— Вы не имеете представления, верно? Ни малейшего представления.
Знаете, я мог бы с тем же успехом добавить: «Ты, пьяный старый дурак». Конечно, он уловил тон.
—
—
Я ощущал его взгляд, пока неторопливо шел к двери.
— Я, эээ… вообще-то я уже налил, Лукас.
— Да, — подтвердил я, покидая его. — Я так и понял.
Иногда он был в сознании, мой отец, иногда нет. Они кое-что ему давали, шепотом сообщали мне: кое-что от боли. Внутри он — полная развалина, бормотал доктор, полная.
— Я
Отец улыбнулся — очень слабо.
— Ты, милая… — еле выдавил он (голос его больше не был тверд — по крайней мере, голос его уже пал), — и вправду чудесно выглядишь. Что до меня… я умираю…
— Ну, ну, — принялась его успокаивать эта поразительная, совершенно неземная почти девчонка. — Разве можно так говорить? Кстати, мистер Клетти, посмотрите! Вас пришел повидать сын!
Я стоял прямо рядом с ним. Интересно, она воображает, что он слепой? Думаю, это она плохо видит, а не он. Мне полегчало, когда она ушла.
— Я не принес, — сказал я, — тебе винограда. — Черт его знает, зачем я это сказал.
Отец вздохнул. И, безжизненно:
— Не люблю виноград…
Я кивнул:
— Да, в основном поэтому.
И все весьма надолго замерло.
— Лукас… — наконец заговорил он (пытаясь сесть, практически безуспешно). — Вполне возможно, это последний наш разговор. Нам нужно… поговорить.
Я ничего не сказал. Мне нечего было сказать. Однако если он хочет поговорить, — пожалуйста, пусть говорит.
— Ты, — продолжал он, — мой единственный ребенок. Но я так и не узнал тебя по-настоящему…
— Я всегда, — проворчал я, — был рядом.
Я подумал, что у меня не было особого выбора.
Он отвернулся. Его кожа была обвислой и пятнистой, глаза тусклые, почти матовые, а уши казались просто огромными. Он выглядел — помнится, решил я, — не только усталым и конченым, но и крайне омерзительным.
— Все… — прошептал он (ах! Как непохоже на того, каким я его помню)… — достанется тебе. Ты это знаешь? Теперь все твое…
Ну да, так я и предполагал. Один господь знает, что отец на самом деле думал обо мне (если думал обо мне вообще — да, если), но даже если бы глубина его ненависти знала определенные границы, он не балансировал бы, ничуть не сомневаюсь, на грани завещания своего состояния какому-нибудь кошачьему приюту. Его адвокаты и счетоводы, как я прекрасно знал, годами беспрестанно трудились, чтобы не пришлось ни с кем делиться. Поэтому да, я так и предполагал. Конечно, я понимал, что будь я не единственным вариантом, все могло бы сложиться иначе.
— Обращайся с ним, — продолжал он, —
— Я хочу, — весьма невозмутимо сказал я, — только Печатню. Ты сам знаешь. Мне нужна только Печатня.
Звук, который он издал — грубый, отнюдь не изящный, — я счел знаком привычного гнева. Что ж, решил я, человек имеет право в последний раз хорошенько на меня наорать.
— А… Элис?..
Знаете, в его голосе, возможно, даже прозвучала надежда. Как похоже на него: лишь тонкая нить отделяет его от пасти самой черной бездны — воистину последнего прибежища, — он висит над ней на одних лишь марлевых бинтах, но все-таки откуда-то извлек этот рудиментарный осколок надежды. Будь на его месте кто-нибудь другой, я бы дрогнул. Может, даже был бы тронут и испытал что-то, отдаленно напоминающее жалость.
— Нет; — сказал я. — Я уже говорил. Элис не входит в мои планы.
Надежда ушла: я наблюдал, как она умирает.
— Дело не в… — умудрился прохрипеть он (слов уже толком не разберешь), —
Интересно, сколько лет он таил этот вопрос. Мысль об этом взволновала меня.
— Нет, — улыбнулся я. — Нет.
— Печатня! Печатня! Проклятая
Это был Джек Дювин — большой белый вождь, который всегда возглавлял племя адвокатов моего отца. Он знал абсолютно все, что касалось весьма разнообразных и доходных деловых интересов этого человека, и потому я был принужден до определенной степени выслушать хотя бы часть того, что он имел сказать. Однако есть предел оскорблениям, которые я готов был снести.
— Я предпочел бы, мистер Дювин, чтобы вы не обращались ко мне в подобном тоне. Будьте так любезны.
Он, Дювин, перестал копаться в бумагах и уставился на меня.
— Что?
— Я говорю, — ответил я очень тихо, — с адвокатом моего покойного отца. Который сделает то, что я прикажу, поскольку это я теперь выплачиваю ему его, сказать по чести, довольно грабительские гонорары. Иначе… полагаю, в Лондоне найдутся и другие адвокатские конторы.
Дювин сел обратно в кресло и покачал головой туда-сюда, выкатив глаза.
Не важно, как это звучит, но это правда, и могу лишь уверить вас в том, что все вот так просто.
— Мой отец мертв, мистер Дювин. Все это в прошлом.
— Понятно. А я теперь буду «мистер Дювин», да, Лукас? Больше не станешь звать меня Джеком? Как делал — господи прости! Всю свою жизнь! Иисусе!
Я покачал головой:
— Очевидно, не стану. А теперь, мистер Дювин, давайте уладим единственное дело, которое меня в данный момент волнует.
— Но Лукас,
— Печатня, мистер Дювин. Печатня. Итак, приступим?
Он опустил глаза и испустил вздох из глубин своей души.
Это разгром. Быть может, он имел в виду — о, я не знаю, что — возможно, покорный отказ от доброжелательной критики в пользу вынужденного потакания, что-то в этом роде, — и если ему от этого полегчало, я совершенно не против. Но я прекрасно знал правду: это разгром.
— Хорошо, Лукас. Ладно. Печатня. Печатня, Печатня и ничего кроме Печатни. Да?
Он говорил сухо и одновременно нараспев — точно старательно повторял в энный раз непокорному ребенку важную мантру, которую давно пора бы выучить наизусть.
— Дело обстоит так, Лукас. Все остальные здания, принадлежавшие Генри на том участке реки, — Табачная пристань, старые импортеры пряностей и еще… наверное, это был рыбоконсервный завод или что-то вроде того… есть и другие, но, думаю, ты и сам знаешь. Все они или переделаны в кондоминиумы, или представляют собой свеже отремонтированные пустые коробки. В любом случае, право собственности на них за тобой. Большинство домов отданы в аренду на девяносто девять лет — аренду земли, разумеется. Три пентхауса, один из них двухквартирный, пока еще не сданы. Всего за них можно выручить около семи — семи с половиной миллионов, плюс-минус. Старая печатня — шило в твоей заднице, Лукас, — следующая в очереди на переделку. Архитектурный проект уже представлен и одобрен. Первые строительные работы — главным образом снос внутренних конструкций, — должны начаться, ммм… да где же это? Должно быть записано…
— Нет, — сказал я. — Остановите. Никаких архитекторов. Никакого сноса.
На этот раз, думаю, его удивление и раздражение были совершенно искренними. Он начал закипать, что не могло не радовать.
— Остановить. Понятно. Что — собираешься пойти туда с молотком и кисточкой и все сделать сам? Или же — ты ведь не собираешься продать все
— Я не собираюсь ее продавать, мистер Дювин. Это единственное, что я хочу сохранить. Защитите ее от непогоды, укрепите стены, и больше мне ничего не надо. Надеюсь, все кристально ясно? Внутри ничего не трогайте.
Дювин уставился на свои ботинки. Похоже, они подбросили ему свежую идею.
— Лукас. Послушай меня. Это имущество, как и все остальное, принадлежит тебе. Я понимаю. Ты волен творить с ним все, что тебе вздумается. Но оставить все
— Три станка, верно. Один из них, по-моему, середины девятнадцатого века. Американский. Что до окон — все рамы на месте, я проверял. Конечно, многие стекла придется заменить. Это часть работ по защите от непогоды. Как я уже сказал, мистер Дювин. Мне также потребуется новый бойлер, способный обогреть все здание. Батареи. Хочу отметить, что дымовые трубы нуждаются в перепрошивке швов, равно как и, вне всякого сомнения, тщательном внутреннем осмотре. Новые замки на дверях, будьте так любезны, мистер Дювин. И убедитесь, что выполняются все правила пожаробезопасности. Думаю, это все.
— Хорошо — ну ладно, Лукас. Прекрасно. А теперь снизойди до моего любопытства, ладно? Итак, ты получишь это здание, уютное и сухое, — шесть огромных гулких этажей, все поросло травой, кроме пары груд старого ржавого металлолома. И что дальше? Превратишь его в музей?
— Нет. Я буду в нем жить. Я должен быть там.
Честное слово, я думаю, на мгновение мистер Дювин решил, будто я и в самом деле рехнулся. Все это невероятно меня забавляло.
— Я продаю оба. Дело уже на мази.
— Ты продаешь оба. На ебаной
— Я же понятно объяснил, мистер Дювин. Мне потребно, чтобы все осталось, как есть. Что до пространства — конечно, я сознаю, что его слишком много для моих личных нужд. Некоторые мои нынешние или будущие знакомые разделят его со мной. Я уверен, они будут довольны. Ну, стало быть, — думаю, это все. Полагаю, остальное имущество находится под управлением профессионалов? Соглашение останется в силе. Держите меня в курсе.
Дювин лишь кивнул и встал вслед за мной.
— И еще кое-что, Лукас. Только одно. Я собираюсь немедленно и скрупулезно привести дела твоего отца в порядок. Буду очень благодарен, если в ближайшее время ты передашь их в ведение какой-нибудь другой фирмы. Ты прав — в Лондоне их хватает.
— Забавно, — сказал я. — Я только что собирался попросить вас о том же самом. Ужасно рад, что мы наконец пришли к соглашению. До свидания, мистер Дювин.
Наверняка Дювин обдумывал, не сбить ли меня с ног. Но остановился на следующем:
— Лукас. Ты. Просто омерзителен. Теперь, когда Генри мертв, больше нет нужды притворяться. Ты действительно настоящее
А затем я просто ушел. Думаю, после того как я закрыл дверь, он все еще говорил. Не важно. Дювин, как и Ворр, был человеком моего отца, и теперь, с его смертью, всем им пора уйти.
Полагаю, можно сказать, что я был напряжен во время этой дурацкой, но необходимой стычки. Но теперь я почти летел, ведь мне надо было, конечно, отправиться
Так неожиданно и великолепно расположена. Печатня. Совсем не на одной линии с большинством пристаней и подновленных пакгаузов, не просто вниз по течению от Тауэра. Там есть бухточка — вряд ли природная: береговая линия ее мнится слишком старательно высеченной, — и, свернув туда (дорога узкая и почти деревенская — пучки шершавой травы тянутся вверх, прорастают сквозь грубые и ржавые металлические выросты, к коим некогда, быть может, швартовались корабли), вы чувствуете, что Лондон остался где-то в местах иных. Хотя она стоит в тени скоплений темных и нависших гигантов (и кажется почти изящной в сравнении с ними), ее, как ни странно, отнюдь не просто найти. Едва решите, что зашли в тупик (а очень старая и с виду бесполезная стена укрепит вас в этом предположении), пред вами на миг мелькает еще один крутой поворот, соблазняет продолжить путь. Сердце мое, признаюсь, не замерло, как, говорят, случается с сердцами в подобные моменты, но секунду или две я определенно сознавал его жизненно необходимое наличие в себе куда острее, чем обычно; оно настойчиво билось (и словно гнало меня вперед). В первый раз, когда глаза мои увидели это место — с тех пор прошли годы, да, годы — во мне разгорелось то же самое чувство.
Само здание — куб (именно так — с плоской крышей и квадратом в основании) и, не считая поперечин из камня цвета жженого сахара, соединяющих старые несущие опоры, построено лишь из сотен тысяч, должно быть, красных кирпичей ручной работы (стены местами доходят до четырех футов толщины); все кирпичи разные, но каждый проеден червеобразными трещинами, что вбирают темноту и резко контрастируют с солнечными пятнами на поверхности. Раствор между кирпичами высох и крошится, изъеден непогодой, как стариковские десны, до того, что практически невидим. (И мне это по душе. Таким оно и останется.) Огромные, просто огромные оконные рамы покрывают фасад, в некоторые вставлено до тридцати стекол; все пересечения узких глазурованных прутьев решетки скреплены выпуклыми кружочками. Все рамы жестоко изъедены ржавчиной, что я нахожу совершенно очаровательным. Над главными двойными дверями замок — Коудский камень,[4] я уверен, — и большая печальная львиная морда сейчас глазеет на меня оттуда. Я взволнован; честное слово, это единственное имущество моего отца, которое я страстно желал. И я знал, что отец разрушит его, и умолял его этого не делать. Но он говорил только, что я ничего не понимаю в бизнесе и что однажды (запомни его слова) я скажу спасибо. Что ж, я говорю спасибо — но не ему. Меня переполняет радость оттого, что ему не хватило времени до нее добраться. Что время его вышло. И теперь она моя. Она в безопасности. У льва больше нет причин смотреть так печально.
Воздух внутри сперт, но странно сладок. Воздух виден, взаправду виден в мощных белесых косых лучах, что бьют из окон даже в хмурое утро или сумерки, как сейчас. Каждый шаг по пульсирующим половицам отдавался вверх и вниз и повсюду во мне, пока я шагами размечал свою территорию. Я взобрался по скрипучим ступеням, и теперь я на самом верху: вот место, где я проживу остаток жизни. Я отступил в угол, чтобы получше рассмотреть всю картину. Шероховатая кирпичная кладка дразнила мой затылок, и я все больше вжимался в угол, пока не ощутил пронзительную боль — ее резкость согрела меня. Я взволнован. Я начинаю вспоминать, каково это… чувствовать. Понимаете, я не такой, каким меня воспринимают (не так плох и не так хорош).
Вполне возможно (и я вполне это пойму), вы до сих пор — ну, не знаю, — в некотором роде сбиты с толку. Может быть, вы думаете, что Дювин — или даже, господи боже, мой отец — были правы. В конце концов, это всего лишь огромное старое здание, которое можно быстро сделать таким же, как все, и продать по частям за (да, я знаю) весьма неплохие деньги.
Но — как заметил Дювин — я не нуждаюсь в деньгах: у меня
Смотрите: самый старый и огромный из печатных станков. Величественный, правда? И очень тяжелый; его не следовало доводить до подобного состояния, знаете ли, — предполагалось, что его всегда будут смазывать и чистить, полировать и питать энергией. Я нежно смахиваю с него аккуратные маленькие кучки ила… да, похоже, ила, и мягкие неподвижные холмики зернистого праха — оттенок его, как до меня, дурака, только что дошло (и даже сама его зернистая структура) напоминает темно-желтый корнуоллский глинистый сланец. Все это будет сметено прочь, и жизни людей обогатятся. Я представлял их, стиснутых, скорченных в своих кожухах, лишенных свободы — избитых, павших духом, как прежде я и это здание. Вот что случается, когда натуру твою душат и убивают все твои благие намерения.
Я ухожу в темноте — и хотя декорации для страха и серьезных опасений расставлены (всякая длинная тень легко могла таить крадущегося демона), я лишь сосуд для огромного, светлого, бурлящего извержения надежды (густого коктейля из порочного удовлетворения). Я не различаю печальной морды большого старого льва, но знаю, что он там. Я целую здание — я касаюсь Печатни — и когда пальцы мои, задержавшись, блуждают по ней, желая продлить прощальную ласку, сладкая мука, искренняя и острая, затопляет меня, не давая дышать, и я спешу прочь, вламываясь в темноту. Ибо теперь наконец… любовь коснулась меня.
I
начало…
ГЛАВА ПЕРВАЯ
— Боже мой, Джейми, послушай — это же
Джейми молча смотрел на нее, не в силах поверить. Не в то, что она бледна и чопорна, и широко распахнула глаза, вновь охваченная яростью, и не в то, что они опять (еще раз) свалились, полетели, чудилось Джейми, за грань и скоро все вернется на круги своя, — нет, это как раз нормально, подобного он и ждал. А в эту ее визгливую истерику, столь откровенно несправедливые и дико неподходящие
— Но