Босые девки сбежались. Карпентов с некоторою светскою обворожительностью приподнял свой картузик, поклонился и пошел домой; он был тронут до глубины сердца. С тех пор все для него переменилось: где бы он ни был — всюду за ним летел очаровательный образ соседки, в кругу своих наперсниц, с рыжиками в руках.
Пуншик в сторону, борзые в сторону, все хозяйские прегрешения в сторону. Штык-юнкер Карпентов хлопнул по столу и решительно воскликнул: «Пора мужику обабиться!»
Вскоре весь уезд узнал о его помолвке. Но тут поязились новые затеи. Для молодой жены мало скромного уголка, в котором помещался Карпентов; для нее нужны все утонченности роскоши: нужны диванная, чайная, а в особенности боскетная. Николай Осипович созвал плотников и начал, говоря слогом помещичьим, пристроиваться. Вскоре появилась боскетная с ужасными растениями, спальня, чайная и девичья. Счастливый Николай Осипович ввел свою супругу в новые чертоги; но и тут дом скоро стал тесен: у Николая Осиповича родился сын — опять нужна пристройка; у Николая Осиповича родилась дочь — опять нужна пристройка! Таким образом, дом помещика рос вместе с его семейством, и когда у него стало налицо огромное множество детей, с присовокуплением разных мадам и мамзелей, то дом его принял этот фантастический вид [4], котооый так удивляет проезжающих.
Я наскоро набросал вам биографию Николая Осиповича, изобразившуюся уродливым иероглифом на проселочной дороге, ведущей к уездному городу. Теперь пора продолжать. Извините, если в рассказе вымысла мало: то, что я пишу теперь, не есть повесть; повесть я напишу еще когда-нибудь; это присказка, а сказка будет впереди. Впрочем, для порядка вещей и постепенности в происшествиях, я надеюсь, что вы догадались, что деревня Сережи находилась в близком расстоянии от деревни Николая Осиповича; без любви не обойдется.
В то время, как Сережа появился в свои владения, Николаю Осиповичу было шестьдесят пять лет. Смиренный послушник, давным-давно преклонил он уже свою буйную голову под иго своей одюжевшей супруги; а Авдотья Бонифантьевна лишилась многого, что имела, и многое приобрела, чего прежде и в помине не бывало.
Авдотья Бонифантьевна начала сердиться и солить рыжики, начала нюхать табак, начала бить своих девок, бранить своих дочерей и раскладывать пасьянец засаленными картами. Не считая мелких девочек и шалунов мальчишек, которым и счет был потерян, у четы Карпентовой было налицо три дочери-невесты: Олимпиада, Авдотья и Поликсена. Олимпиада — музыкантша, Авдотья — хозяйка, а Поликсена — плутовка. Олимпиада — высокая, худая, чувствительная, поющая разные романсы и читающая разные романы; Авдотья — плотная, румяная, знающая одну только расходную книгу, имеющая исключительным занятием выдавать весом все домашние провизии и чрезвычайно много кушать; Поликсена — девочка лет четырнадцати, с распущенными волосами al'enfant [5]; Поликсена трунит над целым домом, сшибает очки с носа старой няньки Акулины, выдергивает стулья у задумчивой Олимпиады и сочиняет злодейские эпиграммы и стишки.
Вот в каком соседстве поселился Сережа и курил целый день табак. В один день обошел он все свои хозяйственные принадлежности, видел гумно, скотный двор, птичник и кирпичный завод. Сережа вздохнул, сложил руки и начал курить. К счастью, на третий день его приезда поутру явился в прихожую старый буфетчик в овчинном тулупе и просил доложить его милости, что Николай, дескать, Осипович и Авдотья, дескать, Бонифантьевна Карпентовы покорно просят барина приехать расхлебать вместе с ними щей деревенских. Узнав, что у означенных соседей числилось три барышни-невесты, Сережа обрадовался, нарядился, завился, напомадился, надушился и в дедовских дрожках отправился к Карпентовым, о которых в Петербурге он и от своего лакея слышать бы не захотел.
Так-то обстоятельства меняют людей!.. Размышление сие вам, вероятно, покажется не новым, но оно из числа тех, которые нехотя приходят ежедневно на ум при виде наших грешных мирских слабостей.
Итак, в жилище рода Карпентовых, обыкновенно мрачном и тихом, вдруг появилась какая-то торжественность. Казачку велели заштопать локти и панталоны; на кухне готовятся два лишние блюда; за стол подадут вино сотерн и домашнюю наливку. Авдотья целый день перебегает из кладовых в столовую. Николай Осипович надел что-то похожее на фрак, а Авдотья Бонифантьевна — нечто сходное с чепчиком. Дочери в белых платьях — цвет невинности и душевного спокойствия.
Шаркает Сережа, кланяется и хозяину и хозяйке и спрашивает у всех о здоровье.
— А каковы у вас озими? — говорит старик.
— Слава богу, здоровы, — отвечает Сережа. — Очень благодарен.
— Прошу, батюшка, нас жаловать, — продолжает Николай Осипович. — Покойный дедушка частехонько нас навещал — царствие ему небесное! Куда какой проказник был! Бывало, только входит в двери и кричит мой родной: «Ты, Осипыч, каналья, братец, скотина, настоящая скотина! Три дня у меня уж не был; а у меня дворовые новый концерт выучили; жаль, что только без кларнета: я кларнету лоб забрил. Ну-ка, ну-ка, сэови-ка, брат, своих девок да заставь спеть что-нибудь». Куда какой шутник был покойник! Царствие ему небесное. Сам станет бабам подтягивать, а коли в духе, так и плясать начнет. Нет, уж этаких стариков теперь нет!..
— Милости просим садиться, — говорит Авдотья Бонифантьевна.
Начинается разговор вялый и глупый. Дочери шепчутся в углу; Сережа на них поглядывает и говорит комплименты Авдотье Бонифантьевне, которая скромно потупляет глаза.
Подают обед. Сережа сидит подле Олимпиады. Она то вздыхает, то расспрашивает о «Фенелле». Сережа, обрадованный, что есть люди, которые не видали ее пятьдесят раз сряду, объявляет, что, кроме «Фенеллы» есть еще «Норма». «Норма», удивительная опера известного Беллини, дается в Петербурге в последнем совершенстве.
— Вы музыкант? — тихо спрашивает Олимпиада; а Сережа отвечает казенною фразой:
— Нет, я не музыкант, а очень люблю музыку.
Против него Авдотья беззаботно пользуется сытным обедом, а Поликсена швыряет в нее украдкою хлебными шариками.
Кончился стол.
— Олимпиада, спой что-нибудь.
— Maman, я охрипши.
— Ничего, мой друг, мы люди нестрогие.
Сережа кланяется, подает стул, и Олимпиада просит свою маменьку самым жалобным голосом «не шить ей красного сарафана».
— Charmante voix! [6] Браво! — говорит Сережа. — Прекрасная метода. Жаль, что не изволили слышать «Нормы».
Олимпиада вздыхает.
После музыки начались карты. Стали играть в ламуш по грошу, и всем было очень весело. Сережа врал до невероятия. Барышни хохотали. Время летело. К вечеру были обещаны новые романсы, стихи в альбом и конфекты от Рязанова.
Сережа уехал, а Николай Осипович и Авдотья Бонифантьевна долго между собою толковали, гася восковые свечи и зажигая сальные; а сестры перебранились между собой, и вся дворня собралась у буфетчика толковать о новом госте и ожидаемых переворотах.
Один только казачок заснул весело и спокойно. Из всего им виденного заключил он, что ему сошьют новые панталоны.
Провинция! Провинция! Помню я тебя, с твоими уездными городами, с твоими отставными генералами, с твоим вистиком, с твоим бостончиком, со всеми твоими затеями. Помню и казенный колокольчик дворянского заседателя, приводящий в трепет целое селение. Помню и незабвенные твои балы — драгоценные воспоминания уездных барышень!..
Почти в каждом уездном городе, как вам известно, есть нечто сходное с дворянским собранием. Заключается оно обыкновенно в самой большой комнате города, иногда в гостинице, иногда у аптекаря, иногда на станции, иногда в уездном училище — как случится. Тут во время праздников собираются женихи и невесты, помещики и помещицы, должностные и неслужащие. Тут рождаются толки о столицах; тут городничий играет в вист, тогда как жена его манерится во французской кадриле; тут затеваются свадьбы; тут продается яровое; тут иногда бывает очень весело…
Вы помните, что я начал свой рассказ концом октября, порой недоумения, когда природа колеблется между летом и зимой. Вскоре зима взяла свое: снег привалил громадою; ноябрь пробежал, декабрь начал выставлять свои праздники. Барышни Карпентовы давно уже заготовляли фантастические цветы и розовые платья для крещенских удовольствий. Сережа бывал у них каждый день. Мало-помалу он начал привыкать к семейству, принявшему его с таким добродушием. Скоро и старики перестали с ним церемониться: Авдотья Бонифантьевна сняла свой чепчик, а Николай Осипович надел свой сюртук. Вы, может быть, уже заметили, что главная черта характера моего Сережи — бесхарактерность. Привычка была его второй природой. У Карпентовых бывал он каждый день — не оттого, чтоб он их полюбил, а оттого, что он к ним начал привыкать. Из барышень же более всех нравилась ему Олимпиада. Мудрено ли, что Олимпиада предалась ему душою? Без развлечения, без светского образования, без всякого участия в делах мирских, в любви видела она единственное занятие, звезду своей жизни. Везде преследовал ее образ милого гвардейца с его блестящими эполетами, с его звучными шпорами, и петербургское наречие сводило бедную девушку с ума.
Сережа все это очень хорошо знал и, не имея никакой цели, неприметным образом стал приближаться к молодой девушке и воспламенять более и более ее воображение. К тому ж она была недурна собою, а волшебство истинной страсти невольно очаровывало Сережу.
Вскоре отправились Карпентовы в уездный город, а Сережа за ними вслед. В уездном городе Сережа — важничал, пил шампанское, рассказывал про Петербург, начинал мазурку с Олимпиадой Карпентовой и любезничал со всеми уездными невестами, Вскоре по целой губернии о нем пошла молва, вскоре все матушки, глядя на него и Олимпиаду, начали качать головами и улыбаться значительно. Одним словом: он был уже провозглашен женихом Олимпиады Карпентовой, когда отнюдь о том еще не помышлял. Увидим, что будет далее.
— Вы меня обманете, — говорила Олимпиада, опустив руку свою в руку Сережи, — вы меня обманете — и я умру.
Это было три месяца после возвращения из уездного города. Они сидели на скамейке в саду: Сережа в белой фуражке, с хлыстом в руке, Олимпиада опустив голову на плечо его. Сережа давно уже носил на жилете бисерный снурочек, а в жилете шелковый кошелек. Потом, сам не зная каким образом, начал он говорить обиняками; потом, еще менее зная почему и как, очутился он однажды утром в саду на скамейке, слушая с смущением, как Олимпиада тихо ему говорила:
— Вы меня обманете — и я умру.
Олимпиада, как я говорил вам уже выше, бледная, худая, романтическая, со всем тем она недурна. Одушевленная огнем первой страсти, она вдруг возвысилась над миром глупой прозы, в котором суждено ей было жить.
Вдруг открылась для деревенской девушки новая жизнь, новая сфера, что-то величественное и необъятное. Румянец заиграл на ее щеках. Душа ее, как ласточка, взлелеянная в душном гнезде, не зная еще ничего в мире, взвилась прямо к небу.
Сережа, глядя на нее, не мог быть равнодушен; голова его по возможности разгоралась. Он не мог понять возвышенности чувств молодой девушки. Со всем тем графиня была давно забыта. Страсть модная, аристократическая, в готическом кабинете на узорчатых коврах, показалась ему вдруг так ничтожной в его одиночестве, сидящему под сенью дерев, подле девушки, высказывающей ему с простодушием все любимые тайны своей души.
Новая мысль блеснула в его голове: «Жениться? Да почему ж нет? Жить в деревне, жить с природой, жить с любимой женой, с детьми…»
Решено: Сережа женится… А Петербург с его заманчивыми прелестями? А острова? А все блестящее знакомство? Со всем должно проститься навсегда! Нельзя же ему рассылать визитных карточек: «Олимпиада Николаевна ***, урожденная Карпентова…» Он взглянул на нее: слезы дрожали на глазах ее. Я вам говорил: Сережа был добрый малый; он схватил ее руку и жарко поцеловал.
— Завтра, — сказал он, — все будет кончено. Я докажу, — прибавил он про себя, — я докажу, что я не дорожу мнением толпы. Бедная девушка меня полюбила; я должен с гордостью принять этот дар провидения. Завтра буду просить ее руки и, если на то пойдет, повезу жену в Петербург, покажу ее всем, возьму для нее ложу во французском театре и сяду с нею рядом.
— Завтра, — говорила Олимпиада, — завтра!.. Не обманывайте меня, Сергей Дмитрич. Я не должна, может быть, говорить вам того, но я не умею скрывать своих мыслей. Не обманывайте меня, если не хотите моей смерти.
— Итак, вы любите меня? — закричал Сережа. — Не правда ли, что вы меня любите?
Олимпиада улыбнулась.
— Завтра, завтра! — прошептала она, встав со скамейки.
— А что, Сергей Дмитрич, не хотите ли табачку?
У меня a la rose [7], сам делаю. — Старик Карпентов приближался к чете и прервал их разговор.
«Добрый человек, — подумал Сережа, — будет моим тестем… отучу его нюхать табак a la rose, а буду для него выписывать французский».
За аллеей показалась Авдотья Бонифантьевна в седых растрепанных волосах.
— Горячее на столе! — кричала она. — Где это вы пропадаете?
«Славная женщина! — подумал Сережа. — Не худо бы ей выучиться носить чепчики».
Сережа не хотел оставаться обедать: в душе его боролось слишком много различных чувств… Он выразительно взглянул на Олимпиаду и ускакал на лихой тройке домой.
Отчего, скажите, в жизни все так перемешано: красота с безобразием, высокое с смешным, радость с печалью? Нет ни одного чувства совершенно полного, ни одной мысли совсем самостоятельной; все сливается в какое-то сомнение, в беспредельность душевную, источник сплина и жизненной усталости. Любовь! Слово святое, душа целой вселенной, отрада нашей бедственной жизни — и ты не всегда освещаешь преданную тебе душу. Прекрасна ты, но и тебе нужны формы, как нужны формы в какой-нибудь канцелярии. Скажи: зачем ты восхитительна в пируэтах Сильфиды и неуместна в семействе Карпентовых — любовь, чувство святое, душа целой вселенной?..
Когда Сережа возвратился домой, ему доложили, что его в гостиной кто-то ожидает.
Сережа вбежал в гостиную: перед Сережей стоял Саша.
Саша, в общественном значении почти то же самое, что Сережа, с тем различием, что он служит в другом полку и слывет в обществе опасным человеком и злым языком благодаря особому его умению давать всем своим знакомым смешные и колкие названия. С громким смехом приветствовал он Сережу:
— С какими ты, брат, скотами здесь познакомился?
Спрашиваю у людей: «Где Сережа?» — «У Карпентовых». — «А где был вчера?» — «У Карпентовых». — «А что эти Карпентовы — богатые люди?» — «Душ восемьдесят с небольшим будет». Ха-ха-ха-ха! Ну уж нашел, нечего сказать!..
— Полно, брат. Вечно шутишь!
— А ты, брат, настоящий Бальзак, подпоручик Бальзак: все сочиняешь романы. Чего доброго, не влюблен ли ты в какую-нибудь птичницу?
— Перестань, братец.
— Я тебя знаю. В деревне молоко, природа, сметана, чистая любовь у ручейка, за обедом ватрушки — жизнь патриархальная. Это все очень трогательно.
— Полно, Саша. Расскажи-ка лучше что-нибудь про Петербург.
— Да что, брат, тебе рассказывать? Петербург что день, то лучше, то многолюдней, то славней. Магазинов новых пропасть, домов также. На улицах газ, а в театре танцует мамзель Круазет. Ты не видал Круазет?
— Нет, — отвечал, краснея, Сережа.
— Это, брат, чистая поэзия, выраженная ногами.
Каждое ее движение — картина, чудесная картина; удивительно танцует, то есть как бы я тебе ни рассказывал, никакого понятия о ней нельзя тебе дать: надо видеть.
— А что в большом свете?
— Да все по-старому. Петруша женится, берет сорок тысяч чистого дохода, да, кроме того, есть надежда, что тесть его скоро умрет, так будет втрое, — каков Петруша? Да кстати: графиня тебе кланяется; она теперь кокетничает с новым франтом, приехавшим из Парижа.
— Быть не может! — закричал, вспыхнув, Сережа. — Верь ты этим женщинам! А что говорят обо мне в Петербурге?
— О тебе? Ничего не говорят. В Петербурге никогда ни о ком не говорят, кроме тех, которые беспрестанно под глазами вертятся. Да бишь: Вельский просил тебя прислать ему деньги, которые ты проиграл ему в экарте.
Кроме того, я видел Adele… Она на тебя жалуется, ты знаешь… потому что… тс-тс!
Приятели начали говорить вполголоса. Разговор их был продолжителен. В одиннадцать часов вечера Сережа приказал своему камердинеру укладываться, написал наскоро довольно учтивое извинение Николаю Осиповичу и чем свет был уж с своим приятелем на большой петербургской дороге.
Прекрасная гостиная, готическая, с резьбою Гамбса.
Чехлы сняты. Разряженная хозяйка сидит на канапе и ждет гостей.
Нынче не то что бал, да и не то что вечеринка, а так, запросто: горят одни лампы; свечей не зажигали; будет весь город.
Толстый швейцар с дубиной стоит у подъезда. На лестнице ковер и горшки будто бы с цветами. Вот зазвенел колокольчик; съезжаются гости. Дамы лет пожилых (известно, что старух в большом свете не бывает) садятся За вист в гостиной. В соседней комнате играют генерал-аншефы и тайные советники. Молодые девушки садятся на четвероугольный канапе посреди комнаты или перелистывают давно знакомые картинки. К ним придвигают стулья секретари посольств и камер-юнкеры и начинают разговаривать. Разговор самый занимательный.
— Что, можно сесть подле вас?
— Можно.
— Были вы вчера в «Норме»?
— Хотите мороженого?
— Как жарко!
— Охота хозяйке давать вечера с этакой фигурой.
— Как вы злы! Bon jour. Bon jour. Bon-jour.
— Знаете, что Сережа приехал?
— Право?
— Да вот и он.
— Тысячу лет не видали.
— Где вы были?
— В дересне хозяйничал. Ха-ха-ха! Не взыщите: мы люди деревенские… Ха-ха-ха!.. Bon-soir [8]. Bon-soir.
— Ну, что скажете?.. Вы не знаете, где нынче графиня?..
— А, да вот она сама! Bonjour. Bon-jour.
Сережа вскочил со стула. В гостиную вошла графиня, всегда прекрасная, всегда ослепляющая роскошью и красотой. Густые локоны падали до пышных плеч, а на лбу золотой обруч с брильянтом. От нее веяло какой-то светской приманкой. Все было в ней обворожительно и прекрасно. Величественно подошла она к хозяйке, улыбнулась знакомым, села на место и увидела Сережу, стоявшего перед ней.
— Madame la comtesse… [9]