Фрелихт сдержанно улыбается, Фрелихт изящно промокает лоб чистым носовым платком, Фрелихт тихо отвечает: ну, разумеется.
О Полуночном Солнце и этих безумных, безумных скачках будут спорить еще много недель и даже месяцев.
Будут вспоминать прекрасную Ксалапу, у которой, оказывается (так объявили впоследствии), была трещина в переднем левом копыте. Ее хозяин знал об этом, но не придал значения.
Будут судачить об опозорившемся Шепе Тэтлоке, тридцати двух лет от роду, которому до конца жизни возбранялось отныне выступать на скачках в Америке, поскольку он вышел на соревнования пьяным (именно такое обвинение против него выдвинули) или одурманенным каким-то зельем без его ведома (такова была собственная версия жокея).
И конечно же, еще много месяцев, даже лет, будут говорить о таинственном игроке «А. Уошберне Фрелихте», который выиграл для себя и своих клиентов рекордную сумму в 400 000 долларов 11 мая 1909 года; а потом, в тот же вечер, во время празднования победы в отдельном кабинете ресторана гостиницы «Чатокуа армз»…
Грабителем был молодой чернокожий.
Грабителем был молодой чернокожий мужчина в черной маске-домино, с длинноствольным пистолетом в руке.
Грабитель тихо вошел в кабинет через балкон, открыв дверь и впустив внутрь прохладный ночной воздух.
Один прыжок — и он уже в нескольких ярдах от стола, за которым сидят Уорвики и Фрелихт… Он стоит, слегка согнув ноги в коленях, его темная кожа лоснится от пота, сквозь прорези в маске сверкают белки глаз:
Чернокожий молодой человек строен, он целится прямо в грудь доктора Фрелихта. Он точно знает, зачем пришел, знает, что лежит в душистой шкатулке из тропического дерева. Ничто не выдает его волнения, презрительная улыбка — мгновенный проблеск золотого зуба впереди слева:
Черная маска-домино, широкополая соломенная шляпа с лентой в горошек вокруг тульи, кремовая куртка, кремовые брюки, накрахмаленная белая рубашка, галстук в красно-белую полосу… В долине Чатокуа сроду не видывали таких цветных. Щегольские маленькие усики над дерзко очерченной верхней губой (как вспоминал впоследствии Эдгар Уорвик), тонкий кривой шрам на правой щеке — печать дьявола (как вспоминала впоследствии Серафина Уорвик), ужасное оружие в твердой руке, направленное на вздымающуюся грудь доктора Фрелихта
И пяти минут не прошло с тех пор, как, отмечая победу шампанским, Фрелихт, подняв бокал над благоухающей шкатулкой Серафины, своим глубоким красивым баритоном начал произносить тост: «Бог правду видит!..» — и вот чернокожий юноша в ослепительных бело-кремовых одеждах целится смертельным оружием прямо ему в сердце, в его бедное, выпрыгивающее из груди сердце; и куда подевалась его способность говорить, дышать, протестовать?
Фрелихт пытается что-то сказать, но у него ничего не выходит: побелевшие губы отказываются повиноваться.
Эдгар И. Уорвик тоже пытается что-то сказать, но и у него ничего не получается: откуда-то изнутри поднимается волна острого животного страха, ему кажется, что он умирает.
Несчастная Серафина, взволнованная гораздо больше, чем она была взволнована у смертного одра мистера Доува, пытается что-то сказать, но безуспешно: слова гневного протеста, которые она намеревается произнести, превращаются в бессмысленные звуки, мычание, всхлипы, потому что она видит перед собой черного молодого человека, который не является слугой, который не обязан повиноваться ей, но которому обязана повиноваться она.
Тем не менее именно это, видимо, было предначертано небесами: отчаянный черный мужчина в маске-домино и щегольской соломенной шляпе шоколадно-коричневыми пальцами ловко перекладывают 400 000 долларов в ассигнациях в элегантный чемоданчик из крокодиловой кожи на глазах у съежившихся от страха жертв ограбления… Ни жертвы, ни три свидетеля из ресторанной обслуги — два официанта (черных) и стюард-официант по винам (французского происхождения, белый) — не решаются оказать сопротивление.
Чудом обретенные деньги — самый большой выигрыш в истории чатокуаских скачек, пачки преимущественно стодолларовых купюр, хотя было там и несколько пятисот- и пятидесятидолларовых банкнот — были украдены нечестивой рукой 11 мая 1909 года в 9 часов 25 минут вечера в Кристальном кабинете ресторана шикарного старинного отеля «Чатокуа армз» у застигнутых врасплох счастливцев, праздновавших победу (устрицы в половинках раковин, фазан в винном соусе, трюфели, французское шампанское), у Эдгара И. Уорвика, шестидесяти лет, коренного жителя Чатокуа-Фоллз, миссис Серафины Уорвик-Доув, пятидесяти восьми лет, коренной жительницы Чатокуа-Фоллз, и у А. Уошберна Фрелихта, приблизительно сорока восьми лет, сообщившего полиции несколько своих адресов (в том числе последний — резиденция миссис Доув)
Компания выслушала эту речь, не шелохнувшись, словно окаменев, после чего проворный, как танцор с большим сценическим опытом, грабитель повернулся и, последний раз нацелив (злобно? насмешливо?) в грудь Уошберна Фрелихта свой пистолет с длинным стволом
Серафина потеряла сознание и грузно рухнула лицом в розетку с растаявшим розовым шербетом. Эдгар И. попытался встать, но ему не хватило сил. Посеревший лицом доктор Фрелихт, от которого можно было ожидать большего, просто сидел, словно внезапно постаревший и сломленный человек, в его остекленевшем «здоровом» глазу застыло выражение недоумения, будто он все еще не мог поверить, что какой-то неизвестный грабитель лишил его выигрыша, предназначенного ему самими знаками зодиака и ставшего кульминацией всех его астрологических расчетов, а быть может, и кульминацией всей его жизни, — так описывали эту сцену впоследствии свидетели. Застывшим взглядом он смотрел в пустой проем открытых дверей, словно — несчастный глупец! несчастный трус! — надеялся, что судьба передумает и вернет ему с таким трудом доставшиеся деньги руками того же грабителя, который унес их в ночь.
Теперь все это стало достоянием истории и кажется столь же невероятным, сколь и вероятным.
Малыш Шеп Тэтлок до конца жизни (наступившего вскоре, в 1914 году) утверждал, что утром в день дерби кто-то «отравил» его.
Прекрасный труп Ксалапы был отправлен на корабле ее безутешному хозяину на ферму в Эйлсбери, штат Пенсильвания, где и был погребен с большими почестями, включая салют из пяти орудий.
Полуночное Солнце, заработавший своему сомнительному хозяину значительную сумму денег, больше ни разу в жизни не проявлял себя на скачках столь вдохновенно; а равно и его наезднику Пармели никогда больше не довелось праздновать столь впечатляющей победы.
Уорвики, Эдгар И. и Серафина, публично униженные их лютеранским Богом, в качестве наказания (так утверждала раскаявшаяся в содеянном Серафина) за участие в азартных играх в одночасье отошли от какой бы то ни было светской жизни. А «игрок-астролог» А. Уошберн Фрелихт, навсегда сломленный, к разочарованию местных дам, исчез из Чатокуа-Фоллз через день или два после того, как дал показания полиции, и имени его в кругах любителей скачек больше никто никогда не слышал.
Ну а что же с Черным Призраком, как величали его склонные к словесным красотам журналисты, или Негритянским Дьяволом, как с особой ненавистью называли его в газетах мистера Уильяма Рэндолфа Херста? Эта загадочная личность, похоже, тоже исчезла, несмотря на широкую огласку, которую приобрело дело, усилия полиции, искавшей преступника в пяти штатах, и всеобщую бдительность.
400 000 долларов так никогда и не были возвращены законным владельцам.
«Авьеморская дева»
Это случилось через восемь дней после потрясшей всех смерти мистера Стерлинга, когда дом на Гринли-сквер был все еще погружен в траур. Девушка в поношенном черном бархатном плаще подошла к парадной двери и постучала маленьким кулачком так слабо (наверное, бедное дитя не имело понятия о том, что существуют дверные колокольчики и кованые молоточки в виде традиционного американского орла), что нижняя горничная в течение нескольких минут не слышала стука. Ах, какой резкий порывистый ветер дул в то майское утро, как холодно светило солнце, можно было подумать, что это не весна, а зима на исходе…
Кем была эта девушка? Еще одной запоздалой скорбящей? (Ведь изысканно обставленное бдение у гроба, еще более изысканные отпевание и погребение и несколько дней, в течение которых в дом стекался нескончаемый поток посетителей, желавших выразить соболезнования, уже закончились.) Или ее визит вообще не имел никакого отношения к похоронам мистера Стерлинга? И почему она, такая юная — ей, разумеется, было не больше семнадцати лет, — без провожатых, одна ходила по такому большому городу, как Контракэуер? Странно было и то, что она долго мешкала, прежде чем решилась наконец робко отодвинуть щеколду на калитке и, проследовав по вымощенной плиткой дорожке, подойти к входной двери; ее лицо было почти полностью скрыто под свободно ниспадающим капюшоном, словно она боялась, что кто-то наблюдает за ней и, не дай Бог, может узнать.
По случайности, как это часто бывает, за ней действительно наблюдали из окна верхнего этажа: девятнадцатилетний Уоррен Стерлинг-младший, романтически настроенный сын покойного, изнуренный оплакиванием отца, в последнее время приобрел привычку подолгу печально смотреть из окна на площадь, наблюдая за наемными конными экипажами, автомобилями и пешеходами, монотонно движущимися внизу то прибывающим, то убывающим потоком. Так же и его мысли, непостоянные, окрашенные то меланхолией, то гневом на несправедливость утраты, монотонно текли неуправляемым потоком. Почему-то они вертелись не столько вокруг отца, сколько вокруг смерти как таковой. И почему-то, пытаясь думать об отце, которого уважал и любил, он вспоминал лишь шок, испытанный при виде призрачного воскового лица в гробу; его потрясло превращение живого человека в свое оцепеневшее подобие, словно бы спящее среди белых шелковых подушек и удушливых охапок мертвенно-белых лилий. Бдение у гроба; заупокойная служба; погребение; толпы скорбящих; бесчисленное множество заплаканных лиц; объятия, рукопожатия, невнятные слова сочувствия… А потом — дни траура: его эмоциональное состояние менялось каждый час, и каждый час таил в себе опасность, потому что иногда Уоррену Стерлингу удавалось скрывать свое горе, как подобает взрослому мужчине, а иногда он, словно слабый ребенок, не мог сдержаться. Почему Бог покарал отца смертью? Почему смерть была такой неожиданной, такой жестокой? Ведь отцу было всего пятьдесят два года, казалось, что он совершенно здоров; он был счастлив в семье, в работе, тверд в вере. Мистер Стерлинг был исключительно хорошим человеком, его любили, им восхищались многие. И тем не менее сердечный приступ убил его прежде, чем Уоррен, вызванный матерью, успел прибыть домой из своего Уильямс-колледжа; внезапность этой смерти казалась Уоррену особенно жестокой и несправедливой.
— Не дал мне даже попрощаться с отцом, — полным муки голосом жаловался Уоррен. — Не могу простить этого Богу, хотя понимаю, что должен.
Там, в Уильямстауне, штат Массачусетс, у себя в колледже, Уоррен подпал под влияние некоторых профессоров, отличавшихся свободомыслием и исповедовавших дарвинизм, и по собственному почину читал таких оказывавших на него дурное влияние авторов, как Томас Хаксли, Уолтер Пейтер, Сэмюэл Батлер, а также этого рифмоплета Алджернона Чарлза Суинберна; его болезненно волновал роман Томаса Гарди «Тэсс из рода д'Эрбервиллей», а еще больше — «Джуд незаметный». Теперь, вместо того чтобы делать физические упражнения на свежем воздухе, он запирался у себя в комнате, часами сидел у окна, вглядываясь в мощенную булыжником улицу и маленький сквер за ней, где давным-давно, в детстве, он с невинным восторгом носился под неукоснительным присмотром няни. «Пусть Бог покарает меня смертью, — в порыве чувств поклялся себе Уоррен, — если я еще когда-нибудь позволю себе быть столь бездумно счастливым».
Тем не менее в то утро помимо своей воли он живо заинтересовался таинственным явлением в сквере молодой девушки. Она была явно ему незнакома, не походила она ни на гувернантку (поскольку возле нее не было никаких детей), ни на служанку (потому что ни одна служанка не могла свободно разгуливать в десять часов утра в будний день), судя по скромному платью и нерешительному поведению, а также по тому, что пришла одна, девушка не принадлежала к его социальному кругу. Минут десять-пятнадцать она, несмотря на холодный ветер, медленно бродила по дорожкам, словно готовясь к чему-то, и робко поглядывала на дом Стерлингов. Решится ли она перейти улицу и позвонить в дверь? Прижавшись лбом к оконному стеклу, Уоррен внимательно наблюдал за девушкой. Имея слабое представление о моде, он все же догадался, что ее плащ с большим свободным капюшоном старомоден; более того, он явно был с чужого плеча: подол волочился по земле. Поношенный наряд деревенской девушки, быть может, по-своему и милый, здесь, на Гринли-сквер, выглядел неуместно. Так же как и робкое поведение девушки казалось здесь неуместным и старомодным. Наконец она решилась перейти улицу. Взволнованный, Уоррен отпрянул от окна, чтобы она случайно не увидела его. У него создалось впечатление, что девушка очень молода, очень мила и очень испуганна, как человек, стоящий на краю обрыва. В тот момент, когда ветер приподнял капюшон ее не по фигуре огромного бархатного плаща, она болезненно напомнила ему одну из любимых картин отца: писанное маслом полотно шотландского художника XVIII века, с незапамятных времен висевшее в гостиной родителей и называвшееся «Авьеморская дева». На нем было изображено грозовое небо, перемежающиеся лесом скалы, а на переднем плане — стройная девушка в широком иссиня-черном плаще, сцепившая руки и поднявшая к небу глаза в истовой молитве. Очень бледная, почти бесплотная, девушка излучала невинную, ангельскую красоту. Художник придал ее взгляду неземное сияние, на щеках играл легкий болезненный румянец; бархатный капюшон соскользнул с ее головы, и ветер трепал струящиеся светлые локоны. Неподалеку от девушки был изображен серый каменный крест. Что крылось за названием картины «Авьеморская дева» — старинная легенда? баллада? какая-то шотландская историческая драма?
Никто в семье, даже сам мистер Стерлинг, любитель-коллекционер предметов шотландской старины, этого, похоже, не знал.
Она, несомненно, была деревенской девушкой, оробевшей при виде роскошного дома Стерлингов, — горничная поняла это с первого взгляда и решила, что с подобной посетительницей нечего церемониться.
Она, видите ли, хочет видеть мистера Стерлинга!
И говорит таким испуганным детским голоском!
Поскольку мисс Раумлихт, как представилась девушка, ничего не слышала о смерти хозяина, она едва ли могла быть сколько-нибудь важной персоной; разумеется, ни родственницей, ни приятельницей Стерлингов она не являлась; равно как и бывшей здешней служанкой — словом, никем, кого следовало бы принимать всерьез. Поэтому горничная весьма неприветливо заявила ей, что это невозможно, нет, она не может видеть мистера Стерлинга; и никого из членов его семьи — тоже, поскольку в настоящий момент они «не принимают». Но если хочет, она может оставить для миссис Стерлинг свою визитку. Или написать письмо и отправить его по почте…
Смущенная негостеприимным тоном горничной, Мина Раумлихт чуть попятилась назад, однако с детским упрямством как вкопанная застыла у самой двери. Ее ресницы трепетали от собственной дерзости, губы дрожали, но она настойчиво твердила, что ей необходимо видеть мистера Стерлинга, мистера Мейнарда Стерлинга, потому что у нее дело чрезвычайной важности, совершенно неотложное, и она проделала ради этой встречи долгий путь.
Долгий путь? Это из Иннисфейла-то? Голос горничной звучал почти презрительно, ибо Иннисфейл, крохотное селение у подножия ближних гор хребта Чатокуа, находилось всего в каких-нибудь двенадцати милях от Контракэуера.
Глаза девушки наполнились слезами. Она стояла, взволнованная, задыхающаяся, словно человек, отчаянно решившийся на дерзкий поступок, потребовавший от него невероятной храбрости и напряжения всех душевных сил, а посему не могущий позволить себе отступить. Снова спросив, не может ли она все же повидать мистера Стерлинга, она снова услышала краткий и бесцеремонный ответ: нет, не может. Сцепив руки, девушка поинтересовалась, «не на работе ли сейчас Мейнард» — что прозвучало весьма странно — и услышала еще более резкое: нет, не «на работе». Может быть, он в отъезде? — потому что она знает (эти слова девушка пробормотала едва слышно, опустив глаза), что он много путешествует. На это горничная нарочито вызывающе отчеканила: нет, «хозяин
Тогда можно оставить ему записку? Лично для него?
К этому времени девушка в черном бархатном плаще почти всхлипывала от отчаяния, и горничная засомневалась: быть может, она зашла слишком далеко, слишком много на себя взяла? Впрочем, «Мина Раумлихт из Иннисфейла» не могла быть важной персоной — в лучшем случае продавщица или служанка, — и вряд ли горничная могла получить из-за нее нагоняй от хозяев, а посему решила больше не миндальничать и с суровостью старшей сестры, презирающей капризы младшей, двинулась вперед с явным намерением выставить девушку за дверь, повторяя при этом, что нет, та не может оставить записку хозяину, потому что это не разрешается.
— Не разрешается?! — прошептала мисс Раумлихт. — Как это может быть?
— А вот так —
Но как ни странно, девушка не собиралась сдаваться и ни на шаг не отступила с того места, на котором стояла; непокорно подняв свое нежное детское личико, она шепотом произнесла слова, которые так поразили горничную, что она запомнила их на всю жизнь:
— Вы лжете. Вы лжете, я это точно знаю;
Вся спесь вдруг слетела с заносчивой служанки, она подумала, что, в конце концов, эта девушка не ее младшая сестра, а некто, кто, вопреки видимости, может оказаться-таки весьма важной персоной, с которой шутки плохи, несмотря на ее юный возраст, а посему, смягчившись, сказала, что мисс Раумлихт может войти и подождать в гостиной, а она пойдет спросит у хозяйки, сможет ли та поговорить с ней.
— Но я хочу говорить с хозяином… — уже менее решительно заметила девушка.
Разумеется, это какая-то ошибка. Кто-то неправильно проставил имя в документе: то ли клерк, то ли секретарь, то ли кто-то из младших помощников адвоката. Мейнард Стерлинг —
Хотя фирма «Стерлинг, Стерлинг и Педрик» чуть ли не каждый день имела дело с кончиной своих клиентов и последствиями подобного события и хотя Мейнард Стерлинг как ответственный глава семейства и недурной юрист-профессионал уже несколько лет назад составил собственное завещание, для него фраза «Земля к земле, прах к праху» имела не столько реальный, сколько отвлеченный смысл — нечто вроде поэтической метафоры.
И вот — умереть таким заурядным, нелепым, негероическим образом: в будний день, в разгар очередного раунда длившихся уже девятый месяц переговоров относительно дополнительных документов по чрезвычайно запутанному делу, в котором «Стерлинг, Стерлинг и Педрик» (представлявшая интересы невероятно богатого фабриканта из Чатокуа, одного из основателей Национальной ассоциации фабрикантов) насмерть сцепилась со своим давним соперником фирмой «Бейгот, Буши и Грин» (представлявшей интересы владельцев медных рудников в южной части штата), запнувшись на середине латинской фразы — кажется, pro tempore? Ему казалось жизненно важным закончить эту фразу, словно от того, сможет ли он произнести ее до конца, несмотря на приступ стенокардии, швырнувший его лицом на стол совещаний и через несколько часов убивший, зависело его собственное спасение и спасение всей Вселенной.
Но он так и не смог договорить ее до конца. Постыдно запинаясь и извиваясь от боли, он не смог договорить ее до конца. Будто он, Мейнард Стерлинг, не был одним из самых выдающихся адвокатов штата Нью-Йорк.
В момент своей внезапной смерти Мейнард Стерлинг являл собой поразительную фигуру: он был крепко сбит, но отнюдь не тучен; крупную и круглую, как луна, голову украшала серебристая шевелюра струящихся седых волос; близко поставленные добрые глаза проницательно смотрели из-под полуприкрытых век. Он был одним из тех джентльменов, в ком бурлила жизнь, ибо он знал, знал всегда, кто он есть; он отдавал себе полный отчет в своей миссии на земле как ревностного христианина (он являлся дьяконом Первой пресвитерианской церкви Контракэуера) и носителя почтенной профессии юриста (каковыми были также его отец и дед). Он был пламенным республиканцем, верившим, как и экс-президент Тедди Рузвельт, что опасное распространение социализма в настоящее время есть результат «недальновидности и безрассудства наиболее богатых граждан страны»; хотя по роду службы мистеру Стерлингу приходилось защищать интересы именно этих богатых граждан, благодаря чему процветала его фирма, он не боялся открыто исповедовать некоторые умеренно критические взгляды… разумеется, он считал бы социализм злейшим врагом, если бы дело дошло до открытой войны. Но прежде всего он был преданным мужем и отцом, надежным другом, человеком безукоризненного поведения и неподкупной честности. Бог, казалось, всегда благоволил к нему и… нет, это, конечно же, какая-то ошибка — он не должен был умереть. Вот так, в разгар переговоров, в расцвете сил, на пятьдесят третьем году жизни!
Он прожил беспримерно цельную жизнь. Хотя было в ней, хранимое в тайне от семьи, нечто тревожное… таинственное… какая-то неясная тень… чего именно? Чего-то, что в день похорон мистера Стерлинга не то чтобы обнаружилось, а так, неопределенно забрезжило. Среди кучи визиток с выражением соболезнований почтальон принес письмо:
Мистер СТЕРЛИНГ, умоляю, не сердитесь на свою Мину за то, что она нарушает Ваш запрет, но в последнее время меня одолевает такой страх, меня так ПУГАЮТ происходящие во мне перемены, в которых я не смею признаться своей тетушке. МНЕ НЕОБХОДИМО ПОСКОРЕЕ ПОГОВОРИТЬ С ВАМИ. О, прошу Вас, не осуждайте меня за слабость, ибо в последнее время я сама не своя, Я БОЛЬШЕ НЕ ПОНИМАЮ, КТО Я, страх делает меня малодушной.
Это короткое послание было написано темно-синими чернилами, крупным, по-детски круглым почерком, на простом листке белой почтовой бумаги. На конверте стоял штемпель почтового отделения Иннисфейла, штат Нью-Йорк, — расположенной на берегу реки Нотога деревеньки, что находится неподалеку, к западу от Контракэуера. Но кто такая эта «Мина», не говоря уж об «обожающей Вас Мине»?..
Таинственное и тревожное письмо было доставлено в дом на Гринли-сквер с утренней почтой и вскрыто убитой горем миссис Стерлинг в конце дня. Она читала и перечитывала его, потрясенная, ничего не понимающая, стоя посреди обшитой деревянными панелями библиотеки покойного мужа в траурном платье, отделанном черными кружевами, в котором ходила с самого утра, сейчас она сняла лишь черную шляпу с вуалью. Заметив, как вдруг неподвижно застыла с испуганно-недоуменным выражением лица его невестка, Тайлер Стерлинг, младший брат Мейнарда, быстро подошел, чтобы узнать, что это за письмо, но поскольку Фанни Стерлинг лишь взволнованно бормотала, что
— Что это за письмо? Кто такая Мина? И как она смеет обращаться в столь интимной манере к Мейнарду? — взволнованно спросила Фанни Стерлинг. И Тайлер ответил ей с полной уверенностью:
— На конверте неправильно написан адрес, и его принесли сюда по ошибке. Советую тебе раз и навсегда выбросить все это из головы, Фанни.
Но загадка
Охваченная горем, она тем не менее неотступно возвращалась мыслями к написанной детским почерком записке, которую Тайлер отобрал у нее и о которой не желал говорить. А больше о письме никто в семье не знал
В момент внезапной смерти мужа Фанни Стерлинг, урожденная Нидерландер, родившаяся в семье бондаря из Буффало, штат Нью-Йорк, в свои пятьдесят лет оставалась, в сущности, ребенком. Характер у нее был скорее девичий, нежели женский; ее манеры — то, как она наклоняла голову, улыбалась, суетливо перебирала пальцами во время разговора, — свидетельствовали о недостатке зрелости; но в роду Стерлингов мужчины не любили волевых женщин и женщин с беспокойным, критическим или склонным к теоретизированию складом ума, каким обладали они сами. Мейнарда всегда умиляло и заставляло еще больше любить жену то, что она постоянно пыталась — и всегда безуспешно — понять суть его работы. «Готов поклясться, что сейчас Фанни соображает в юриспруденции меньше, чем соображала, когда мы с ней познакомились», — с улыбкой говаривал Мейнард. Не могла Фанни разделить и других интересов мужа, поскольку ничего не смыслила ни в бильярде, ни в гольфе, в которых Мейнард был мастак, ни в коллекционировании английской и шотландской живописи, редких марок, монет и старинных рукописей (преимущественно латинских и древнегерманских), имеющих отношение к юриспруденции. Если Мейнард был крупным и самоуверенным, имел профессиональную привычку говорить медленно, с неопровержимой логикой, наступая на собеседника, словно локомотив, сметающий все на своем пути, то Фанни Стерлинг была чувствительна и при этом тщеславна и скромна одновременно. Она очень походила на свою добродушную, но нервную мать, которая так боялась стать объектом пересудов, что предпочла умереть, чем признаться в том, что у нее злокачественная опухоль «по женской части». Она страшилась не только сплетен, но и того, что во время операции, под наркозом, у нее могут вырваться какие-нибудь непотребные слова, добропорядочным христианкам не подобающие
Поэтому в то майское утро, спустя восемь дней после смерти Мейнарда, когда нижняя горничная явилась к Фанни Стерлинг с очень многозначительным выражением на нахальном маленьком личике и сообщила, что молодая женщина, которая называет себя мисс Мина Раумлихт, просит, фактически требует встречи с мистером Стерлингом, по-видимому, не зная о смерти хозяина, Фанни сразу же закрыла Библию, которую читала, и скованно поднялась, зная только одно:
Когда Фанни Стерлинг, цепляясь за перила, чтобы не упасть, спустилась по лестнице в холл, она испытала небольшой шок: ее сын Уоррен стоял на пороге открытой двери кабинета Мейнарда, разглядывая не решавшуюся сделать ни шага в глубь дома посетительницу
— Кто это, мама? — спросил он вполголоса.
Нахмурившись, Фанни ответила:
— Не твоя забота, Уоррен. К тебе это не имеет никакого отношения.
Деверь Фанни, Тайлер, быстро подошел к ней, они обменялись взглядами — как быстро эти двое поняли друг друга — и, ни слова не сказав Уоррену, проскользнул в кабинет.
— Но, мама… — попытался протестовать юноша. Однако Фанни, быть может, более резко, чем хотела, произнесла:
— Она не из тех, кого мы знаем или хотим знать.
— Тогда зачем она
Голосом, предвещавшим истерику, а женских истерик мужчины в роду Стерлингов очень боялись, Фанни ответила:
— Уоррен, иди к себе. Именем твоего покойного отца я запрещаю тебе совать нос в дела, не имеющие к тебе никакого отношения.
Помощница белошвейки. Семнадцати лет от роду. Приехала в Контракэуер в прошлом году в поисках работы, живет у старшей родственницы на другом, восточном, конце города — «в конце дороги, ведущей из Контракэуера в Буффало».
Выяснение предварительных сведений о девушке продолжалось весьма долго. Втроем они закрылись в обшитом деревянными панелями кабинете Мейнарда. Ставни были наполовину притворены, чтобы защитить комнату от слишком яркого, слишком назойливого весеннего солнца, от которого у Фанни Стерлинг болели провалившиеся от слез глаза. Через некоторое время ситуация, столь ужасная для всех взрослых людей, прояснилась. Оттого, что наивная девочка была, как приходилось с горечью признать, абсолютно невинна, она представляла собой ничуть не меньшую угрозу для семейных устоев Стерлингов и безупречной репутации Мейнарда. Это было хуже всего.
Застенчивая, съежившаяся, чувствующая себя здесь, среди напористых взрослых людей иного социального круга, словно рыба, выброшенная из воды, мисс Мина Раумлихт, похоже, поначалу никак не могла взять в толк, что «мистер Стерлинг скончался», — казалось, она не слышала этих слов, она лишь, часто моргая и бессмысленно улыбаясь, с болезненным напряжением смотрела на Тайлера, которому пришлось повторить свои слова. В это время Фанни, измученная мигренью и отчаянием, старалась ожесточить свое сердце против этого робкого деревенского воробышка, незваной гостьи, которая в иных обстоятельствах вызвала бы у нее лишь христианское сострадание. (В течение нескольких лет Фанни Стерлинг со своими приятельницами вела довольно активную работу по сбору средств и строительству Пресвитерианского дома для незамужних матерей Контракэуера.) У Мины Раумлихт были огромные голубовато-серые глаза, от усталости покрывшиеся сейчас сеточкой кровеносных сосудов и обрамленные темными кругами; на ее щеках играл лихорадочный румянец — признак повышенной температуры или чего-нибудь похуже; лицо с мелкими, кукольными чертами осунулось и казалось больным. Светло-каштановые волосы были заплетены в косу, туго уложенную короной вокруг головы. Плащ, сильно поношенный, казавшийся непомерно большим на ее стройной фигурке, был сшит из какой-то дешевенькой бархатистой ткани такого темно-красного цвета, что выглядел почти черным, он был аккуратно подшит, но подол начинал уже обтрепываться. Из-под него виднелось простое темное хлопчатобумажное платье с квадратной кокеткой и узкими рукавами с рюшами на манжетах, спускавшимися до самых пальцев. Кисти рук у нее были загрубелыми. Широкая присборенная юбка топорщилась, ее неприятное шуршание напоминало приглушенный шепот, обвисший на плечах жакет на животе распирал застежку. Догадываясь, насколько дурно одетой она выглядит в глазах богатой матроны с Гринли-сквер, мисс Раумлихт сидела, смущенно ссутулившись, положив руки на колени и плотно сцепив пальцы. Фанни Стерлинг с удивлением отметила, что девушка пришла без перчаток; на пальцах у нее не было колец, а жалкие, короткие ногти, судя по всему, были обкусаны
Наконец Мина, похоже, осознала, что мистер Стерлинг, которому она недавно писала и которого столь дерзко и отчаянно искала теперь, был мертв.
— Но как Бог мог такое допустить? — прошептала она. —
Бросив предупреждающий взгляд на невестку, Тайлер произнес тоном, вероятно, более холодным, чем намеревался:
— Боюсь, мисс Раумлихт, не нам судить, что может и чего не может допускать Бог в Своем мире и в Своем времени.
Воцарилась тишина. Неподалеку начали отбивать время мрачноватые, но невыразимо прекрасные колокола церкви Святой Марии Магдалины. В болезненном наплыве проносящихся перед мысленным взором картин, словно находясь на грани бреда, Фанни Стерлинг плакала, не в силах сдержать слезы. Теперь слезы покатились и из глаз Мины. Так они и плакали обе: одна, изможденная горем, и другая, несравненно более молодая, по-детски всхлипывающая, — слезы струились из ее прекрасных глаз и, словно капли едкой кислоты, падали на маленький кулачок, прижатый к губам.
Тайлер, с видом, выражавшим любезность и досаду одновременно, попытался успокоить женщин. Как быстро мужчина устает от женской слабости, особенно если женщина горюет о другом мужчине! Но когда он встал со стула, маленькая помощница белошвейки отпрянула от него, словно испугавшись, что он может ее ударить; глаза у нее закатились, лицо мертвенно побелело, она прошептала: «О, помогите мне!» — и лишилась чувств, тяжело рухнув на ковер, прежде чем кто-нибудь из Стерлингов успел ее подхватить. И в этот момент Фанни и Тайлер с ужасом увидели под бесформенным платьем ее небольшой, но определенно округлившийся, раздавшийся живот.