— Я за щенками! — сказал я громко, едва не задохнувшись, потому что, открывая рот, не дышал. Слова получились деревянными. — Где щенки, ты? — спросил я на исходе дыхания: словно тронул плечом поленницу и несколько полешек скатилось, тупо клоцая боками.
Человек поднял на меня взор и снова закашлялся. Я почти вбежал в кухню, пугаясь, что сейчас упаду в обморок и буду лежать вот тут, на полу, а эти твари подумают, что я один из них, и положат меня с собой. Придет Марысенька, а я с бомжами лежу. Я пнул расставленные на моем пути голые ноги бомжа, и мне показалось, что с раны на его лодыжке вспорхнули несколько десятков мелких мошек.
— Черт! — выругался я, громко дыша, уже не в силах не дышать. Человек, которого я пнул, пошатнулся и упал, попутно сгребя со стола посуду, и она посыпалась на него, и стул, на котором он сидел, тоже упал и выставил вверх две ножки. Причем расположены они были не по диагонали, а на одной стороне. «Он не мог стоять! На нем нельзя сидеть!» — подумал я и закричал:
— Где щенки, гнида?!
Человек копошился на полу. Что-то подтекало к моим ботинкам. Я сорвал с окна фанеру и увидел, что окно частично разбито, поэтому его, видимо, и закрыли. В окне, между створками, стояла поллитровая банка с одиноким размякшим огурцом, заросшая такой белой, бородатой плесенью, что ей мог позавидовать Дед Мороз.
— Черт! Черти! — опять выругался я, беспомощно оглядывая пустую кухню, в которой помимо рогатого стула лежало несколько ломаных ящиков. Газовой плиты не было. В углу сочился кран. В раковине лежала гора полугнилых овощей. По овощам ползала всевозможная живность с усами или с крыльями.
Я перепрыгнул через лежащего на полу и влетел в комнату, едва не упав, с ходу запнувшись о сваленные на пол одежды — пальто, шубы, тряпье. Возможно, в тряпье кто-то лежал, зарывшийся. Комната была пуста, лишь в углу стоял старый телевизор, причем с целым кинескопом. Окно тоже было забито фанерой.
— Хорош, ты! — крикнули мне с кухни. — Я сам, сука, боксер.
— Где щенки, сука-боксер? — передразнил я его, но на кухню не вернулся, а, превозмогая брезгливость, открыл дверь в туалет. Унитаза в туалете не было: зияла дыра в полу. В желтой, как лимонад, ванной лежали осколки стекла и пустые бутылки.
— Какие щенки? — закричали мне с кухни и еще высыпали несколько десятков нечленораздельных звуков, похожих то ли на жалобу, то ли на мат.
Голос все-таки принадлежал мужчине.
— Щенков забирали? — заорал я на него, выйдя из туалета и разыскивая в коридоре, чем бы его ударить. Почему-то мне казалось, что здесь должен быть костыль, я вроде бы его видел.
— Сожрали щенков? Говори! Сожрали щенков, людоеды? — кричал я.
— Сам ты сожрал! — заорали мне в ответ.
Я поднял с пола давно обвалившуюся вешалку, кинул в лежащего на кухне и снова стал искать костыль.
— Саша! — позвал бомж кого-то. Он все еще копошился, не в силах встать.
«Бляц!» — лязгнула о стену брошенная в меня бутылка.
— Грабитель! — рыдал копошащийся на полу человек, разыскивая, чем бы бросить в меня еще.
Он, определенно, порезался обо что-то — по руке обильно текла кровь.
Он бросил в меня железной кружкой и еще одной бутылкой. От кружки я увернулся, бутылку смешно отбил ногой.
«Все, хорош...» — подумал я и выбежал из квартиры. В подъезде осмотрелся — нет ли на мне какой склизкой грязи. Вроде нет. Воздух хлынул на меня со всех сторон — какой прекрасный и чистый в подъездах воздух, боже мой. Хвост мутной и кислой дряни, почти видимой, полз за мной из бомжатника — и я сбежал на первый этаж, чему-то улыбаясь безумной улыбкой.
В квартире на втором этаже продолжали орать...
— Они ведь тоже были детьми, — сказала мне Марыся дома, — представляешь, тоже бегали с розовыми животами...
— Были... — ответил я не раздумывая, не решив для себя твердо, были ли. Попытался вспомнить лицо сидевшего, а затем лежавшего на той кухне и не вспомнил.
Вернувшись, я влез в ванну и долго тер себя мочалкой, до тех пор, пока плечи не стали розовыми.
— Все-таки они не могли их съесть за одно утро? Так ведь? Не могли ведь? — громко спрашивала из-за двери Марысенька.
— Не могли! — отвечал я.
— Может, их другие бомжи забрали? — предположила Марыся.
— Но ведь они должны были запищать? — подумал я вслух. — А? Заскулить? Когда их в мешок кидали? Мы бы услышали.
Марысенька замолчала, видимо, размышляя.
— Ты почему так долго? Иди скорей ко мне! — позвала она, и по ее голосу я понял, что она не пришла к определенному выводу о судьбе щенят.
— Ты ко мне иди, — ответил я.
Встал в ванне и, роняя пену с рук на пол, дотянулся до защелки. Марыся стояла прямо у двери и смотрела на меня веселыми глазами.
На час мы забыли о щенках. Я с удивлением подумал, что мы вместе уже семь месяцев и каждый раз — а это, наверное, происходило между нами уже несколько сотен раз, — каждый раз получается лучше, чем в предыдущий. Хотя в предыдущий раз казалось, что лучше уже нельзя.
«Что же это такое?» — подумал я, проводя рукой по ее спине, неестественно сужавшейся в талии и переходившей в белое-белое, на котором была видна еще более белая треугольная чайка... Чайка была покрыта розовыми пятнами, я ее измял всю.
Рука моя овяла, хотя еще мгновение назад была твердой и цепко, больно держала за скулы лицо моей любимой — находясь за ее... спиной, я любил смотреть на нее — и поворачивал ее лицо к себе: что там, в глазах ее, как губы ее...
Мы возвращались из магазина спустя почти две недели — уже, наверное, похоронив их за эти дни, хотя и не говоря об этом вслух, — и вот они появились. Щенки, как ни в чем не бывало, вылетели нам навстречу и сразу исцарапали прекрасные ножки моей любимой и оставили на моих бежевых джинсах свои веселые лапы.
— Ребята! Вы живы! — завопил я, поднимая всех по очереди и глядя в дурашливые глаза щенков.
Последней я пытался подхватить на руки Гренлан, но она, по обыкновению, сразу упала на спину, и открыла живот, и обдулась то ли от страха, то ли от счастья, то ли от бесконечного уважения к нам.
— Дай им что-нибудь! — велела Марысенька.
Сырых, мороженых пельменей я не мог им дать и вскрыл йогурт, вывалив розовую массу прямо на покореженный асфальт. Они вылизали все и стали наматывать круги — обегая нас с Марысей, на каждом круге тычась носами в темные пятна от мгновенно исчезнувшего йогурта.
— Давай еще! — сказала Марыся, улыбаясь одними глазами.
Мы скормили щенкам четыре йогурта и ушли домой счастливые, обсуждая, где щенки пропадали так долго. Так и не поняли, конечно.
Щенки вновь поселились в нашем дворе.
На улице вовсю клокотало, паря и подрагивая, лето, и, открыв окно утром, можно было окликать щенков, которые бегали кругами, не понимая, кто их зовет, но очень радовались падавшим с неба куриным косточкам.
Дни были важными — каждый день. Ничего не происходило, но все было очень важно. Легкость и невесомость были настолько важными и полными, что из них можно было сбить огромные тяжелые перины. За окошком ежесуточно раздавалось бодрое тявканье.
— Может быть, их убили, задавили, утопили... а они вернулись с того света? Чтобы нас не огорчать? — предположила Марысенька как-то ночью.
Ее голос, казалось, слабо звенел, как колоколец, и слова были настолько осязаемы, что, прищурившись в темноте, наверное, можно было увидеть, как они, выпорхнув, легко опадают, покачиваясь в воздухе. И на следующее утро их можно было найти на книгах, или под диваном, или еще где-нибудь — на ощупь они, должно быть, похожи на крылья высохшего насекомого, которые сразу же рассыплются, едва их возьмешь.
— Ты представляешь? — спросила она. — Ожили, и всё. Потому что нас просто нельзя огорчать этим летом. Потому что такого больше никогда не будет.
Я не хотел об этом говорить. И я напомнил ей, как Беляк беспрестанно пытается победить Бровкина и как Бровкин легко заваливает его, и отбегает, равнодушный к побежденному, и вновь царственно, как львенок, лежит на траве. Взирает. И еще, торопясь говорить, вспомнил о Японке, о ее хитрых лисьих глазах и непонятном характере. Марысенька молчала.
Тогда я стал рассказывать о Гренлан, о том, как она писается то ли от страха, то ли от счастья, хотя моя любимая знала все это и сама видела, но она подхватила мои рассказы, вплела в них свое умиление и свой беззаботный смех — сначала одной маленькой цветной лентой, потом еще одной, едва приметной. И я продолжил говорить, даже не говорить, а плести... или грести — еще быстрее грести веслами, увозя свою любимую в слабой лодочке... или, может быть, не грести, а махать педалями, увозя ее на раме, прижавшуюся ко мне горячей кожей... в общем, оставляя все то, куда вернешься, как ни суетись.
— Слушай, у нас пропадает несколько денег. Мы их можем заработать. Редактор газеты сказал, что хочет интервью с Валиесом. А у меня нет интервью.
— Ты же его взял? — Марыся посмотрела на меня.
— Я говорил, он же...
— Да, да, помню... И что делать? Если б у нас было несколько денег, мы бы пошли гулять. Нам нужно денег для гулянья. На выгул нас.
Мы помолчали раздумывая.
— Позвони Валиесу. Спроси: «Что вам не понравилось?»
— Нет, я не буду. Он как заорет.
— А что ему не понравилось?
— Я его изобразил злым. Разрушителем покоя, устоя... А он просто сплетничал. Поганый старикан.
— Ну ты что? Зачем ругаешься?
— Поганый старикан! Всех обозвал, а печатать это не дает. Что ему терять? Зато какой бы скандал получился, а?
— А ты напечатай без спроса.
— Не, нельзя. Так нехорошо... Поганый старикан.
Мы еще помолчали. Я наливал Марысеньке чай. Над чаем вился пар.
— Слушай, — сказал я, — а давай ты возьмешь у него интервью?
— Я не умею. Как его брать? Я стесняюсь.
— Чего ты стесняешься? Я напишу тебе на листке вопросы. Ты придешь и будешь читать по листку. А он отвечать. Включишь диктофон, и все. И у нас будет несколько денег.
Я обрадовался своей неожиданной мысли и с жаром принялся убеждать Марысеньку в том, что она обязательно должна пойти к Валиесу и взять у него интервью. И уговорил.
Она долго готовилась, нашла какую-то старую брошюру о Валиесе и всю вызубрила ее наизусть и записанные мной вопросы повторяла без устали, как перед экзаменом.
— Он не прогонит меня? — непрестанно спрашивала Марысенька. — Я же ничего не понимаю в театре.
— Как же не понимаешь, ты в отличие от меня там была.
— Я не понимаю, нет.
— А журналисты вообще ничего ни в чем не понимают. Так принято. И пишут обо всем. Это главное журналистское дело — ни черта ни в чем не разбираться и высказываться по любому поводу.
— Нет, так нельзя. Может быть, сначала мы сходим на несколько спектаклей?
— Марысенька, ты с ума сошла, это не окупится. Иди немедленно к Валиесу. Иди, звони сейчас же ему, а то он умрет скоро, он уже старенький.
— Перестань, слышишь. Я должна подготовиться.
Она позвонила только на другой день, выгнав меня в другую комнату, чтоб я не слышал и не видел, как она разговаривает по телефону, и не корчил ей подлых рож.
Валиес степенно согласился — Марыся мне рассказала, как он ей отвечал по телефону, и мы вместе пришли к выводу, что он соглашается «степенно». Я проводил ее до дома Валиеса и стал дожидаться, когда она вернется.
Представлял, как они там сидят, и вот он курит... Или не курит? Дальше я уже ничего не мог представить: все время сбивался на то, как Марыся сидит в темных брючках на кресле и, когда она тянется с кресла к диктофону, стоящему на столике, чтобы перевернуть кассету, — задирается свитерок, чуть-чуть оголяется ее спинка и становится виден лоскуток трусиков, верхняя их полоска... Дальше думать не было сил, и я отправился гулять.
Обошел вокруг дома, поглазел на детей, которых в городе стало заметно меньше — по сравнению с временами моего детства, казалось бы, не так давно закончившегося. Сосчитав углы дома, я присел под покосившуюся крышу теремка, выкурил последнюю сигарету в пачке и решил бросить курить. Впрочем, «решил» — это не совсем верно сказано: я твердо понял, что курить больше не буду — потому что сигареты никак не вязались с моим настроением, курение было совершенно лишним, ненужным, отнимающим время занятием.
«Зачем я курю, такой счастливый?» — подумал я и в который раз за последнее время поймал себя на том, что улыбаюсь — и не отдаю себе в этом отчета. И от этого улыбнулся еще счастливее и, представив себе свой придурковатый вид со стороны, засмеялся в голос.
Марысенька вернулась часа через полтора. За это время я чуть не закурил снова.
— Ну как он? — приступил я к Марысе.
— Хороший, — сказала Марысенька, жмурясь.
— О чем вы говорили?
— Я не помню... — Улыбка не сходила с ее лица.
— Как ты не помнишь? Вы же только что расстались?
— Представляешь, я листочек потеряла с твоими вопросами и забыла все сразу.
— И как же ты?
— Даже не знаю... Придем домой, послушаем на диктофоне... Хочу яблоко. Купи яблоко...
Я купил ей яблоко: у бабушки с корзинкой.
— Червивое, — сказала Марысенька, откусив несколько раз.
— Выкинь, — велел я.
— Червивое — значит, настоящее, — ответила она.
Мы прошли четыре остановки пешком, держа друг друга за руки. Мы наскребли на бутылку дешевого вина и выпили ее, как алкоголики, за ларьком. Пахло мочой. Мы целовались до нехорошего изнеможения, сулящего безрассудные поступки — на еще полной машин, хотя и завечеревшей улице. Потом несколько минут успокаивались.
— Как мы будем жить? — спросила Марысенька, улыбаясь.
— Замечательно.