— Ладно, ладно, ты со своими бумажками, понимаешь, подожди до завтра. Не отвлекай, понимаешь, людей!..
Стрелецкий с извиняющейся улыбкой поглядел на Валентина, которому почему-то снова вспомнилось про эпидидимис хряка.
— Видите, что получается, молодой коллега, — и он сокрушенно развел руками. — Но в общем-то, все основное вы высказали, не так ли? Что я могу вам сказать… Работайте, работайте. Мыслите вы вполне неплохо — это главное, а что касается увлечений э-э… слишком оригинальными гипотеза ми, то это… пройдет, пройдет… Все мы были молодыми, все через такое прошли, да…
За всю свою жизнь Валентин не оказывался в более дурацком и унизительном положении, как в тот момент, когда принялся собирать свои бумаги, изо всех сил стараясь при этом сохранить достоинство и спокойствие. Главный помог ему, а потом, уже спускаясь рядом по лестнице, сказал вполголоса:
— Ты вот что… зайди-ка завтра ко мне. Посоветуемся…
13
«…В чем же моя ошибка? Что я упустил, не учел?.. Двадцать три… двадцать четыре… двадцать пять… Или вовсе не во мне дело, а в Стрелецком? Маг структурной геологии… Самое главное, с его стороны так и не было никакого ответа, никакого возражения по существу!.. Двадцать девять… тридцать… А за вертолет-то меня взгреют крепко, ибо побежденных судят, и с большим притом удовольствием… Сорок четыре… Да, разговора не получилось… Вопрос: почему? Может, я показался ему, маститому ученому, просто-напросто нахальным мальчишкой? Но извините, ведь перед истиной-то мы все равны… Шестьдесят шесть… шестьдесят семь… Итак, член-корреспондент не снизошли до делового разговора. Но ведь что здесь характерно, товарищ член-корреспондент: тем самым вы показали свое неуважение отнюдь не ко мне, нет (за что же вам, в самом-то деле, вдруг уважать меня — не за явное же нахальство!), а показали вы неуважение к предмету разговора, вот что!.. Девяносто восемь… девяносто девять… И это, как ни странно, даже радует меня, потому что, если б вы опровергли меня в ходе серьезного разговора — вот тогда я действительно был бы убит, раздавлен, уничтожен. А так — дышать еще можно… Сто двадцать — стоп: двести!» Валентин замер как вкопанный, даже не поняв сначала, зачем он это сделал, однако миг спустя до него дошло, что он на ходу непроизвольно считал свои шаги, вернее, пары шагов, когда счет идет только под одну какую-либо ногу — левую или правую. Это было знакомо: во время маршрутов в закрытых районах, когда кругом лес и для привязки нет таких ориентиров, которые отмечены на карте и одновременно издалека видны на местности, приходится направление движения выдерживать строго по компасу, а пройденное расстояние отмерять шагами. И если это делать изо дня в день на протяжении полумесяца, месяца и более, то поневоле какой-то участочек мозга становится как бы спидометром, автоматически отсчитывающим каждый второй шаг. Валентин обычно вел счет под левую ногу. Сто двадцать пар его шагов по ровной местности составляли двести метров, что давно уже было выверено, но, поднимаясь в гору или спускаясь, приходилось, разумеется, вводить соответствующие поправки, зависящие от угла склона и тоже надежно выверенные. Все эти простейшие умственные операции: прикидка на глазок угла склона, выбор поправки, счет шагам и пересчет их в метры по ходу маршрута — к концу сезона настолько входили в привычку, что и после возвращения с полевых работ продолжали еще некоторое время сами по себе совершаться в мозгу…
Немного подождав на остановке, Валентин сел в трамвай. Пока расшатанные вагоны, гремя, как пустое ведро, и нестерпимо визжа на поворотах, тащились в заречную часть города, он дотошно перебрал в памяти весь разговор в гостинице и заключил, что в общем-то вся его затея была заранее обречена на неудачу. Но во всей неумолимо четкой последовательности случившегося было одно смутное место (именно тогда на какой-то миг Валентин был готов допустить возможность успеха) — момент, когда Стрелецкий, буквально окаменев, замер у окна. Валентин подсознательно ощутил некую важность этого мимолетного и как бы незначительного эпизода, однако же никакого разумного объяснения ему подыскать не мог…
Заверяя сегодня Лиханова и Ревякина, что с отцом все в порядке, он оба раза сказал неправду. С отцом вовсе не было все в порядке — отец его, Даниил Данилович, лежал сейчас в больнице с инфарктом, и третий звонок Валентина из аэропорта был именно туда — врачу Евгению Михайловичу, старому отцову приятелю.
Когда он, беспечно посвистывая, взбегал с сумкой через плечо на третий этаж, никто не поверил бы, что у этого молодого человека несчастье с отцом, что по важнейшим и давно выношенным надеждам его менее часа назад нанесен убийственный удар и что за вчерашний день и сегодняшнее утро он прошел пешком по тайге в общей сложности около восьмидесяти километров.
Открыв квартиру отца своим ключом, Валентин вошел в полутемную прихожую, огляделся… Здесь все оставалось таким же, как и во все предыдущие его приезды, — висели те же куртки, меховая и брезентовая, брезентовый же дождевик, пальто, плащ, стояли два вьючных ящика, сложенная раскладная койка, старое трюмо. И однако же в безмолвии и прохладе квартиры улавливалось что-то новое, нежилое, приводящее на память образ забытой пыльной бутылки, в которой тусклая вода мертво стоит над белесым ватным осадком.
Валентин немного помедлил в окружении знакомых предметов, потом, отчего-то стараясь ступать бесшумно, сделал пару шагов и открыл следующую дверь. Квартира была однокомнатная, старого образца: прямо — просторная кухня, налево — завешанный плотной материей широкий проем в обширную комнату с высоченным потолком, где тоже все до мелочей знакомо и не менялось годами, — диван, два кресла, письменный стол, книжный шкаф, кровать, полускрытая шифоньером, в углу телевизор. Валентин откинул портьеру, шагнул и… на миг оторопел. Да и кто не оторопел бы, увидев посреди нормальной жилой комнаты брезентовую двухместную палатку. Основательно выгоревшая, кое-где запачканная, заштопанная — словом, самая обыкновенная, здесь, в городской квартире, она выглядела не то смешно, не то жутковато, а в общем же — до дикости не к месту. Поставлена она была по всем правилам, без единой морщинки, и в этом чувствовалась опытная рука. В первый момент Валентин решил, что отец эту палатку собирался чинить, для чего и натянул ее на каркас. Но, подойдя и заглянув в нее, он лишь пожал плечами — внутри лежали спальный мешок с чистым вкладышем, подушка, книги, аккумуляторный фонарь, и было видно, что всем этим регулярно пользовались. Явилась было мысль, что у отца вовсе не инфаркт, а какое-нибудь психическое заболевание, и это прискорбное обстоятельство друзья милосердно скрыли от сына. Однако догадку эту Валентин тотчас задвинул подальше, предпочтя успокоительное «чудит батя», безотчетно заслоняясь этим от инстинктивного предчувствования горестных признаков одинокой родительской старости.
Неожиданно резко среди тишины протрещал телефонный звонок. Валентин невольно вздрогнул, дождался повторного звонка и взял трубку.
— Валя? — это был Евгений Михайлович. — Вот и славно, что ты дома. Слушай, я давеча как-то не сообразил… Тебе, наверно, скучно одному-то в квартире, а? Приходи к нам ужинать… прямо вот сейчас, а?
— Спасибо, Евгений Михайлович, — Валентин, пятясь, отступил к дивану, сел. — Возможно, ко мне заглянут товарищи…
Это была отговорка — Валентин никого не ждал. Просто ему хотелось побыть одному, привести в порядок взбаламученные мысли и подумать, что делать дальше.
Над дальними хребтами, за еле отсюда видимым аэропортом медленно угасала заря. Снизу, со двора, доносился по-вечернему веселый галдеж детворы. Урчали где-то машины. Город жил своей многообразной, безостановочной и полнокровной жизнью, и лишь вот эта квартира казалась выпавшей из общего потока.
Вздохнув, Валентин отвел глаза от окна, и взгляд его привычно обратился к висящему над столом портрету матери, увеличенному с какой-то давней любительской фотографии. Совсем молоденькая женщина. Красивая, ничего не скажешь. Кожаная тужурка, на голове — косынка (наверняка красная — такова была тогдашняя мода… Впрочем, нет, то не мода, а нечто большее — часть образа жизни и мысли). Комсомолка тридцатых годов. Геологиня исторического довоенного поколения. Валентину доводилось читать отчеты, написанные при ее участии. Видел он и карты, схемы, составленные и вычерченные лично ею (помнится, он обратил тогда внимание на полудетский ее почерк). Еще до недавних пор исследователи ссылались иногда на ее наблюдения и выводы…
Вечерняя краснота слиняла с неба, и за окном засинели сумерки. Валентин встал, бесцельно прошелся по комнате. Присел к письменному столу и включил свет. Тут тоже все было знакомое — пепельница, письменный прибор с массивным пресс-папье, стаканчик для карандашей, старинная рихтеровская готовальня, тяжелый геодезический транспортир в подбитом бархатом футляре, курвиметр, большая лупа. Все это пребывало здесь неизменно, в раз и навсегда установленном порядке. Менялись только книги да рукописные и графические материалы.
Валентин знал, что отца увезли в больницу прямо с работы; соседская старушка, присматривавшая за квартирой, на столе ничего, конечно, не трогала; значит, перед ним сейчас лежали именно те бумаги, с которыми отец работал по вечерам накануне болезни. И Валентин неожиданно подумал, что инфаркт, он, разумеется, связан с нервами, и в таком случае, возможно, существовало нечто, изрядно волновавшее отца в последнее время. И это «нечто» вполне могло находиться вот тут, в аккуратно разложенных бумагах.
Он внимательно оглядел стол. Естественно, никаких частных писем читать он отнюдь не собирался, хотя и был совершенно уверен, что в личной жизни отца нет ничего, требующего сокрытия. Валентина интересовали бумаги производственные, служебные. Взгляд его сразу же наткнулся на маленькую книжечку в коричневатой картонной обложке. Непривычного облика, она заставила Валентина насторожиться. По диагонали ее пересекала двухцветная, красно-зеленая, полоса, вверху справа стояло «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», ниже — «Советская секция Красного спортивного интернационала», посередине — «Единый билет физкультурника-динамовца». И совсем внизу — «Центральный Совет пролетарских спортивных обществ «Динамо». Да, документ, бесспорно, старый. Валентин, отчего-то волнуясь, взял его со стола, развернул. С приклеенной внутри фотокарточки на него глянуло лицо матери, неузнаваемо юной, в темном жакете, поверх которого свободно лежал широкий белый воротничок. Валентин медленно и осторожно, будто боясь что-то спугнуть, опустился на стул. Да, он держал в руках реликвию, весточку оттуда — из ее молодости, неведомой ему до сей поры. Именно неведомой, поскольку отец всегда убито замыкался, стоило Валентину начать расспрашивать о ней. Самое большее, Даниил Данилович через силу ронял две-три фразы: да, геолог… подавала большие надежды, веселая, смелая… погибла при случайном взрыве во время горных работ… Как ни странно, но этим почти и ограничивалось его представление о родной матери. И вот теперь неожиданно появилась возможность узнать что-то еще, пусть даже несущественное, третьестепенное, однако бывшее некогда частицей ее жизни… Итак, билет члена общества «Динамо». Номер. Фамилия. Имя. Отчество. Год рождения. Время вступления — 4 апреля 1933 года. Круглая печать с ромбовидной эмблемой общества. Дата заполнения билета. На обороте — «Отметки об уплате членских взносов», запись потускневшими чернилами: «Вступительный взнос — 50 коп., чл. взнос до I.VII — 60 коп.» «Значит, это двадцать копеек в месяц, — машинально вывел Валентин. — Интересно, по нынешним деньгам это сколько?» Увы, ничего более существенного обнаружить здесь не удалось. Следующие страницы — «Отметки о сдаче норм тировой и полевой стрелковой квалификации», «Сведения о физическом развитии (антропометрия)», «Выводы врачебного контроля» и прочее. Они были абсолютно чистыми. И только в конце, в рубрике «Отметка о получении спортинвентаря, одежды и обуви», значилось: «15/II—34 г. — джемпер спорт. ж., 22/VI— камера, гетры». Вот и все. Какую камеру получила двадцать второго июня тридцать четвертого года обладательница динамовского билета — волейбольную, велосипедную? Каким видом спорта увлекалась? Но ничего этого нельзя было установить, не говоря уж о большем…
Валентин еще раз вгляделся в маленькую фотокарточку, вклеенную в билет, и у него мелькнула мысль: «Не тут ли причина батиного инфаркта? Он рассматривал этот старый мамин документ… вспоминал… а подобные воспоминания даром не проходят… в его-то возрасте…» Валентин перевел вопрошающие глаза на настенный портрет. Знакомое с детства лицо матери с его никогда не меняющимся выражением оставалось все тем же — ясным, безмятежным и доброжелательным…
Ничего так для себя и не выяснив, он решил продолжить осмотр стола.
На правой половине он обнаружил стопку машинописных листов со следами правки, оказавшихся одной из глав отчета, который составляла сейчас тематическая партия, руководимая Даниилом Даниловичем, автореферат диссертации, присланной, видимо, на отзыв, монографию с дарственной надписью автора и недоконченную рукопись новой статьи самого отца. Валентин проглядел все это быстро, но достаточно внимательно и удостоверился в том, что ничего способного довести человека до инфаркта здесь нет.
В левой части стола лежала раскрытая книга на английском языке, и он сразу же обратил внимание на одно место в ней, выделенное характерной пометкой отца. Валентин хоть и не без труда, но все же, не прибегая к словарю, перевел отмеченное, которое гласило: «…можно высказать несколько самоуверенную догадку, что через десять миллиардов лет от нынешних дней Земля начнет превращаться в мертвое тело, и большинство геологических процессов прекратится. Может оказаться, что такое же время понадобится геологам, чтобы они наконец по-настоящему разобрались в этих процессах».
Валентин хмыкнул, на миг задумался, потом придвинул к себе лежащие поодаль плотные белые листочки размером с почтовую открытку, на которых было что-то аккуратно написано. И вот они-то всерьез привели его в недоумение, хотя ничего на первый взгляд особенного в них не заключалось — это были просто-напросто извлечения из каких-то книг:
«На расстоянии 3 200 километров от Лондона и Нью-Йорка все еще продолжается ледниковый период. Самый большой в мире остров почти целиком покрыт вечным льдом…..ледяной покров не уничтожает трупа. Он сохраняет его, погребает, приобщает к своему холодному бессмертию. Он ничего не разрушает, кроме жизни».
«Альфред Вегенер был найден зашитым в два чехла от спального мешка в 3/4 метра от поверхности. Глаза открыты, выражение мягкое, спокойное, почти улыбка. Лицо немного бледное, моложавее, чем прежде. Нос и руки слегка отморожены — и это бывает в пути. Умер не в походе, а лежа, отдыхая в палатке, не от замерзания, а от сердечной слабости после физического переутомления. Очевидно, следование за санями по волнистой поверхности льда в ноябре тридцатого года, а тем более при свете сумерек, привело к перенапряжению сил. Тело его положили в фирн, из него же сделали склеп, сверху склеп прикрыт нансеновскими санями. Наверху небольшой крест, сделанный из расщепленной лыжной палки Альфреда Вегенера, и воткнуты лыжи. На каждую лыжу повесили по черному флагу».
«Ныне он лежит в стране, на изучение которой он потратил так много лет своей жизни, в стране, которая постоянно манила его к себе своими научными проблемами и величием природы, в стране, где может жить только тот, кто для сохранения своей жизни должен ставить на карту все.
Дочитав, Валентин медленно поднял голову и уставился на настольную лампу.
— Альфред Вегенер… Автор гипотезы, что континенты дрейфуют, плывут, словно льдины в океане… — проговорил он вслух, помолчал, затем недоуменно закончил уже про себя: — Не понимаю, при чем здесь Альфред Вегенер?..
14
На девять утра было назначено свидание с отцом в больнице, поэтому Валентин встал за полтора часа до срока.
Предвидя, что день выдастся нелегкий, он сделал зарядку с повышенной нагрузкой, принял холодный душ. Ровно в восемь с четвертью, когда он брился отцовской электробритвой, зазвонил телефон. «Видно, Евгений Михайлович, — встревоженно подумал он. — Неужели встреча с батей переносится?..»
— Валентин слушает.
— Доброе утро, Валентин Данилович, — произнес незнакомый голос. — Вас беспокоит Стрелецкий.
Это было настолько неожиданно и невозможно, что в первый момент Валентин даже не удивился.
— Здравствуйте, — машинально сказал он.
— Оказывается, ваша фамилия Мирсанов, — Стрелецкий помолчал. — М-м… когда-то мы были довольно близко знакомы с вашим отцом. Я слышал, Даниил Данилович сейчас в больнице?
— Да…
— Жаль, что я узнал обо всем слишком поздно. Через час улетаю… Увидите Даниила Даниловича — передайте ему искренний привет. Он меня, конечно, помнит…
— Да. Передам.
— Теперь относительно нашего вчерашнего разговора… Стрелецкий выжидательно умолк. Молчал и Валентин.
— Вы меня слушаете? — нетерпеливо спросил Стрелецкий.
— Да, — все так же односложно отвечал Валентин.
— Так вот об этом… Кажется, теперь я понимаю, почему вы явились именно ко мне…
Пауза — томительная пауза.
Валентин тоже безмолвствовал, переваривая неожиданную информацию.
— Алло! — обеспокоенно воззвала трубка.
— Да.
— Я говорю, понимаю… понимаю, м-да… — Тут профессор как бы раздражился на себя за минутную слабость, и голос его из задумчивого внезапно сделался энергичным и чуточку сварливым. — Однако должен сказать, не в моих правилах очертя голову ставить свою подпись под толь ко что увиденным прожектом. Сколь бы ослепительным он ни был. Поверьте, за свою жизнь я перевидел их, слава богу, не мало.
— Верю, — сухо сказал Валентин.
— Гм, а вы, оказывается, штучка! — в трубке послышался язвительный смешок. — Так вот, чтобы ваши будущие биографы не написали: наш-де герой в молодые свои годы обратился к одному старому ослу, а тот, мол, в ответ… Короче, я оставляю здесь своего ученика, Романа Свиблова. Он поедет с вами и посмотрит в натуре, на месте, все то, о чем вы глаголили вчера. Вернувшись, расскажет мне о своих впечатлениях, и вот тогда-то и будем принимать решение. Согласны?
Валентин не понимал ничего, аппарат экспресс-анализа отказал намертво — короткое замыкание, синяя вспышка и дым. Единственное, что сейчас можно было сделать, — это немедленно соглашаться.
— Да, — прохрипел он.
— Слава тебе, Вышний Волочек! — усмехнулся Стрелецкий. — А я-то было боялся, что отказ последует… Со Свибловым свяжетесь через вашего главного геолога. Желаю удачи!
Валентин еще чуть ли не минуту слушал гудки отбоя, словно они могли дать какую-то дополнительную информацию, потом осторожно опустил трубку. Батя знавал Стрелецкого — вот это номер! И молчал же! Никогда ни словечка. Почему? Как это понимать?..
Когда он, спохватившись, глянул на часы, время шло к девяти. Валентин взвился как ошпаренный и только лишь на пороге, да и то невзначай, вспомнил, что одна щека-то у него так и не выбрита.
Мягкое жужжание бритвы немного успокоило его. Мысли уложились в некое подобие порядка, и тогда Валентин вспомнил вчерашнее «смутное место» в поведении Стрелецкого, мгновенно связал это с сегодняшним звонком и… опять-таки уткнулся в сплошную неизвестность.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ПРОТРОМБИНОВОЕ ВРЕМЯ [10]
Накануне того дня я встретил в управлении знакомого инженера-буровика, который только что вернулся из двухнедельной командировки на Гулакочи. Поговорили. Он увлеченно толковал об особенностях месторождения, рассказывал о том, какой эффект дала замена твердосплавных буровых коронок алмазными, похвастался количеством хариусов, выловленных в тамошних горных речках. В заключение, добродушно хохотнув, он вдруг сказал:
— Да! Говорят, Валентин твой здорово начудил там.
— Это в каком же смысле «начудил»— поскандалил, что ли?
— Ну, не совсем, конечно, но… в целом неловкое что-то вышло. Видишь ли, как раз за несколько дней до меня туда прилетал секретарь обкома. Были люди из газеты. Как водится, гостей провели по скважинам, показали руду, объяснили, рассказали. Все чин чином, и все хорошо. А тут вдруг Валентина нелегкая принесла. То ли он маршрутом мимо проходил, то ли специально подгадал. Короче, встал он и навалился на гулакочинцев: по старинке-де работаете, друзья, дальше собственного носа ничего не видите и видеть не хотите. Главная-то руда, мол, не здесь вовсе — она аж за полета километров в стороне, а тут одни только вершки рудного тела, перемещенные по горизонтали. И пошел, и пошел… Старший геолог Гулакочинской разведки Панцырев — ну ты ж его знаешь: мужик с головой — попробовал было по-хорошему. Это, говорит, Валентин Данилович, вопрос такой, сугубо специальный, давайте обсудим его потом, между собой. Сегодня же, говорит, мы не для того собрались. А Валентин уперся: нет, пусть товарищи будут в курсе дела, такие вопросы нельзя решать келейно, это вам не купля-продажа свиньи, а судьба месторождения государственной важности… Очень уж обиделись гулакочинские ребята за это «келейно» и особенно — за «куплю-продажу свиньи»…
— И что же дальше? — я произнес это довольно бодро, кажется даже улыбаясь, тогда как чувствовал себя худо, очень худо.
— Что дальше? — буровик, смеясь, пожал плечами. — Валентин подался назад, к себе на базу, а гулакочинцам пришлось извиняться. Объяснили, что парень-то он неплохой, только шибко всерьез поверил всяким теориям. Это, дескать, профессорам можно баловаться, у них с теориями вообще гуляй не хочу — у одного Земля сжимается, у другого расширяется, у третьего пульсирует. А нам, практикам, не до баловства — нам надо дело делать, руду давать. Панцырев — сам знаешь, он умеет-таки сказануть — пошутил еще: помните, мол, как Владимир Ильич насчет декабристов говорил — узок-де круг этих революционеров, страшно далеки они от народа. Секретарю, видно, это понравилось — посмеялся, и на том дело кончилось…
Мне в этот момент подумалось: где уж Вальке против таких, как Панцырев, — тут совсем другая весовая категория, да и я всегда старался сделать из него борца классического стиля — прямая стойка, открытое забрало, и это против изощренной-то хитрости нынешних самбо или тем паче этого… всяких там заморских каратэ. Однако, зная характер сына, я нисколько не удивился происшедшему. На меня подействовало, и, должен сказать, почему-то очень болезненно подействовало, другое — мобилистские увлечения Валентина. Надо думать, мобилизм в его понимании — всего лишь весьма практичная гипотеза, этакий консервный нож, позволяющий с большей эффективностью вскрывать те банки, в которые природа запечатала свои тайны. А вот для меня мобилизм — это то, что хотелось бы предать забвению. Сгусток кошмара. Гигантский кальмар архитевтис, который годами скрывается в глубочайших океанических впадинах памяти и лишь изредка, в самые темные безлунные ночи, всплывает на поверхность, вынося с собой чувство тоски и бессилия.
Кстати, относительно этого самого архитевтиса. Однажды старик Бруевич, когда у нас зашел с ним разговор о научной истине, не поленился разыскать среди своих книг английское издание Редьярда Киплинга и процитировал мне выдержку из рассказа, который, кажется, вовсе и не был у нас опубликован. Сам рассказ ничего особенного собой не представлял — что-то о морских приключениях, но вот одна фраза была, по-моему, в своем роде примечательна: «…истина — это обнаженная леди, и когда волею случая она оказывается извлечена со дна морского, джентльмен либо облекает ее в ситцевую юбчонку, либо отворачивается к стене и клянется, что ничего не видел». Слова эти недавно вспомнились мне, и тут выяснилось, что за минувшие с тех пор три десятилетия нагая прелестница перевоплотилась для меня в жутковатого обитателя сумрачных глубин…
Такие вот мысли шевелились у меня в голове, пока я шел по коридору, машинально отвечая на приветствия встречных, а затем сидел в пустой камералке [11] и бездумно перебирал какие-то бумаги. Вспоминать против воли прошлое — занятие не слишком-то веселое, особенно если оно, это прошлое, содержит в себе что-то для тебя невыясненное. Поэтому прямо-таки ниспосланным свыше оказалось появление одного из наших вечно озабоченных профсоюзных деятелей, который, приоткрыв дверь, торопливо выпалил без всяких здравствуй-прощай:
— Данил Данилыч, не забыли: у вас сегодня встреча с участниками геологических походов…
Черт побери, а ведь и действительно из памяти вон! Я со всей признательностью поблагодарил профсоюзника и заверил, что выезжаю буквально через каких-нибудь пяток минут. На деле же эти минуты сильно растянулись, и прошло не менее получаса, прежде чем я смог усесться за руль своей «Победы». Именно наличие под рукой машины да еще почтенный мой возраст и явились причиной того, что при подыскании кандидатуры для этой встречи выбор пал на меня. Конечно, я сначала пробовал отговориться, но в ответ мне было сказано, что вы-де наш ветеран, у вас есть что сказать молодому поколению, и так далее, а уж потом, как бы между прочим, добавлено насчет машины — ехать, мол, надо за город, это, сами понимаете, сложновато, а у вас, кстати, свой транспорт…
Эвфемизмы в отношениях между людьми — то же самое, что обезболивающие средства в медицине. Вот, скажем, ветеран — хорошее ведь слово. Однако, когда его тычут тебе в нос по делу и без дела, поневоле начинаешь подозревать за ним иной, не совсем лестный, смысл. Или эти пресловутые «проводы на заслуженный отдых»— мне в этой фразе всегда мерещится тонкая усмешка. Неужели я всю свою жизнь работал, чего-то достигал, рисковал, ошибался, делал для себя выводы, был бит и сам бил других, — неужели все это только того ради, чтобы «заслужить отдых», а не работу по способностям? Неужели я могу уйти на этот «отдых» именно сейчас, во всеоружии знаний и опыта, которые физически невозможно при всем желании передать даже родному сыну?.. Впрочем, за рулем о таких вещах думать не следует, поэтому я, затратив немалое усилие, переключил свои мысли на другое — на то, что скажу юным участникам походов.
У ворот пионерлагеря я был встречен весьма серьезными дежурными, вежливо опрошен и передан с рук на руки шустрому мальцу с тугими помидорными щечками. Тот, ведя меня по территории, объяснил, что слет уже начался, но совсем недавно, поэтому беды никакой нет. «Увы, мой милый, — подумалось мне, — беда есть, она в том, что из-за своего опоздания я, старый инженер, предстану в глазах молодого поколения этаким разболтанным субъектом».
Когда мы вошли в переполненное помещение, напоминающее летний кинотеатр, на сцене находилась симпатичная полная дама. Она говорила об охране памятников старины, говорила хорошо, увлеченно, хотя и не без некоторого присюсюкивания. Я чувствовал себя последним свинтусом, пока пробирался на цыпочках по боковому проходу вслед за своим шустрым провожатым. Он оказался деловым человечком — быстро разыскал кого-то, переговорил, и не успел я опомниться, как был усажен, пожимал кому-то руку, шепотом здоровался и извинялся за опоздание.
Дама, защитница памятников старины, вскоре закончила, мило улыбнулась на прощанье и уступила место женщине типично педагогического облика — сухой, строгой, в одежде с преобладанием прямых линий. Эта женщина призвала к порядку зашумевший было народ, гипнотизирующе глядя, дождалась тишины и объявила меня, почему-то назвав при этом «известным советским геологом». Сие имело эффект — по наступившему безмолвию я понял: аудитория ошарашена не менее, чем я сам. Неважное начало, к тому ж, идя на сцену, я совсем некстати вспомнил рассказ моего соседа, артиста драмы Валерия Константиновича. Он однажды выступал с чтением стихов в деревенском клубе; вышел на сцену, увидел в полутьме зала одни детские мордашки, умилился и начал так: «Дорогие мои огурчики, дорогие мои помидорчики…» Результат был потрясающим, поскольку детишки занимали лишь первых два-три ряда, а дальше восседали деды, бабки и прочая солидная публика…
Очутившись в фокусе доброй сотни пытливых, с интересом взирающих глаз, «известный советский геолог» вдруг почувствовал тревогу. До него вдруг дошло, что весь его немалый опыт выступлений на разного рода собраниях и совещаниях тут не годится. Всякая казенщина, будь она даже тысячу раз правильной, может оказаться пагубной для чьей-нибудь юной души и, в дальней перспективе, исказить целую человеческую судьбу. А это, согласитесь, пострашней, чем любой производственный брак. Речь, обдуманная мной в машине, полетела к черту. Как быть? И тут мне неожиданно пришел в голову сегодняшний разговор с палеонтологом Далматским, приятелем моего Валентина. Мы с ним курили на площадке пятого этажа, вспоминали прошлый полевой сезон. Из дверей чьей-то камералки выпорхнули две очень похожие друг на друга пышненькие молодые особы и, оживленно щебеча, засеменили прочь по коридору. Почти машинально я сказал, глядя им вслед: «Экие геологини нынче пошли, толстенькие и коротенькие. Помню, какие были в наше время — длинноногие, поджарые. Впрочем, того требовали тогдашние условия. Сейчас, слава богу, героизм физический, телесный, отходит в геологии на второй план… но по-прежнему нужен героизм умственный». (Правда, вторую половину фразы как неприлично напыщенную я произнес лишь про себя.) Далматский, человек веселый и довольно-таки желчный, отвечал: «А нынче сама геология стала толстенькой и коротенькой». (Да, желчен Далматский, желчен, но, думается мне, такие люди — те самые щуки, которые существуют в реке, чтобы карась не дремал. А карась этот, сами понимаете, — наша совесть или что-то вроде того. Беречь надо таких Далматских, беречь и ценить, а мы…) Оба немножко посмеялись. Я, разумеется, понял, что он имел в виду: стиль геологической жизни и работы постепенно утрачивает былую романтику, лихие порывы по вдохновению, приобретая все больше и больше черт заурядного производственного процесса. А ведь геология не такова, не должна быть такой. Геология — не только профессия, но еще и образ жизни. Памятуя это, я положился на волю провидения и стал говорить следующее:
— Мой учитель, давно уже покойный профессор Бруевич, рассказывал, что в былые, дореволюционные еще времена самыми блестящими кавалерами на балах считались, наряду с гусарами, путейские и горные инженеры. Людей, преданных геологии, подобный факт, может быть, порадует еще и сегодня…
Далее я говорил о том, что за минувшее десятилетие профессия геолога претерпела странную на первый взгляд метаморфозу, незаметно, но довольно ощутимо уступив в престижности целому ряду других человеческих занятий. Список котирующихся среди молодых людей профессий ныне может быть различным по величине — это зависит от того, кто сколько вместит их на свой вкус в диапазоне от «А» до «Я», скажем, от археологии до ядерной физики. И есть большая доля вероятности, что во многих случаях геология окажется за бортом этого списка. Почему так произошло? И что ожидает ее, эту, наверно, самую земную из земных наук? А ведь когда-то она была столь притягательной для многих поколений молодых людей…
— Оставив пока в стороне производственную и научную стороны вопроса, — продолжал я, — спросим себя: что же давала геология как профессия человеку, занятому ею? Как она формировала его физически, нравственно и умственно?
По возможности проще я объяснил своим юным слушателям, что в истории изучения недр нашей страны существует целая эпоха, которая может быть охарактеризована, обобщенно говоря, двумя основными моментами: во-первых, планомерная и последовательная геологическая съемка всей территории СССР в масштабе один к двумстам тысячам; во-вторых, отсутствие широкого применения вертолетной авиации.
— Вот эту эпоху давайте условно назовем «прежними временами», хорошо? — я со всей уважительностью обвел взглядом ряды сосредоточенно-серьезных лиц, блестящих ясных глазенок.
Ответом было молчание — именно то молчание, которое считается знаком согласия. Ободренный, я заговорил о том, что в прежние времена судьба геологического коллектива — отряда, партии, — находившегося в районе полевых работ, во многом зависела от предусмотрительности, умения, здоровья и физической силы его членов, а порой — от элементарного везения или невезения. Особенно и в первую очередь это относится к районам Крайнего Севера, Дальнего Востока, Сибири, гор и пустынь Средней Азии. От геолога требовались способность переносить лишения и умение очень многое делать своими руками. Обходиться минимумом продуктов и снаряжения. Вязать плоты. Безошибочно ориентироваться на незнакомой и сложной местности. Быть охотником и рыболовом, портным и сапожником, плотником и врачевателем, альпинистом и лыжником. Иметь железные ноги, чтобы пройти за неделю сотни километров по бездорожью. Обладать крепкой спиной, чтобы носить на дальние расстояния трех-, четырехпудовые рюкзаки.
Преподаватели геологических факультетов, провожая своих питомцев в самостоятельную жизнь, напоминали им о том, что в условиях небольших скученных коллективов и громадной зачастую удаленности их от жилых мест руководитель геологической партии волей-неволей становится носителем власти во всей ее полноте и во всех случаях, какими бы сложными, а порой и трагическими они ни были. Тут я привел пару примеров — не слишком страшных (учитывая возраст аудитории), но, надеюсь, достаточно впечатляющих, чтобы надолго запасть в память.
Хочу думать, мои слушатели прекрасно поняли меня, когда я заговорил о том, что в основании той исполинской пирамиды, которая зовется современной цивилизацией, лежат полезные ископаемые, химические элементы, и все они, за исключением разве что газообразных компонентов атмосферы, найдены и разведаны не кем иным, как геологами. И подавляющее большинство нынешних месторождений найдены в прежние времена и прежними методами. Если учесть, что почти единственными инструментами геологов были тогда лишь молотки и компасы, сами факты находок месторождений могут показаться, с одной стороны, удивительными, а с другой же — невольно навести на мысль, что дело это, очевидно, простое и легкое. Оно, может, и было бы так, если не принимать во внимание, что, кроме молотка и компаса, у геолога имеется голова, вооруженная именно геологическими знаниями, геологической интуицией, и ее, эту голову, ничьей другой, пусть даже очень гениальной, но мыслящей в иной плоскости, не заменишь.
Ныне изучение территории страны средствами классической геологии, эта поистине титаническая работа, практически подошла к завершению. И вместе с этой разновидностью геологических исследований отходит в прошлое тип человека, соединявшего в себе умение древних людей сосуществовать с девственной природой, поддерживая и защищая свою жизнь своими руками, и особенность современного цивилизованного жителя, наученного обращаться с микроскопом, но не способного добыть огонь трением, даже если от этого будет зависеть его жизнь. Тогдашние первичные исследования громадных и неосвоенных районов нашей страны породили тип человека, который со всеми своими сильными и слабыми сторонами быть повторен уже не может. Жизнь идет вперед. Уже приборы, установленные на спутниках, фотографируют Землю, измеряют магнитные, гравитационные, радиационные и прочие ее параметры. Разбуриваются ложа океанов, в погоне за тайнами мантийного слоя планеты закладываются сверхглубокие скважины, волны геофизических взрывов прощупывают ядро Земли. В геологию все настойчивее вторгается математика с ее извечной страстью «поверить алгеброй гармонию». И самое главное — месторождения, которые могли быть открыты старыми методами классической геологии, уже, можно считать, все обнаружены, и они, месторождения эти, далеко не неисчерпаемы.
Геологическая служба, обретя новые задачи, становится иной. Однако тип человека, о котором я говорил, жив, ибо он не представитель какого-то вымирающего племени, а деятельный участник процесса перерождения, перестройки — необходимой, сложной и порой — мучительной. В геологии разгорается невидимая со стороны революция, и, как бывает при любой революции — социальной, научной или тектонической, — новые явления, новые структуры еще не оформились, а прежние уже устаревают. И соответственно этому — новый тип геолога — инженера или ученого — в строгом смысле этого слова, еще не явился. Ясно одно: он должен вобрать в себя лучшие черты и навыки прежних геологов, первопроходцев и первооткрывателей, — смелость, практичность, упорство, выносливость, особый геологический склад ума, — и присовокупить к этому знание современных методов физико-математических и технических наук. Короче, на практике превратить геологические науки из преимущественно качественных в качественно-количественные. Только в этом случае можно будет приступить к следующему этапу познания нашей планеты — окончательно уяснить историю ее возникновения и развития, законы образования месторождений и научиться создавать их самим и идти за ними в глубь земных недр. В конечном счете, возможно, от решения таких вопросов во многом зависит само существование человека.
Геология — обширное понятие. Здесь и «жар холодных числ», и романтика дальних экспедиций, и поэзия и проза тесного общения людей, коротающих вечера у одного костра, плывущих на одном плоту, летящих в одном вертолете, идущих по скалам в одной связке. И кроме того, ныне в поле зрения геологии находятся «кочующие караваны в пространстве брошенных светил». Луна и соседние планеты как чисто астрономические, космические объекты, грубо говоря, ничего нового дать человеку не могут — законы их движений открыты еще Кеплером в семнадцатом веке. Но они интересны как объекты геологические, могущие многое прояснить в загадке происхождения Земли и нынешней жизни ее недр, а в будущем — стать мощным источником минерального сырья.
Мы пока еще плохо знаем свою планету — ее глубинные области чудовищных давлений и температур, процессы, создавшие нынешние континенты и океаны, направление ее эволюции, начало и конец ее биографии. Теорий, гипотез, толкований существует великое множество — от сухих и строгих, точно бином Ньютона, до самых неожиданных, живописных. Человек изощренного воображения Конан Дойль, творец незабвенного Шерлока Холмса, написал некогда рассказ «Когда Земля вскрикнула», в котором утверждал, что планета наша — ни более ни менее, как живой организм, чрезвычайно схожий с шарообразным морским ежом, плавающий в эфирном океане Вселенной. Вообще говоря, опровергнуть столь экстравагантную точку зрения даже и сегодня представило бы известную трудность…
Такой видится мне нынешняя геология, если смотреть на нее издали, обобщенно, сквозь цветное стекло живого восприятия. И можно только позавидовать тем, кто вступит под ее во многом еще таинственные каменные своды именно сегодня или завтра, то есть в этот короткий и скоротечный промежуток изменения древней науки о Земле, и тем самым станет ровесником и создателем новой геологии, по праву готовой взять под свою эгиду другие планеты солнечной системы…
Получилось несколько выспренно, я это сам чувствовал, но странная штука, к концу своей речи почему-то разнервничался и должен был то и дело покашливать, маскируя тем самым предательские перепады голоса.
Смышленые чистые физиономии моих слушателей, в основном двенадцати-, тринадцатилетних подростков, до конца оставались внимательными, и это придавало мне уверенности. Мой краснощекий Вергилий сидел в первых рядах и слушал, приоткрыв рот, что тоже вдохновляло. Сколько же ему лет? Скорее всего, десять-одиннадцать. Чей-то внук. Когда-нибудь и у меня будет такой же. Вот только доживу ли?..
Меня долго не отпускали: вопросы, вопросы… смешные и серьезные, наивные и мудрые… Эти славные человечки будто чувствовали, что дома меня никто не ждет и что спешить мне не к кому…
Вечером, пока еще не совсем стемнело, я заставил себя погулять в соседнем сквере. Деревья стояли унылые, пыльные. Травы почти совсем не было видно — выгорела. И немудрено — за все время с конца апреля не выпало ни капли дождя. Жара все дни стояла такая, что, казалось, после этого лета в мире останется один пепел. Или головешки. Дышалось трудно — и не только днями, но и по ночам. Подобного лета на моей памяти не случалось. Пережить бы его, а там будет прозрачная желто-голубая осень. Да, именно желто-голубая, цвета опавших листьев и родниковой воды. А пока что… а пока что даже от скамеек, расставленных вдоль дорожек, как бы веяло жаром — краска с них частично пооблезла, приводя на память окалину танковой брони, а та, что еще оставалась, выглядела так, словно вскипела под полуденным солнцем, пошла пузырями и теперь медленно остывает.
По боковым дорожкам, тесно обнявшись, ходили редкие парочки. Попадались по одному, по двое и люди моего возраста. Невеселые, они явно были, как и я, угнетены бесконечной этой жарой.
В акварельно прозрачных тонах угасал закат, небрежно перечеркнутый двумя-тремя мазками грязно-серых, с румянцем по краю, облаков. Пониже их стояла одинокая яркая звезда — нет-нет, разумеется, планета. «На западе, в лучах вечерней зари, в созвездии Девы ярко блестит Венера. Значительно левее и выше виден яркий Юпитер. Во второй половине ночи на границе созвездий Овна и Тельца виден Сатурн. В южных районах СССР в лучах вечерней зари на границе созвездий Льва и Девы можно заметить Меркурий…» Не знаю почему, но именно эти слова — «В южных районах СССР» — всегда вызывали у меня непонятное томление в душе. Прочитаешь их, бывало, в случайном листке отрывного календаря на каком-нибудь захолустном прииске, в чуме оленевода, на дальнем таежном кордоне или в избушке паромщика, и возникает перед мысленным взором картина ночной пустыни. В черно-синем, нездешнего вида небе огромная луна, огромные звезды. Кварцевые блестки в древнем щебне караванной тропы. Неведомые развалины, полузасыпанные песком. Сухие пыльные растения. Заунывная переливчатая песня на самом кончике слышимости — или это плач шакалов?.. В сторону луны, под нее как бы, взгляд видит дальше, отчетливей, а взору, обращенному от луны, открывается туманная мгла — вроде бы и светло, а однако очертания даже недальних предметов размыты, все съедается полусветлой мглой. Тишина. Ощущение древности, неизменности с давних времен. Проста и стара здесь земля. Лаконична, скупа, ничего лишнего, суетного. Вот такой представлялась мне пустыня, и с грустью думалось о том, что никогда, видимо, не доведется тебе пересекать маршрутами тот край — немеренных таежных верст с лихвой еще хватит на долю и твою, и внуков твоих. Но в грусти этой неизменно присутствовало и горделивое чувство того, как все же необъятна и разнообразна твоя великая страна…
Мое холостяцкое жилье (одна комната, третий этаж) таково: беспорядок, который ухитряется пережить любую уборку, вместо кота мурлычет холодильник, из угла ухмыляется бледная физиономия телевизора, на книжной полке — череп с маленьким пулевым отверстием выше надбровной дуги — немое свидетельство некой давней таежной трагедии, подобранное мной в одном из маршрутов.
Не раздеваясь, я прошел прямо на кухню и включил электроплитку. Пока снимал и вешал пиджак, переобувался в домашние туфли и мыл руки, нагрелась сковородка, и теперь оставалось только бросить на нее жир и загодя нарезанные кусочки мяса. Все это, чтобы не терять ни минуты лишней, было мной давно отработано до автоматизма.