я было хотел поговорить с вами о делах.
— Pardon, некогда, — торопился Волков, — в другой раз! — А не хотите ли со мной есть устриц? Тогда и расскажете. Поедемте, Миша угощает.
— Нет, бог с вами! — говорил Обломов.
— Прощайте же.
Он пошел и вернулся.
— Видели это? — спросил он, показывая руку, как вылитую в перчатке.
— Что это такое? — спросил Обломов в недоумении.
— А новые lacets! Видите, как отлично стягивает: не мучишься над пуговкой два часа, потянул шнурочек — и готово. Это только что из Парижа. Хотите, привезу вам на пробу пару?
— Хорошо, привезите! — говорил Обломов.
— А посмотрите это, не правда ли, очень мило? — говорил он, отыскав в куче брелок один. — Визитная карточка с загнутым углом.
— Не разберу, что написано.
— Pr. — prince M. — Michel. — говорил Волков, — а фамилия Тюменев не уписалась, это он мне в пасху подарил, вместо яичка. Но прощайте, au revoir. Мне еще в десять мест. — Боже мой, что это за веселье на свете!
И он исчез.
«В десять мест в один день — несчастный! — думал Обломов. — И это жизнь! — Он сильно пожал плечами. — Где же тут человек? На что он раздробляется и рассыпается? Конечно, недурно заглянуть и в театр и влюбиться в какую-нибудь Лидию… она миленькая! В деревне с ней цветы рвать, кататься — хорошо, да в десять мест в один день — несчастный!» — заключил он, перевертываясь на спину и радуясь, что нет у него таких пустых желаний и мыслей, что он не мыкается, а лежит вот тут, сохраняя свое человеческое достоинство и свой покой.
Новый звонок прервал его размышления.
Вошел новый гость.
Это был господин в темно-зеленом фраке с гербовыми пуговицами, гладко выбритый, с темными, ровно окаймляющими его лицо бакенбардами, с утружденным, но покойно-сознательным выражением в глазах, с сильно потертым лицом, с задумчивой улыбкой.
— Здравствуй, Судьбинский! — весело поздоровался Обломов. — Насилу заглянул к старому сослуживцу! Не подходи, не подходи! Ты с холоду.
— Здравствуй, Илья Ильич. Давно собирался к тебе, — говорил гость, — да ведь ты знаешь, какая у нас дьявольская служба! Вон, посмотри, целый чемодан везу к докладу, и теперь, если там спросят что-нибудь, велел курьеру скакать сюда. Ни минуты нельзя располагать собой.
— Ты еще на службу? Что так поздно? — спросил Обломов. — Бывало ты с десяти часов…
— Бывало — да, а теперь другое дело: в двенадцать часов езжу. — Он сделал на последнем слове ударение.
— А! догадываюсь! — сказал Обломов. — Начальник отделения! Давно ли?
Судьбинский значительно кивнул головой.
— К святой, — сказал он. — Но сколько дела — ужас! С восьми до двенадцати часов дома, с двенадцати до пяти в канцелярии, да вечером занимаюсь. От людей отвык совсем!
— Гм! Начальник отделения — вот как! — сказал Обломов. — Поздравляю! Каков? А вместе канцелярскими чиновниками служили. Я думаю, на будущий год в статские махнешь.
— Куда! Бог с тобой! Еще нынешний год корону надо получить: думал, за отличие представят, а — теперь новую должность занял: нельзя два года сряду…
— Приходи обедать, выпьем за повышение! — сказал Обломов.
— Нет, сегодня у вице-директора обедаю. К четвергу надо приготовить доклад — адская работа! На представления из губерний положиться нельзя. Надо проверить самому списки. Фома Фомич такой мнительный: все хочет сам. Вот сегодня вместе после обеда и засядем.
— Ужели и после обеда? — спросил Обломов недоверчиво.
— А как ты думал? Еще хорошо, если пораньше отделаюсь да успею хоть в Екатерингоф прокатиться… Да, я заехал спросить: не поедешь ли ты на гулянье? Я бы заехал.
— Нездоровится что-то, не могу! — сморщившись, сказал Обломов. — Да и дела много… нет, не могу!
— Жаль! — сказал Судьбинский. — А день хорош. Только сегодня и надеюсь вздохнуть.
— Ну, что нового у вас? — спросил Обломов.
— Да много кое-чего: в письмах отменили писать «покорнейший слуга», пишут «примите уверение», формулярных списков по два экземпляра не велено представлять. У нас прибавляют три стола и двух чиновников особых поручений. Нашу комиссию закрыли… Много!
— Ну, а что наши бывшие товарищи?
— Ничего пока, Свинкин дело потерял!
— В самом деле? Что ж директор? — Спросил Обломов дрожащим голосом. Ему, по старой памяти, страшно стало.
— Велел задержать награду, пока не отыщется. Дело важное: «о взысканиях». Директор думает, — почти шепотом прибавил Судьбинский, — что он потерял его… нарочно.
— Не может быть! — сказал Обломов.
— Нет, нет! Это напрасно, — с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин — ветреная голова. Иногда чорт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним, а только нет, он не замечен ни в чем таком… Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь, после отыщется.
— Так вот как: всё в трудах! — говорил Обломов, — работаешь.
— Ужас, ужас! Ну конечно, с таким человеком, как Фома Фомич, приятно служить: без наград не оставляет, кто и ничего не делает, и тех не забудет. Как вышел срок — за отличие, так и представляет, кому не вышел срок к чину, к кресту, — деньги выхлопочет…
— Ты сколько получаешь?
— Да что: тысяча двести рублей жалованья, особо столовых семьсот пятьдесят, квартирных шестьсот, пособия девятьсот, на разъезды пятьсот, да награды рублей до тысячи.
— Фу! чорт возьми! — сказал, вскочив с постели, Обломов. — Голос, что ли, у тебя хорош? Точно итальянский певец!
— Что еще это! Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего делает и не смыслит ничего. Ну конечно, он не имеет такой репутации. Меня очень ценят, — скромно прибавил он, потупя глаза, — министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».
— Молодец! — сказал Обломов. — Вот только работать с восьми часов до двенадцати, с двенадцати до пяти, да дома еще — ой, ой!
Он покачал головой.
— А что ж бы я стал делать, если б не служил? — спросил Судьбинский.
— Мало ли что! Читал бы, писал… — сказал Обломов.
— Я и теперь только и делаю, что читаю да пишу.
— Да это не то, ты бы печатал…
— Не всем же быть писателями. Вот и ты ведь не пишешь, — возразил Судьбинский.
— Зато у меня имение на руках, — со вздохом сказал Обломов. — Я соображаю новый план, разные улучшения ввожу. Мучаюсь, мучаюсь… А ты ведь чужое делаешь, не свое.
— Что ж делать! Надо работать, коли деньги берешь. Летом отдохну: Фома Фомич обещает выдумать командировку нарочно для меня… вот, тут получу прогоны на пять лошадей, суточных рубля по три в сутки, а потом награду…
— Эк ломят! — с завистью говорил Обломов, потом вздохнул и задумался.
— Деньги нужны: осенью женюсь, — прибавил Судьбинский.
— Что ты! В самом деле? На ком? — с участием сказал Обломов.
— Не шутя, на Мурашиной. Помнишь, подле меня на даче жили? Ты пил чай у меня и, кажется, видел ее.
— Нет, не помню! Хорошенькая? — спросил Обломов.
— Да, мила. Поедем, если хочешь, к ним обедать…
Обломов замялся.
— Да… хорошо, только…
— На той неделе, — сказал Судьбинский.
— Да, да, на той неделе, — обрадовался Обломов, — у меня еще платье не готово. Что ж, хорошая партия?
— Да, отец действительный статский советник, десять тысяч дает, квартира казенная. Он нам целую половину отвел, двенадцать комнат, мебель казенная, отопление, освещение тоже: можно жить…
— Да, можно! Еще бы! Каков Судьбинский! — прибавил, не без зависти, Обломов.
— На свадьбу, Илья Ильич, шафером приглашаю: смотри…
— Как же, непременно! — сказал Обломов. — Ну, а что Кузнецов, Васильев, Махов?
— Кузнецов женат давно, Махов на мое место поступил, а Васильева перевели в Польшу. Ивану Петровичу дали Владимира, Олешкин — его превосходительство.
— Он добрый малый! — сказал Обломов.
— Добрый, добрый, он стоит.
— Очень добрый, характер мягкий, ровный, — говорил Обломов.
— Такой обязательный, — прибавил Судьбинский, — и нет этого, знаешь, чтобы выслужиться, подгадить, подставить ногу, опередить… все делает, что может.
— Прекрасный человек! Бывало напутаешь в бумаге, недоглядишь, не то мнение или законы подведешь в записке, ничего: велит только другому переделать. Отличный человек! — заключил Обломов.
— А вот наш Семен Семеныч так неисправим, — сказал Судьбинский, — только мастер пыль в глаза пускать. Недавно что он сделал: из губерний поступило представление о возведении при зданиях, принадлежащих нашему ведомству, собачьих конур для сбережения казенного имущества от расхищения, наш архитектор, человек дельный, знающий и честный, составил очень умеренную смету, вдруг показалась ему велика, и давай наводить справки, что может стоить постройка собачьей конуры? Нашел где-то тридцатью копейками меньше — сейчас докладную записку…
Раздался еще звонок.
— Прощай, — сказал чиновник, — я заболтался, что-нибудь понадобится там…
— Посиди еще, — удерживал Обломов. — Кстати, и посоветуюсь с тобой: у меня два несчастья…
— Нет, нет, я лучше опять заеду на днях, — сказал он уходя.
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Он испытал чувство мирной радости, что он с девяти до трех, с восьми до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению.
Обломов философствовал и не заметил, что у постели его стоял очень худощавый, черненький господин, заросший весь бакенбардами, усами и эспаньолкой. Он был одет с умышленной небрежностью.
— Здравствуйте, Илья Ильич.
— Здравствуйте, Пенкин, не подходите, не подходите: вы с холода! — говорил Обломов.
— Ах вы, чудак! — сказал тот. — Все такой же неисправимый, беззаботный ленивец!
— Да, беззаботный! — сказал Обломов. — Вот я вам сейчас покажу письмо от старосты: ломаешь, ломаешь голову, а вы говорите: беззаботный! Откуда вы?