Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он продал бы также платья и всякие мелочи меланхоличной, болезненной старьевщице, которая явилась наряженная и жеманная, точно изнемогала от усталости, если бы она вкрадчивым голосом и со сладкой улыбочкой не дала понять, для какой клиентуры предназначает эти платья и украшения. Он выгнал ее вон. Ах, эти вещи, почти живые, еще хранили запах духов, так смущавший его в последнее время. Когда он прятал их, ему показалось, что от них словно веет дыханием ребенка, и это подтверждало странное ощущение, что здесь все, все принадлежит этому ребенку, вымытому, напудренному, запеленатому в роскошное приданое, приготовленное для него матерью перед смертью. Этого ребенка надо было не только спасти, но и окружить таким нежным уходом, каким, вероятно, окружила бы его мама; ребенок казался Чезарино теперь бесценным, бесценным и милым существом, благодаря которому в нем неожиданно и радостно пробудилась прекрасная, мужественная бодрость матери.

Он не замечал (хотя это могли заметить другие), что живость и пылкая энергия матери в его несчастном, худеньком тельце поддерживалась лишь ценой отчаянного усилия, а это делало мальчика резким, подозрительным и даже жестоким. Да, даже жестоким, ведь у него хватило жестокости уволить старую служанку Розу, хотя она и была так добра к нему во время всей этой суматохи. Но нельзя было осуждать его за слова и поступки. В сущности, он правильно поступил, уволив служанку, раз приходилось дорого платить кормилице; правда, можно было бы все устроить иначе, но люди простили ему и это, как, впрочем, простила и сама Роза: ведь бедняжка, должно быть, и не замечала, как он жесток к другим, – на него самого сейчас обрушивались такие жестокие удары судьбы. Если бы не сострадание, то самое большее, что можно было позволить себе, – это улыбнуться, глядя на замученного человечка, на худенькие вздернутые плечики, бледное, суровое лицо, пристальные, близорукие глаза за толстыми стеклами. Охваченный постоянным беспокойством, боясь не поспеть вовремя, он бегал по городу и хлопотал обо всем. Ему помогали, а он даже не благодарил. Не поблагодарил он и директора колледжа, когда тот пришел в его новую квартиру после переезда и сообщил, что нашел ему место переписчика в министерстве народного просвещения.

– Это, конечно, немного. Но по вечерам, после работы, ты будешь заходить в колледж и давать частные уроки воспитанникам, ученикам младших классов. Вот увидишь, этого тебе хватит. Ты – молодчина.

– Да, синьор. Ну а как с костюмом?

– С каким костюмом?

– Я не могу ходить в министерство в лицейской форме.

– Надень один из костюмов, которые ты носил до поступления в колледж.

– Нет, синьор, это невозможно. Они все, по желанию мамы, с короткими панталонами. И нет ни одного черного.

Все затруднения (а их было множество) не столько смущали, сколько раздражали его. Он хотел победить, он должен был победить. Но, казалось, чем больше он стремился победить, тем большей помощи он ждал от других. И когда в министерстве другие служащие, люди все пожилые или старые, несмотря на угрозы начальства совсем закрыть отдел переписки, приносивший слишком мало дохода, бездельничали, он начинал, фыркая, вертеться на стуле или топал ногой, потом резко поворачивался и смотрел на них из-за своего стола, стуча кулаком по спинке стула; не потому, что ему казалась бесчестной их глупая небрежность, а потому, что они, не сознавая своей обязанности работать вместе с ним, можно сказать – для него, подвергали его риску потерять место. Естественно, что призванные к порядку мальчишкой, они смеялись и издевались над ним. Он вскакивал, грозил пожаловаться и этим все портил, потому что тогда они сами предлагали ему сделать это, и ему приходилось признать, что доносом он, пожалуй, только приблизит общую беду. И он смотрел на них так, словно своим смехом они раздирали его на части, а потом, сгорбившись над столом, переписывал, сколько мог, просматривал то, что переписали другие, исправлял их ошибки, при этом он не обращал внимания на острые словечки, они старались его задеть, чтобы вывести из себя. В иные вечера, чтобы кончить работу, порученную отделу, он уходил из министерства часом позже других. Директор видел, как Чезарино приходил в колледж измученный, тяжело дыша; его глаза, казалось, застыли в судорожной неподвижности от мысли, что у него не хватит сил преодолеть все эти затруднения и препятствия, к которым теперь добавилась еще и человеческая злоба.

– Ничего, ничего, – говорил ему директор, утешая своего питомца, а иногда и ласково журил его.

Но Чезарино не слушал ни утешений, ни упреков, так же как на улице, на бегу, он ни на что не обращал внимания. Утром он спешил из своего далекого пригорода, чтобы точно в указанный срок быть на службе; в полдень приходил обедать, а потом опять спешил к трем на службу, всегда пешком, отчасти жалея денег на трамвай, отчасти боясь, что опоздает, если будет его ждать. По вечерам он буквально валился с ног. От усталости он даже не мог стоя взять на руки Нинни и вынужден бывал сперва сесть.

Он садился на балкончике с ржавыми железными перилами, который показался ему сначала, благодаря виду на ближние огороды, таким красивым, и, держа на коленях Нинни, стремился вознаградить себя за беготню, труд и огорчения целого дня. Но ребенок, которому было уже около трех месяцев, не хотел сидеть у него на коленях, – потому ли, что, почти не видя брата днем, он его еще не узнавал, потому ли, что тот не умел его держать, а может быть, и потому, что хотел спать, как говорила, оправдывая его, кормилица.

– Дайте его мне, я его убаюкаю, а потом позабочусь о вашем ужине.

Сидя на балкончике, в холодном, угасающем свете сумерек, он глядел (хотя, может быть, и невидящим взором) на лунный серп, уже сиявший на бледном, еще беззвездном небе; затем скользил взором по пустынной, грязной улочке, по одной стороне которой, вдоль огородов, тянулся сухой пыльный забор, и чувствовал, как его усталая душа погружается в отчаяние и мрак, но, едва слезы начинали жечь ему глаза, он стискивал зубы, сжимал руками железную решетку балкона, устремляя взгляд на единственный уличный фонарь, у которого мальчишки камнями выбили два стекла, и нарочно начинал дурно думать о своих товарищах, о директоре, которому не мог уже доверять, как прежде, поняв, что если тот и оказывает ему услуги, то больше для себя, ради удовольствия чувствовать себя хорошим, и теперь, принимая эти услуги, Чезарино ощущал нечто вроде унижения. И эти сослуживцы с их грязными разговорами и гнусными вопросами, стремившиеся унизить его и устыдить: «Если бы вы попробовали; если бы вы попробовали хоть раз…» И вдруг комок подступал к горлу при воспоминании об одном вечере, когда он, как всегда, точно слепой, проходил по улице и наскочил на уличную женщину, которая, делая вид, будто отталкивает, прижала его к груди обеими руками и заставила вдохнуть на своем живом теле бесстыдный запах духов, тот же запах, что у мамы, а он с воплем вырвался и убежал. Ему казалось, что он все еще слышит ее злобную насмешку: «Невинненький, невинненький!» Он снова сжимал решетку и стискивал зубы. Нет, он никогда не сможет попробовать, потому что всегда, всегда будет ощущать этот ужасный запах, запах матери.

В тишине ему было слышно, как резко ударялись об пол ножки стула, сначала передние, потом задние: это покачивалась кормилица, баюкая малютку; а за изгородью журчала вода, веером расплескиваясь из длинной, как змея, кишки, – это огородник поливал свой огород. Журчание воды нравилось Чезарино, освежало его душу, и ему не хотелось, чтобы по рассеянности огородника на какое-нибудь одно место попадало слишком много воды, он сейчас же это замечал по отзвуку, потому что земля делалась вязкой и набухала от влаги. И почему ему тотчас приходила на память узорчатая чайная скатерть с голубой каемкой и пышной бахромой, которой мама накрывала столик, когда угощала чаем какую-нибудь приятельницу, неожиданно зашедшую к ним в пять часов? Эта скатерть… приданое Нинни… изящество, вкус, мамина любовь к чистоте; а теперь на столе грязная скатерть; ужин не готов; его постель с утра не застелена; и хоть бы за ребенком был хороший уход, так нет же: распашонки грязные, слюнявчики тоже; если же сделать кормилице малейшее замечание, она наверняка рассердится и, воспользовавшись отсутствием Чезарино, может выместить злобу на безвинном существе; и потом у нее всегда готов ответ, что, нянчась с ребенком, она не поспевает убирать комнаты и готовить, а если за ребенком недостаточный уход, то это потому, что ей приходится быть вдобавок и горничной, и кухаркой. Грубая деревенщина, похожая на пень, а воображает, будто стала красивой оттого, что высоко зачесала волосы и завилась! Но придется потерпеть. Молоко у нее хорошее, и ребенок, несмотря на плохой уход, отлично растет. До чего он похож на маму! Те же глаза, тот же нос и ротик… Кормилица, напротив, старается его убедить, что ребенок похож на него. Да что там! Почем знать, на кого он сам-то похож. Но теперь это ему безразлично. С него довольно, что Нинни похож на маму, он даже рад этому и, целуя личико ребенка, не будет вспоминать о том неизвестном, которого больше не хочет и разыскивать.

После ужина, едва успевали убрать посуду, он садился за тот же стол заниматься; ему хотелось через год выдержать выпускные экзамены, чтобы потом, если удастся получить освобождение от платы, поступить в университет. Он пошел бы на юридический факультет, а диплом позволил бы ему принять участие в конкурсе на должность секретаря в том же министерстве народного просвещения. Ему хотелось как можно скорее избавиться от жалкого и непрочного положения переписчика. Но иногда, занимаясь вечерами, он чувствовал, как его мало-помалу охватывает и душит безысходное отчаяние. Возможность учиться казалась ему такой далекой среди всех этих мучений! И, пытаясь заглянуть в эту даль, он чувствовал, что мучения его напрасны и никогда не кончатся. Тишина этих трех почти пустых комнаток была такой глубокой, что он начинал слышать гудение керосиновой лампы, снятой со стены и поставленной на стол, чтобы было виднее; он снимал с носа очки, прищурившись, пристально смотрел на огонь, и крупные слезы, выступая на ресницах, тяжело падали на раскрытую книгу.

Но это были только минуты. На следующее утро он работал еще усерднее, склоняя измученное, потное, словно восковое личико, вытягивая над сутулыми плечами, как это делают близорукие, голову с гладкими, словно у больного, волосами, с заросшей шеей и с огромными очками на носу, которые туманили его блестящие, пронзительные глаза, сквозь стекла казавшиеся еще меньше, и врезались до крови в нежную переносицу.

Иногда его навещала старая служанка Роза. Она исподтишка раскрывала перед ним пороки кормилицы и, чтобы предостеречь его, передавала все, что говорили соседки на ее счет. Чезарино пожимал плечами. Он подозревал, что Роза говорит так из зависти, потому что с самого начала, не желая терять место, она предлагала выкормить ребенка стерилизованным молоком; по ее словам, она видела многих матерей, делавших это с большим успехом. Но в конце концов Чезарино пришлось с ней согласиться и прогнать кормилицу, которая была на втором месяце беременности. К счастью, ребенок не пострадал от перемены питания благодаря любовной заботе доброй старушки, которая была рада-радешенька вернуться на службу к покинутым детям.

Теперь Чезарино мог наконец насладиться спокойствием, обретенным с таким трудом. Он знал, что его Нинни в хороших руках, и мог спокойно работать и учиться. Возвращаясь вечером домой, он находил все в полном порядке: Нинни наряжен, как жених, ужин вкусный, постель мягкая. Это было счастье. Первые выкрики и милые гримаски Нинни заставляли его сходить с ума от радости. Он взвешивал его каждые два дня, боясь, что от искусственного кормления ребенок теряет в весе, хотя Роза его и успокаивала:

– Да разве вы не видите, что скоро он будет весить больше меня? Постоянно с дудкой во рту!

Дудкой она называла рожок.

– А ну-ка, Нинни, сыграй сонатину!

И Нинни тотчас же начинал, его не надо было просить дважды; он не хотел, чтобы другие держали ему дудку; он желал держать ее сам, как истый трубач, и только томно закрывал от наслаждения свои милые глазки. Чезарино и Роза смотрели на него с восторгом, и если ребенок, еще не кончив сосать, засыпал, они тихонько встав amp;чи и на цыпочках, затаив дыхание, несли его в колыбель.

И Чезарино, с удвоенным рвением садясь за свои вечерние занятия, теперь уже с твердой верой в успех, великолепно понимал истинные причины поражения Наполеона Бонапарта при Ватерлоо.

Но вот однажды вечером, как всегда бегом, стосковавшись по Нинни, он вернулся домой. На пороге Роза взволнованно сообщила ему, что какой-то господин хочет с ним переговорить и ждет уже с полчаса.

Перед Чезарино предстал человек лет пятидесяти, высокий, хорошо сложенный, одетый в черное, точно в глубоком трауре, седой и смуглый, с серьезным и мрачным выражением лица. Он встал, когда прозвонил дверной колокольчик, и дожидался в столовой.

– Вы хотите поговорить со мной? – спросил Чезарино, настороженно и недружелюбно разглядывая его.

– Да, наедине, если позволите.

– Пожалуйста, войдите.

Чезарино указал на дверь своей комнатки и пропустил незнакомца вперед, затем затворил ее дрожащими руками, обернулся и, переменившись в лице, страшно бледный, хмуря брови, щуря за стеклами очков глаза, спросил:

– Альберто?

– Рокки, да. Я пришел…

Чезарино приблизился к незнакомцу с судорожно искаженным лицом, словно собираясь напасть на него.

– Зачем? В мой дом?

Незнакомец отступил, бледнея, но сдерживаясь.

– Дайте мне сказать. Я пришел с добрыми намерениями.

– Какими намерениями? Моя мать умерла!

– Я это знаю.

– Ах, знаете? И вам этого мало? Уходите сейчас же, или я заставлю вас пожалеть…

– Но простите…

– Пожалеть, пожалеть, что вы пришли сюда, навязыая мне позорное…

– Но… простите…

– Позорное знакомство с вами! Да, синьор! Чего вы отите от меня?

– Простите, вы не даете мне сказать… Успокойтесь! – нова заговорил посетитель, растерявшись от этих нападок. – Я понимаю… Но я должен сказать вам…

– Нет! – решительно крикнул Чезарино, дрожа всем телом и поднимая свои слабые кулачки. – Хватит, я не хочу ничего знать! Я не хочу объяснений! Достаточно, что вы посмели прийти! Уходите!

– Но здесь мой сын… – возразил Рокки, сердясь и теряя терпение.

– Ваш сын? – закричал Чезарино. – Вот почему вы пришли? Теперь вы вспомнили, что здесь ваш сын?

– Прежде я не мог… Дайте мне сказать…

– Что вы хотите сказать? Уходите! Уходите! Вы убили мою мать! Уходите, или я позову людей!

Рокки прищурил глаза, потом надул щеки и с глубоким вздохом сказал:

– Хорошо. Значит, мне придется доказывать свои права в другом месте.

И он направился к двери.

– Права? Вам? – крикнул ему вслед Чезарино, у которого потемнело в глазах. – Негодяй! Ты убил мою мать и считаешь, что можешь доказать свои права? Ты – против меня? Права?

Тот обернулся и мрачно посмотрел на него, потом по его губам пробежала улыбка не то презрения, не то жалости к хрупкому мальчику, оскорблявшему его.

– Посмотрим, – сказал он. И ушел.

Чезарино остался в темной столовой, за дверью, дрожа от безумного порыва, на который его, застенчивого и слабого от природы, толкнули злоба, позор и боязнь лишиться обожаемого малыша. Немного придя в себя, он постучал в дверь к Розе, которая заперлась на ключ, прижимая к себе мальчика.

– Я поняла! Поняла! – ответила Роза. – Он хотел Нинни.

– Он?

– Да. И понимаешь, права, свои права он собирается доказывать.

– Он? Да кто же признает его права?

– Он отец.

– Неужели он может отнять у меня Нинни? Я прогнал его, как собаку! Я сказал ему, что он… что он убил мою мать… и что я приютил ребенка… и что теперь он мой, мой!.. Никто не вырвет его из моих рук! Мой! Мой!.. Погоди… негодяй… убий… убийца…

– Ну, да! Конечно! Успокойтесь, синьорино! – сказала ему Роза, еще более опечаленная и удрученная, чем он. – Он только силой может взять у вас ребенка. Вы тоже сумеете доказать свои права. И хотела бы я видеть, как у нас отберут теперь Нинни, ведь это мы его воспитали. Но успокойтесь, успокойтесь, он больше не придет после достойного приема, который вы ему оказали.

Напрасно добрая старушка целый вечер повторяла свои увещания, ничто не могло успокоить Чезарино. Следующий день в министерстве был для него подлинной нескончаемой пыткой. В полдень, дрожа и задыхаясь, он прибежал домой. В три часа он не хотел возвращаться на службу, но Роза уговорила его, пообещав держать дверь на запоре, никому не открывать и ни на минутку не оставлять Нинни одного. Тогда он ушел, но вернулся домой в шесть часов, не заходя в колледж, где его ждали ученики.

Видя его подавленным, ошеломленным и угнетенным, Роза всячески пыталась его отвлечь. Но тщетно. Душу Чезарино грызло предчувствие, не дававшее ему покоя. Всю ночь он не спал.

На следующий день в полдень он не пришел обедать. Старая Роза не знала, как объяснить это опоздание. Наконец к четырем часам он пришел бледный, тяжело дыша, взгляд его был странно неподвижен.

– Я должен отдать ребенка. Меня вызывали в квестуру. Он тоже был там. Он показал письма моей матери. Это его ребенок.

Он сказал это прерывающимся голосом, не глядя на ребенка, которого Роза держала на руках.

– О, сердце мое! – воскликнула та, прижимая Нинни к груди. – Как же так? Что он сказал? Как мог суд?…

– Он отец! Он отец! – ответил Чезарино. – И поэтому ребенок его.

– А вы? – спросила Роза. – Вы что будете делать?

– Я? Я с ним, мы уйдем туда вместе.

– С Нинни, к нему?

– К нему.

– Ах, так?… Значит, оба вместе! Ну, что же, отлично! Вы не покинете его… А я, синьорино? Ваша бедная Роза?

Чезарино, чтобы не отвечать ей прямо, взял малыша на руки, прижал к груди и со слезами стал ему говорить:

– Бедная Роза, а, Нинни? Взять ее с нами? Это несправедливо! Этого нельзя! Мы все оставим бедной Розе. Все то немногое, что здесь есть. Нам было так хорошо втроем, ведь правда, мой Нинни? Но они не захотели… не захотели…

– Ну, вот, – сказала Роза, глотая слезы. – Неужели вы теперь будете убиваться из-за меня, синьорино? Я стара, я в счет не иду, господь обо мне позаботится. Лишь бы вы были счастливы… А скажите, разве я не могу приходить к вам повидаться с моим ангелочком? Не прогонят же меня, если я приду. В конце концов, почему бы мне не приходить? Со временем так, может быть, и лучше для вас будет, синьорино, как вам кажется?

– Может быть, – сказал Чезарино, – а пока, Роза, приготовь все, скорее… все, что мы сшили Нинни, все мои вещи и твои также. Мы уедем сегодня вечером. Нас ждут к обеду. Ты слышишь: я все оставляю тебе…

– Что вы говорите, мой синьорино! – воскликнула Роза.

– Все… все то немногое, что у меня есть… до последнего гроша. Я тебе гораздо больше должен за все твои заботы… Молчи, молчи. Не будем говорить об этом. Ты это знаешь, и я знаю. И довольно. И эту мебель тоже… Там у нас будет другой дом. А с этим делай что хочешь. Не благодари меня. Приготовь все, и пойдем. Сначала ты. Я не смогу уйти, если ты останешься здесь. А завтра ты придешь ко мне, я дам тебе ключ и все остальное.

Старая Роза молча повиновалась. У нее было так тяжело на сердце, что если бы она открыла рот, чтобы заговорить, то, наверное, вырвались бы рыдания, а не слова.

Она собрала вещи, потом и свой узелок.

– Можно мне оставить это здесь? – спросила она. – Ведь завтра я вернусь…

– Да, конечно, – отвечал Чезарино, – а теперь поцелуй Нинни… Поцелуй его, и прощай.

Роза взяла на руки ребенка, посмотревшего на нее с каким-то испугом, но не сразу смогла заставить себя поцеловать его, потом перевела дух и сказала:

– Глупо плакать… ведь завтра… Вот, синьорино… возьмите его… и мужайтесь, право! И вас тоже я поцелую… До завтра!

Она ушла, не оборачиваясь, стараясь платком заглушить рыдания.

Чезарино тотчас же запер дверь. Он провел рукой по своим прямым, жестким волосам. Положил Нинни на кровать, сунул ему в руку серебряные часики, чтобы он лежал тихо. Торопливо написал несколько строчек на листке бумаги: он оставлял Розе всю убогую обстановку. Потом побежал на кухню, быстро развел огонь в очаге, принес его в комнату, запер ставни, дверь и при свете лампадки, которую старая Роза всегда зажигала перед образом мадонны, лег на кровать рядом с Нинни. Ребенок тотчас же выронил часы на постель и, как всегда, поднял руку, чтобы стащить очки с носа у брата. Чезарино на этот раз не сопротивлялся; он закрыл глаза и прижал ребенка к себе.

– Тише, Нинни, тише… Будем спать, красавчик мой, будем спать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад