Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

19/IV-26 г.

Первомайское поздравление*

Товарищ солнце, — не щерься и не я́щерься! — Вели облакам своротить с пути! — Сегодняшний праздник — праздник трудящихся, — и нечего саботажничать: взойди и свети! Тысячи лозунгов, знаменами изо́ранных, — зовут к борьбе за счастье людей, — а кругом пока — толпа беспризорных. — Что несправедливей, злей и лютей?! Смотри: над нами красные шелка — словами бессеребряными затканы, — а у скольких еще бока кошелька — оттопыриваются взятками? Подняв надзнаменных звезд рогулины, — сегодня по праву стойте и ходи́те! — А мало ли буден у нас про гулено? — Мало простоено? Сколько хотите! Наводненье видели? В стены домьи — бьется льдина, мокра и остра. — Вот точно так режим экономии — распирает у нас половодье растрат. Товарищ солнце, скажем просто: — дыр и прорех у нас до черта. — Рядом с делами огромного роста — целая коллекция прорв и недочетов. Солнце, и в будни лезь из-за леса, — жги и не пяться на попятный! — Выжжем, выжжем каленым железом — эти язвы и грязные пятна! А что же о мае, поэтами опетом? — Разве п-е-р-в-о-г-о такими поздравлениями бодря́т? — А по-моему: во-первых, подумаем об этом, — если есть свободные три дня подряд.

[1926]

Четырехэтажная халтура*

В центре мира        стоит Гиз — оправдывает штаты служебный раж. Чтоб книгу      народ         зубами грыз, наворачивается         миллионный тираж. Лицо    тысячеглазого треста             блестит электричеством ровным. Вшивают      в Маркса          Аверченковы листы, выписывают гонорары Цицеронам. Готово.     А зав        упрется назавтра в заглавие,      как в забор дышлом. Воедино     сброшировано            12 авторов! — Как же это, родимые, вышло?? — Темь   подвалов        тиражом беля, залегает знание —          и лишь бегает    по книжным штабеля́м жирная провинциалка —            мышь. А читатели      сидят         в своей уездной яме, иностранным упиваются,            мозги щадя. В Африки      вослед за Бенуя́ми улетают     на своих жилплощадях. Званье     — «пролетарские» —              нося как эполеты, без ошибок      с Пушкина           списав про вёсны, выступают      пролетарские поэты, развернув      рулоны строф повёрстных. Чем вы — пролетарий,           уважаемый поэт? Вы   с богемой слились           9 лет назад. Ну, скажите,       уважаемый пролет, — вы давно     динаму         видели в глаза? — Извините       нас,         сермяжных,              за стишонок неудачненький. Не хотите      под гармошку поплясать ли? — Это,   в лапти нарядившись,             выступают дачники под заглавием        — крестьянские писатели. О, сколько нуди такой городимо, от которой      мухи падают замертво! Чего только стоит          один Радимов с греко-рязанским своим гекзаметром! Разлунивши       лысины лачки́, убежденно      взявши         ручку в ручки, бороденок      теребя пучки, честно     пишут про Октябрь             попутчики. Раньше     маленьким казался и Лесков — рядышком с Толстым           почти не виден. Ну, скажите мне,         в какой же телескоп в те недели       был бы виден Лидин?! — На Руси      одно веселье —              пити… — А к питью      подай краюху            и кусочек сыру. И орут писатели         до хрипоты              о быте, увлекаясь      бытом         госиздатовских кассиров. Варят чепуху       под клубы           трубочного дыма — всякую уху       сожрет          читатель-Фока. А неписанная жизнь          проходит              мимо улицею фыркающих о́кон. А вокруг     скачут критики            в мыле и пене: — Здорово пишут писатели, братцы! — Гений-Казин,         Санников-гений… Все замечательно!         Рады стараться! — С молотка      литература пущена. Где вы,       сеятели правды           или звезд сиятели? Лишь в четыре этажа халтурщина: Гиза,    критика,        читаки           и писателя. Нынче    стала       зелень веток в редкость, гол   литературы ствол. Чтобы стать       поэту крепкой веткой — выкрепите мастерство!

[1926]

Английскому рабочему*

Вокзал оцепенел,         онемевает док. Посты полиции,         заводчикам в угоду. От каждой буквы         замиранья холодок, как в первый день         семнадцатого года. Радио    стальные шеи своротили. Слушают.      Слушают,          что́ из-за Ламанша. Сломят?     Сдадут?        Предадут?             Или красным флагом нам замашут? Слышу.     Слышу        грузовозов храп… Лязг оружия…        Цоканье шпор… Это в док      идут штрейкбрехера. Море,    им в морду         выплесни шторм! Слышу,     шлепает дворцовая челядь. К Болдуину,       не вяжущему лык, сэр Макдональд         пошел церетелить. Молния,     прибей соглашательский язык! Слышу —      плач промелькнул мелько́м. Нечего есть.       И нечего хлебать. Туман,    к забастовщикам            теки молоком! Камни,    обратитесь в румяные хлеба! Радио стало.       Забастовала высь. Пусто, —      ни слова, —           тишь да гладь. Земля,    не гони!        Земля, — остановись! Дай удержаться,         дай устоять. Чтоб выйти       вам         из соглашательской опеки, чтоб вам      гореть,         а не мерцать — вам наш привет        и наши копейки, наши руки      и наши сердца. Нам   чужды      политиков шарады, — большевикам       не надо аллегорий. Ваша радость —         наша радость, боль —     это наша боль           и горе. Мне бы     сейчас        да птичью должность. Я бы в Лондон.         Целые пять, пять миллионов         — простите за восторженность! — взял бы,     обнял        и стал целовать.

[1926]

Разговор с фининспектором о поэзии*

Гражданин фининспектор!             Простите за беспокойство. Спасибо…      не тревожтесь…               я постою… У меня к вам       дело          деликатного свойства: о месте     поэта       в рабочем строю. В ряду    имеющих         лабазы и угодья и я обложен      и должен караться. Вы требуете         с меня          пятьсот в полугодие и двадцать пять         за неподачу деклараций. Труд мой      любому          труду             родствен. Взгляните —       сколько я потерял, какие    издержки         в моем производстве и сколько тратится          на материал. Вам,   конечно, известно            явление «рифмы». Скажем,     строчка        окончилась словом                «отца», и тогда     через строчку,            слога повторив, мы ставим     какое-нибудь:           ламцадрица-ца́. Говоря по-вашему,          рифма —              вексель. Учесть через строчку! —            вот распоряжение. И ищешь     мелочишку суффиксов и флексий в пустующей кассе         склонений              и спряжений. Начнешь это       слово          в строчку всовывать, а оно не лезет —         нажал и сломал. Гражданин фининспектор,             честное слово, поэту    в копеечку влетают слова. Говоря по-нашему,          рифма —              бочка. Бочка с динамитом.          Строчка —               фитиль. Строка додымит,         взрывается строчка, — и город     на воздух         строфой летит. Где найдешь,       на какой тариф, рифмы,     чтоб враз убивали, нацелясь? Может,     пяток        небывалых рифм только и остался         что в Венецуэле. И тянет     меня        в холода и в зной. Бросаюсь,      опутан в авансы и в займы я. Гражданин,      учтите билет проездной! — Поэзия      — вся! —           езда в незнаемое. Поэзия —      та же добыча радия. В грамм добыча,         в год труды. Изводишь      единого слова ради тысячи тонн       словесной руды. Но как     испепеляюще           слов этих жжение рядом    с тлением         слова-сырца. Эти слова      приводят в движение тысячи лет      миллионов сердца. Конечно,      различны поэтов сорта. У скольких поэтов          легкость руки! Тянет,    как фокусник,          строчку изо рта и у себя     и у других. Что говорить       о лирических кастратах?! Строчку     чужую        вставит — и рад. Это   обычное       воровство и растрата среди охвативших страну растрат. Эти   сегодня       стихи и оды, в аплодисментах         ревомые ревмя, войдут    в историю         как накладные расходы на сделанное       нами —           двумя или тремя. Пуд,   как говорится,         соли столовой съешь    и сотней папирос клуби, чтобы    добыть        драгоценное слово из артезианских        людских глубин. И сразу     ниже        налога рост. Скиньте     с обложенья           нуля колесо! Рубль девяносто         сотня папирос, рубль шестьдесят         столовая соль. В вашей анкете        вопросов масса: — Были выезды?         Или выездов нет? — А что,    если я       десяток пегасов загнал    за последние          15 лет?! У вас —     в мое положение войдите — про слуг     и имущество           с этого угла. А что,    если я       народа водитель и одновреме́нно —          народный слуга? Класс    гласит        из слова из нашего, а мы,   пролетарии,         двигатели пера. Машину     души        с годами изнашиваешь. Говорят:     — в архив,          исписался,               пора! — Все меньше любится,           все меньше дерзается, и лоб мой      время         с разбега круши́т. Приходит      страшнейшая из амортизаций — амортизация       сердца и души. И когда     это солнце         разжиревшим боровом взойдет     над грядущим           без нищих и калек, — я     уже    сгнию,       умерший под забором, рядом    с десятком         моих коллег. Подведите      мой        посмертный баланс! Я утверждаю        и — знаю — не налгу: на фоне     сегодняшних             дельцов и пролаз я буду     — один! —          в непролазном долгу. Долг наш —       реветь          медногорлой сиреной в тумане мещанья,          у бурь в кипеньи. Поэт   всегда      должник вселенной, платящий      на го̀ре         проценты              и пени, Я   в долгу       перед Бродвейской лампионией, перед вами,       багдадские небеса, перед Красной Армией,              перед вишнями Японии — перед всем,      про что          не успел написать. А зачем     вообще        эта шапка Сене? Чтобы — целься рифмой            и ритмом ярись? Слово поэта —         ваше воскресение, ваше бессмертие,         гражданин канцелярист. Через столетья        в бумажной раме возьми строку        и время верни! И встанет      день этот          с фининспекторами, с блеском чудес        и с вонью чернил. Сегодняшних дней убежденный житель, выправьте       в энкапеэс            на бессмертье билет и, высчитав       действие стихов,              разложите заработок мой        на триста лет! Но сила поэта        не только в этом, что, вас     вспоминая,          в грядущем икнут. Нет!   И сегодня        рифма поэта — ласка    и лозунг,        и штык,           и кнут. Гражданин фининспектор,             я выплачу пять, все   нули      у цифры скрестя! Я     по праву      требую пядь в ряду    беднейших         рабочих и крестьян. А если    вам кажется,          что всего дело́в — это пользоваться         чужими словесами, то вот вам,      товарищи,           мое стило́, и можете      писать         сами!

[1926]

Московский Китай*

Чжан Цзо-лин        да У Пей-фу             да Суй да Фуй — разбирайся,      от усилий в мыле! Натощак     попробуй         расшифруй путаницу      раскитаенных фамилий! * * * Эта жизнь      отплыла сновиденьем, здесь же —       только звезды             поутру утрут — дым   уже     встает над заведением: «Китайский труд». Китаец не рыбка, не воробей на воротах, надо    «шибака» ему работать. Что несет их       к синькам           и крахмалам, за 6 тысяч верст        сюда           кидает? Там   земля плохая?         Рису, что ли, мало? Или   грязи мало        для мытья            в Китае? Длинен всегда день труда. Утюг сюда, утюг туда. Тихо здесь,      коты         лежат и жмурятся. И любой     рабочий         защищен. А на родине       мукденцы           да маньчжурцы… Снимут голову —         не отрастишь еще. Тяжело везде, да не надо домой, лучше весь день гладь    да мой! У людей     единственная            фраза на губах, все одно и то же,         явь ли,            или сон: — В пятницу       к двенадцати             пять рубах! — — В среду      к обеду         семь кальсон! — Не лучший труд — бумажные розы. Мальчишки орут: — У-у-у!     Китаёзы! — Повернется,       взглядом подарив, от которого       зажглось           лицо осеннее… Я     хотя    совсем не мандарин, а шарахаюсь       от их косения. Знаю,    что — когда         в Китай             придут                октябрьские повторы и сшибется       класс о класс — он покажет им,        народ,           который косоглаз.

[1926]

Передовая передового*

Довольно      сонной,         расслабленной праздности! Довольно      козырянья          в тысячи рук! Республика искусства           в смертельной опасности — в опасности краска,          слово,             звук. Громы     зажаты        у слова в кулаке, — а слово     зовется        только с тем, чтоб кланялось        событью            слово-лакей, чтоб слово плелось          у статей в хвосте. Брось дрожать        за шкуры скряжьи! Вперед забегайте,         не боясь суда! Зовите рукой       с грядущих кряжей: «Пролетарий,       сюда!» Полезли     одиночки          из миллионной давки — такого, мол,         другого          не увидишь в жисть. Каждый     рад       подставить бородавки под увековечливую          ахровскую кисть. Вновь    своя рубаха         ближе к телу? А в нашей работе         то и ново, что в громаде,        класс которую сделал, не важно      сделанное           Петровым и Ивановым. Разнообразны        души наши. Для боя — гром,         для кровати —               шепот. А у нас     для любви и для боя —               марши. Извольте     под марш          к любимой шлепать! Почему     теперь        про чужое поем, изъясняемся       ариями          Альфреда и Травиаты? И любви     придумаем          слово свое, из сердца сделанное,          а не из ваты. В годы голода,        стужи-злюки разве    филармонии играли окрест? Нет,   свои,      баррикадные звуки нашел    гудков       медногорлый оркестр. Старью     революцией          поставлена точка. Живите под охраной          музейных оград. Но мы    не предадим          кустарям-одиночкам ни лозунг,      ни сирену,             ни киноаппарат. Наша   в коммуну        не иссякнет вера. Во имя коммуны         жмись и мнись. Каждое     сегодняшнее дело             меряй, как шаг     в электрический,            в машинный коммунизм. Довольно домашней,          кустарной праздности! Довольно      изделий ловких рук! Федерация муз        в смертельной опасности — в опасности слово,          краска             и звук.

[1926]

Взяточники*

Дверь. На двери —          «Нельзя без доклада». Под Марксом,        в кресло вкресленный, с высоким окладом,          высок и гладок, сидит    облеченный ответственный. На нем     контрабандный подарок — жилет, в кармане —       ручка на страже, в другом     уголочком торчит билет с длиннющим        подчищенным стажем. Весь день —       сплошная работа уму. На лбу —      непролазная дума: кому    ему      устроить куму, кому приспособить ку̀ма? Он всюду      пристроил          мелкую сошку, везде    у него       по лазутчику. Он знает,     кому подставить ножку и где   иметь заручку. Каждый на месте: невеста — в тресте, кум — в Гум, брат — в наркомат. Все шире периферия родных, и    в ведомостичках узких не вместишь       всех сортов наградных — спецставки,       тантьемы,           нагрузки! Он специалист,        но особого рода: он       в слове      мистику стер. Он понял буквально          «братство народов» как счастье братьев,          тёть              и сестер. Он думает:      как сократить ему штаты? У Кэт    не глаза, а угли… А, может быть,        место          оставить для Наты? У Наты формы округлей. А там    в приемной —          сдержанный гул, и воздух от дыма спирается. Ответственный жмет плечьми:               — Не могу! Нормально…       Дела разбираются! Зайдите еще       через день-другой… — Но дней не дождаться жданных. Напрасно      проситель          согнулся дугой. — Нельзя…       Не имеется данных! — Пока поймет!       Обшаркав паркет, порывшись в своих чемоданах, проситель      кладет на суконце пакет с листами      новейших данных. Простился.      Ладонью пакет заслоня — взрумянились щеки-пончики, — со сладострастием,          пальцы слюня, мерзавец     считает червончики. А давший      по учрежденью орет, от правильной гневности красен: — Подать резолюцию! —            И в разворот — во весь! —        на бумаге:            «Согласен»! Ответственный        мчит           в какой-то подъезд. Машину оставил         по праву. Ответственный        ужин с любовницей ест, ответственный        хлещет «Абрау». Любовницу щиплет,          весел и хитр. — Вот это      подарочки Сонечке: Вот это, Сонечка,         вам на духи. Вот это     вам на кальсончики… — Такому     в краже рабочих тыщ для ширмы октябрьское зарево. Он к нам пришел,         чтоб советскую нищь на кабаки разбазаривать. Я    белому     руку, пожалуй, дам, пожму, не побрезгав ею. Я лишь усмехнусь:          — А здорово вам наши    намылили шею! — Укравшему хлеб        не потребуешь кар. Возможно      простить и убийце. Быть может, больной,           сумасшедший угар в душе     у него        клубится. Но если     скравший         этот вот рубль ладонью     ладонь мою тронет, я, руку помыв,        кирпичом ототру поганую кожу с ладони. Мы белым      едва обломали рога; хромает     пока что         одна нога, — для нас,     полусытых и латочных, страшней      и гаже         любого врага взяточник. Железный лозунг         партией дан. Он нам     недешево дался! Долой присосавшихся           к нашим               рядам и тех,    кто к грошам          присосался! Нам строиться надо          в гигантский рост, но эти    обсели кассы. Каленым железом         выжжет нарост партия     и рабочие массы.

[1926]

В повестку дня*

Ставка на вас,        комсомольцы товарищи, — на вас,     грядущее творящих! Петь    заставьте        быт тарабарящий! Расчистьте      квартирный ящик! За десять лет —         устанешь бороться, — расшатаны      — многие! —             тряской. Заплыло     тиной        быта болотце, покрылось      будничной ряской. Мы так же      сердца наши            ревностью жжем — и суд наш      по-старому скорый: мы       часто      наганом          и финским ножом решаем —      любовные споры. Нет, взвидя,       что есть           любовная ржа, что каши вдвоем         не сваришь, — ты зубы стиснь        и, руку пожав, скажи:    — Прощевай, товарищ! — У скольких       мечта:          «Квартирку б в наем! Свои сундуки       да клети! И угол мой      и хозяйство мое — и мой    на стене        портретик». Не наше счастье —          счастье вдвоем! С классом      спаяйся четко! Коммуна:      все, что мое, —             твое, кроме —      зубных щеток. И мы    попрежнему,          если радостно, попрежнему,       если горе нам — мы      топим горе в сорокаградусной и празднуем       радость           трехгорным. Питье    на песни б выменять нам. Такую    сделай, хоть тресни! Чтоб пенистей пива,          чтоб крепче вина хватали     за душу        песни. * * * Гуляя,    работая,        к любимой льня, — думай о коммуне,         быть или не быть ей?! В порядок      этого        майского дня поставьте      вопрос о быте.

[1926]

Протекция*

Обывателиада в 3-х частях1 Обыватель Михин — друг дворничихин. Дворник Службин с Фелицией в дружбе. У тети Фелиции лицо в милиции. Квартхоз милиции          Федор Овечко имеет    в совете        нужного человечка. Чин лица      не упомнишь никак: главшвейцар       или помистопника. А этому чину       домами знакома мамаша     машинистки секретаря райкома. У дочки ее      большущие связи: друг во ВЦИКе        (шофер в автобазе!), а Петров, говорят,         развозит мужчину, о котором      все говорят шепоточком, — маленького роста,         огромного чина. Словом —      он…         Не решаюсь…               Точка. 2 Тихий Михин пойдет к дворничихе. «Прошу покорненько, попросите дворника». Дворник стукнется к тетке заступнице. Тетка Фелиция шушукнет в милиции. Квартхоз Овечко замолвит словечко. А главшвейцар — да-Винчи с лица, весь в бороде,        как картина в раме, — прямо    пойдет        к машинисткиной маме. Просьбу     дочь        предает огласке: глазки да ласки,        ласки да глазки… Кого не ловили на такую аферу? Куда ж удержаться простаку-шоферу! Петров подождет,         покамест,             как солнце, персонье лицо расперсонится: — Простите, товарищ,           извинений тысячка… — И просит     и молит, ласковей лани. И чин снисходит:         — Вот вам записочка. — А в записке —        исполнение всех желаний. 3 А попробуй —        полазий без родственных связей! Покроют дворники словом черненьким. Обложит белолицая тетя Фелиция. Подвернется нога, перервутся нервы у взвидевших наган и усы милиционеровы. В швейцарской судачат:            — И не лезь к совету: все на даче,       никого нету. — И мама сама       и дитя-машинистка, невинность блюдя,          не допустят близко. А разных главных         неуловимо шоферы     возят и возят мимо. Не ухватишь —        скользкие, —              не люди, а налимы. «Без доклада воспрещается».             Куда ни глянь, «И пойдут они, солнцем палимы, И застонут…»        Дело дрянь! Кто бы ни были        сему виновниками — сошка маленькая          или крупный кит, — разорвем     сплетенную чиновниками паутину кумовства,          протекций,               волокит.

[1926]

Любовь*

Мир   опять      цветами оброс, у мира     весенний вид. И вновь     встает        нерешенный вопрос — о женщинах       и о любви. Мы любим парад,         нарядную песню. Говорим красиво,         выходя на митинг. Но часто     под этим,          покрытый плесенью, старенький-старенький бытик. Поет на собранье:         «Вперед, товарищи… А дома,     забыв об арии сольной, орет на жену,       что щи не в наваре и что    огурцы       плоховато просолены. Живет с другой —          киоск в ширину, бельем —      шантанная дива. Но тонким чулком          попрекает жену: — Компрометируешь           пред коллективом. — То лезут к любой,         была бы с ногами. Пять баб     переменит          в течение суток. У нас, мол,      свобода,          а не моногамия. Долой мещанство         и предрассудок! С цветка на цветок          молодым стрекозлом порхает,     летает        и мечется. Одно ему      в мире         кажется злом — это   алиментщица. Он рад умереть, экономя треть, три года     судиться рад: и я, мол, не я, и она не моя, и я вообще      кастрат. А любят,     так будь         монашенкой верной — тиранит     ревностью          всякий пустяк и мерит     любовь        на калибр револьверный, неверной      в затылок          пулю пустя. Четвертый —        герой десятка сражений, а так,    что любо-дорого, бежит    в перепуге         от туфли жениной, простой туфли Мосторга. А другой     стрелу любви           иначе метит, путает     — ребенок этакий — уловленье      любимой          в романические сети с повышеньем        подчиненной по тарифной сетке… По женской линии тоже вам не райские скинии. Простенького паренька подцепила      барынька. Он работать,       а ее         не удержать никак — бегает за клёшем         каждого бульварника. Что ж,    сиди         и в плаче           Нилом нилься. Ишь! —     Жених! — Для кого ж я, милые, женился? Для себя —       или для них? — У родителей       и дети этакого сорта: — Что родители?         И мы           не хуже, мол! — Занимаются       любовью в виде спорта, не успев     вписаться в комсомол. И дальше,      к деревне,          быт без движеньица — живут, как и раньше,          из года в год. Вот так же      замуж выходят            и женятся, как покупают       рабочий скот. Если будет      длиться так           за годом годик, то,   скажу вам прямо, не сумеет      разобрать          и брачный кодекс, где отец и дочь,        который сын и мама. Я не за семью.        В огне           и в дыме синем выгори     и этого старья кусок, где шипели      матери-гусыни и детей     стерег        отец-гусак! Нет.   Но мы живем коммуной              плотно, в общежитиях        грязнеет кожа тел. Надо    голос      подымать за чистоплотность отношений наших          и любовных дел. Не отвиливай —         мол, я не венчан. Нас   не поп скрепляет тарабарящий. Надо   обвязать        и жизнь мужчин и женщин словом,     нас объединяющим:              «Товарищи».

[1926]

Послание пролетарским поэтам*

Товарищи,      позвольте           без позы,               без маски — как старший товарищ,           неглупый и чуткий, поразговариваю с вами,            товарищ Безыменский, товарищ Светлов,         товарищ Уткин. Мы спорим,       аж глотки просят лужения, мы       задыхаемся        от эстрадных побед, а у меня к вам, товарищи,            деловое предложение: давайте,     устроим         веселый обед! Расстелим внизу         комплименты ковровые, если зуб на кого —          отпилим зуб; розданные      Луначарским            венки лавровые — сложим     в общий         товарищеский суп. Решим,     что все        по-своему правы. Каждый поет       по своему            голоску! Разрежем      общую курицу славы и каждому      выдадим          по равному куску. Бросим     друг другу         шпильки подсовывать, разведем      изысканный           словесный ажур. А когда мне       товарищи           предоставят слово — я это слово возьму          и скажу: — Я кажусь вам         академиком              с большим задом, один, мол, я       жрец          поэзий непролазных. А мне    в действительности             единственное надо — чтоб больше поэтов          хороших              и разных. Многие     пользуются          напосто́вской тряскою, с тем    чтоб себя        обозвать получше. — Мы, мол, единственные,             мы пролетарские… — А я, по-вашему, что —           валютчик? Я     по существу        мастеровой, братцы, не люблю я       этой         философии ну́довой. Засучу рукавчики:         работать?              драться? Сделай одолжение,          а ну́, давай! Есть   перед нами        огромная работа — каждому человеку         нужное стихачество. Давайте работать         до седьмого пота над поднятием количества,             над улучшением качества. Я меряю     по коммуне          стихов сорта, в коммуну      душа         потому влюблена, что коммуна,       по-моему,           огромная высота, что коммуна,       по-моему,           глубочайшая глубина. А в поэзии      нет        ни друзей,             ни родных, по протекции        не свяжешь             рифм лычки́. Оставим     распределение              орденов и наградных, бросим, товарищи,          наклеивать ярлычки. Не хочу     похвастать          мыслью новенькой, но по-моему —         утверждаю без авторской спеси — коммуна —       это место,           где исчезнут чиновники и где будет      много         стихов и песен. Стоит    изумиться         рифмочек парой нам — мы      почитаем поэтика гением. Одного     называют         красным Байроном, другого —      самым красным Гейнем. Одного боюсь —         за вас и сам, — чтоб не обмелели         наши души, чтоб мы     не возвели          в коммунистический сан плоскость раешников           и ерунду частушек. Мы духом одно,        понимаете сами: по линии сердца         нет раздела. Если    вы не за нас,         а мы           не с вами, то черта ль      нам        остается делать? А если я     вас       когда-нибудь крою и на вас     замахивается           перо-рука, то я, как говорится,          добыл это кровью, я    больше вашего         рифмы строгал. Товарищи,      бросим          замашки торгашьи — моя, мол, поэзия —           мой лабаз! — всё, что я сделал,         все это ваше — рифмы,    темы,       дикция,          бас! Что может быть        капризней славы                  и пепельней? В гроб, что ли,        брать,           когда умру? Наплевать мне, товарищи,             в высшей степени на деньги,      на славу          и на прочую муру! Чем нам        делить         поэтическую власть, сгрудим     нежность слов            и слова-бичи, и давайте     без завистей           и без фамилий                   класть в коммунову стройку           слова-кирпичи. Давайте,     товарищи,          шагать в ногу. Нам не надо       брюзжащего            лысого парика! А ругаться захочется —            врагов много по другую сторону          красных баррикад.

[1926]

Фабрика бюрократов*

Его прислали        для проведенья режима. Средних способностей.           Средних лет. В мыслях — планы.          В сердце — решимость. В кармане — перо         и партбилет. Ходит,    распоряжается энергичным жестом. Видно —      занимается новая эра! Сам совался в каждое место, всех переглядел —          от зава до курьера. Внимательный        к самым мельчайшим крохам, вздувает     сердечный пыл… Но бьются      слова,         как об стену горохом, об —    канцелярские лбы. А что канцелярии?          Внимает мошенница! Горите     хоть солнца ярче, — она   уложит       весь пыл в отношеньица, в анкетку      и в циркулярчик. Бумажку     встречать          с отвращением нужно. А лишь       увлечешься ею, — то через день       голова заталмужена в бумажную ахинею. Перепишут всё        и, канителью исходящей нитясь, на доклады      с папками идут: — Подпишитесь тут!          Да тут вот подмахнитесь!.. И вот тут, пожалуйста!..           И тут!..               И тут!.. — Пыл   в чернила уплыл           без следа. Пред    в бумагу        всосался, как клещ… Среда — это   паршивая вещь!! Глядел,     лицом        белее мела, сквозь канцелярский мрак. Катился пот,       перо скрипело, рука свелась       и вновь корпела, — но без конца       громадой белой росла    гора бумаг. Что угодно      подписью подляпает, и не разберясь:        куда,          зачем,             кого? Сосбтвенную       тетушку           назначит римским папою. Сам себе     подпишет          смертный пригово̀р. Совести     партийной          слабенькие писки заглушает      с днями          исходящий груз. Раскусил чиновник          пафос переписки, облизнулся,       въелся          и — вошел во вкус. Где решимость?        планы?            и молодчество? Собирает канцелярию,           загривок мыля ей. — Разузнать       немедля           имя-отчество! Как   такому       посылать конверт               с одной фамилией??! — И опять     несется        мелким лайцем: — Это так-то службу мы несем?! Написали просто         «прилагается» и забыли написать          «при сем»! — В течение дня страну наводня потопом     ненужной бумажности, в машину     живот уложит —      и вот на дачу     стремится в важности. Пользы от него,        что молока от черта, что от пшенной каши —            золотой руды. Лишь растут       подвалами            отчеты, вознося     чернильные пуды. Рой чиновников         с недели на́ день аннулирует       октябрьский гром и лом, и у многих      даже         проступают сзади пуговицы      дофевральские             с орлом. Поэт    всегда       и добр и галантен, делиться выводом рад. Во-первых:      из каждого           при известном таланте может получиться          бюрократ. Вывод второй        (из фельетонной водицы вытекал не раз        и не сто): коммунист не птица,          и незачем обзаводиться ему   бумажным хвостом. Третий:     поднять бы его за загривок от бумажек,       разостланных низом, чтоб бумажки,        подписанные              прямо и криво, не заслоняли       ему         коммунизм.

[1926]

Товарищу Нетте пароходу и человеку*

Я недаром вздрогнул.           Не загробный вздор. В порт,     горящий,         как расплавленное лето, разворачивался        и входил            товарищ «Теодор Нетте». Это — он.     Я узнаю́ его. В блюдечках-очках спасательных кругов. — Здравствуй, Нетте!           Как я рад, что ты живой дымной жизнью труб,           канатов              и крюков. Подойди сюда!        Тебе не мелко? От Батума,      чай, котлами покипел… Помнишь, Нетте, —          в бытность человеком ты пивал чаи        со мною в дип-купе? Медлил ты.       Захрапывали сони. Глаз   кося      в печати сургуча, напролет      болтал о Ромке Якобсоне и смешно потел,         стихи уча. Засыпал к утру.        Курок           аж палец свел… Суньтеся —       кому охота! Думал ли,      что через год всего встречусь я      с тобою —           с пароходом. За кормой лунища.          Ну и здо̀рово! Залегла,     просторы на̀-двое порвав. Будто на̀век       за собой           из битвы коридоровой тянешь след героя,          светел и кровав. В коммунизм из книжки            верят средне. «Мало ли,      что можно           в книжке намолоть!» А такое —      оживит внезапно «бредни» и покажет      коммунизма           естество и плоть. Мы живем,       зажатые           железной клятвой. За нее —      на крест,          и пулею чешите: это —     чтобы в мире           без Россий,                  без Латвий, жить единым       человечьим общежитьем. В наших жилах —          кровь, а не водица. Мы идем      сквозь револьверный лай, чтобы,    умирая,        воплотиться в пароходы,         в строчки           и в другие долгие дела. * * * Мне бы жить и жить,             сквозь годы мчась. Но в конце хочу —          других желаний нету — встретить я хочу         мой смертный час так,   как встретил смерть            товарищ Нетте.

15 июля, Ялта

[1926]

Ужасающая фамильярность*

Куда бы     ты       ни направил разбег, и как ни ёрзай, и где ногой ни ступи, — есть Марксов проспект, и улица Розы, и Луначарского —          переулок или тупик. Где я?    В Ялте или в Туле? Я в Москве       или в Казани? Разберешься?        — Черта в стуле! Не езда, а — наказанье. Каждый дюйм        бытия земного профамилиен        и разыменован. В голове     от имен         такая каша! Как общий котел пехотного полка. Даже пса дворняжку          вместо             «Полкаша» зовут:    «Собака имени Полкан». «Крем Коллонтай.          Молодит и холит». «Гребенки Мейерхольд». «Мочала а-ля Качалов». «Гигиенические подтяжки имени Семашки». После этого       гуди во все моторы, наизобретай идей мешок, все равно —      про Мейерхольда будут спрашивать:            — «Который? Это тот, который гребешок?» Я   к великим       не суюсь в почетнейшие лики. Я солдат      в шеренге миллиардной. Но и я     взываю к вам           от всех великих: — Милые,      не обращайтесь с ними фамильярно! —

[1926]

Канцелярские привычки*

Я   два месяца        шатался по природе, чтоб смотреть цветы             и звезд огнишки. Таковых не видел.         Вся природа вроде телефонной книжки. Везде —      у скал,         на массивном грузе Кавказа     и Крыма скалоликого, на стенах уборных,          на небе,                на пузе лошади Петра Великого, от пыли дорожной          до гор,             где гро̀зы гремят,     грома потрясав, — везде    отрывки стихов и прозы, фамилии      и адреса. «Здесь были Соня и Ваня Хайлов. Семейство ело и отдыхало». «Коля и Зина        соединили души». Стрела     и сердце         в виде груши. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Комсомолец Петр Парулайтис». «Мусью Гога, парикмахер из Таганрога» На кипарисе,       стоящем века, весь алфавит:          абвгдежзк. А у этого      от лазанья          талант иссяк. Превыше орлиных зон           просто и мило:                    «Исак Лебензон». Особенно      людей         винить не будем. Таким нельзя        без фамилий и дат! Всю жизнь канцелярствовали,              привыкли люди. Они   и на скалу         глядят, как на мандат. Такому,     глядящему          за чаем             с балконца, как солнце      садится в ча̀ще, ни восход,      ни закат,          а даже солнце — входящее      и исходящее. Эх!   Поставь меня          часок             на место Рыкова, я б   к весне       декрет железный выковал: «По фамилиям        на стволах и ска́лах узнать    подписавшихся малых. Каждому      в лапки дать по тряпке. За спину ведра — и марш бодро! Подписавшимся         и Колям            и Зинам собственные имена          стирать бензином. А чтоб энергия         не пропадала даром, кстати и Ай-Петри          почистить скипидаром. А кто    до того        к подписям привык, что снова      к скале полез, — у этого       навсегда         закрывается лик — без». Под декретом подпись           и росчерк броский —        Владимир Маяковский.

Ялта, Симферополь, Гурзуф, Алупка.

[1926]

Беспризорщина*

Эта тема      еще не изо̀ранная. Смотрите      котлам асфальтовым в зев! Еще   копошится        грязь беспризорная — хулиганья́ бесконечный резерв. Сгинули мать        и отец           и брат его в дни,    что волжский голод прорвал. Бросили их       волгари с-под Саратова, бросила их      с-под Уфы татарва. Детей возить       стараемся в мягком. Усадим их      на плюшевом пуфе. А этим, усевшимся,          пользуясь мраком, грудные клетки        ломает буфер. Мы смотрим       своих детишек             в оба: ласкаем,     моем,        чистим,           стрижем. А сбоку     растут болезни и злоба, и лезвие финки        от крови рыжо́. Школа —      кино америколицее; дав   контролерше         промежду глаз, учится     убегать от милиции, как от полиции        скачет Дугла́с. Таких    потом       не удержишь Мууром — стоит,    как в море риф. Сегодня     расти        деловито и хмуро столбцы     помогающих цифр! Привыкшие       к щебету ангела-ротика, слов   беспризорных          продумайте жуть: «Отдайте сумку, гражданка-тетенька, а то укушу,      а то заражу». Меж дум,      приходящих,           страну наводня, на лоб страны,        невзгодами взморщенный, в порядок года,        месяца,           дня поставьте лозунг:         — Борьба с беспризорщиной.

[1926]

«МЮД»*

Додвадцатилетний люд, выше знамена вздень: сегодня     праздник МЮД, мира    юношей        день. Нам   дорога       указана Лениным, все другие —       кривы́ и грязны́. Будем    только годами зе́лены, а делами и жизнью          красны́. Не сломят      сердца и умы тюремщики       в стенах плоских. Мы знаем      застенки румын и пули    жандармов польских. Смотрите,      какая Москва, французы,      немцы,         голландцы. И нас чтоб      пускали к вам, — но чтоб не просить          и не кланяться. Жалуются —       Октябрь отгудел. Нэповский день —          тих. А нам    еще много дел — и маленьких,       и средних,           и больших. А с кем     такое сталось, что в семнадцать         сидит пригорюнивши, у такого —      собачья старость. Он не будет       и не был юношей. Старый мир       из жизни вырос, развевайте мертвое в дым! Коммунизм —        это молодость мира, и его    возводить        молодым. Плохо,     если       одна рука! С заводскими парнями           в паре выступай     сегодня         и сын батрака, деревенский       вихрастый парень! Додвадцатилетний люд, красные знамена вздень! Раструбим      по земле          МЮД, малышей      и юношей день.

[1926]

Две Москвы*

Когда автобус,        пыль развеяв, прет    меж часовен восковых, я вижу ясно:       две их, их две в Москве —          Москвы. 1 Одна —     это храп ломовий и скрип. Китайской стены покосившийся гриб. Вот так совсем        и в седые века здесь    ширился мат ломовика. Вокруг ломовых бубнят наобум, что это     бумагу везут в Главбум. А я убежден,       что, удар изловча, добро везут,       разбив половчан. Из подмосковных степей и лон везут половчанок, взятых в полон. А там,    где слово «Моссельпром» под молотом       и под серпом, стоит    и окна глазом ест вотяк,    приехавший на съезд, не слышавший,        как печенег, о монпансье и ветчине. А вбок    гармошка с пляскою, пивные двери лязгают. Хулиганьё      по кабакам, как встарь,      друг другу мнут бока. А ночью тишь,        и в тишине нет ни гудка,       ни шины нет… Храпит Москва деревнею, и в небе     цвета крем глухой старухой древнею суровый     старый Кремль. 2 Не надо быть пророком-провидцем, всевидящим оком святейшей троицы, чтоб видеть,       как новое в людях рои́тся, вторая Москва        вскипает и строится. Великая стройка         уже начата. И в небо     лесами идут там   почтамт, здесь    Ленинский институт. Дыры    метровые        по́том поли́ты, чтоб ветра быстрей          под землей полетел, из-под покоев митрополитов сюда чтоб      вылез         метрополитен. Восторженно видеть          рядом и вместе пыхтенье машин         и пыли пласты. Как плотники        с небоскреба «Известий» плюются      вниз         на Страстной монастырь. А там,    вместо храпа коней от обузы гремят грузовозы,         пыхтят автобу́сы. И кажется:      центр-ядро прорвало̀ Садовых кольцо         и Коровьих вало́в. Отсюда     слышится и мне шипенье приводных ремней. Как стих,     крепящий бо́лтом разболтанную прозу, завод «Серпа и Молота», завод «Зари»       и «Розы». Растет представленье           о новом городе, который     деревню погонит на корде. Качнется,      встанет,          подтянется сонница, придется и ей        трактореть и фордзониться. Краснеет на шпиле флага тряпи́ца, бессонен Кремль,         и стены его зовут работать        и торопиться, бросая     со Спасской           гимн боевой.

[1926]

Хулиган («Республика наша в опасности…»)*

  Республика наша в опасности.                 В дверь   лезет      немыслимый зверь.   Морда матовым рыком гулка́,   лапы —       в кулаках.   Безмозглый,         и две ноги для ляганий,   вот — портрет хулиганий.   Матроска в полоску,            словно леса́.   Из этих лесов          глядят телеса.   Чтоб замаскировать рыло мандрилье,   шерсть      аккуратно           сбрил на рыле.   Хлопья пудры          («Лебяжьего пуха»!),   бабочка-галстук           от уха до уха.   Души не имеется.           (Выдумка бар!)   В груди —        пивной            и водочный пар.   Обутые лодочкой   качает ноги водочкой.   Что ни шаг —   враг.   — Вдрызг фонарь,           враги — фонари.   Мне темно,        так никто не гори.   Враг — дверь,          враг — дом,   враг —       всяк,         живущий трудом.   Враг — читальня.           Враг — клуб.   Глупейте все,         если я глуп! —   Ремень в ручище,           и на нем   повисла гиря кистенем.   Взмахнет,        и гиря вертится, —   а ну —       попробуй встретиться!   По переулочкам — луна.   Идет одна.        Она юна.   — Хорошенькая!           (За́ косу.)   Обкрутимся без загсу! —   Никто не услышит,            напрасно орет   вонючей ладонью зажатый рот.   — Не нас контрапупят —              не наше дело!   Бежим, ребята,          чтоб нам не влетело! —   Луна      в испуге          за тучу пятится   от рваной груды           мяса и платьица.   А в ближней пивной             веселье неистовое.   Парень       пиво глушит            и посвистывает.   Поймали парня.          Парня — в суд.   У защиты        словесный зуд:   — Конечно,         от парня             уйма вреда,   но кто виноват?           — Среда.   В нем      силу сдерживать             нет моготы.   Он — русский.          Он —             богатырь!   — Добрыня Никитич!             Будьте добры,   не трогайте этих Добрынь! —   Бантиком        губки           сложил подсудимый.   Прислушивается           к речи зудимой.   Сидит      смирней и краше,   чем сахарный барашек.   И припаяет судья           (сердобольно)   «4 месяца». Довольно!   Разве      зверю,         который взбесится,   дают      на поправку           4 месяца?   Деревню — на сход!            Собери                и при ней   словами прожги парней!   Гуди,      и чтоб каждый завод гудел   об этой       последней беде.   А кто      словам не умилится,   тому      агитатор —           шашка милиции.   Решимость        и дисциплина,               пружинь   тело рабочих дружин!   Чтоб, если        возьмешь за воротник,   хулиган раскис и сник.   Когда      у больного           рука гниет —   не надо жалеть ее.   Пора      топором закона             отсечь   гнилые       дела и речь!

[1926]

Хулиган («Ливень докладов…»)*

Ливень докладов.         Преете?             Прей! А под клубом,        гармошкой изо́ранные, в клубах табачных          шипит «Левенбрей», в белой пене       прибоем           трехгорное… Еле в стул вмещается парень. Один кулак —        четыре кило. Парень взвинчен.         Парень распарен. Волос взъерошенный.           Нос лилов. Мало парню такому доклада. Парню —      слово душевное нужно. Парню     силу выхлестнуть надо. Парню надо…        — новую дюжину! Парень выходит.         Как в бурю на катере. Тесен фарватер.        Тело намокло. Парнем разосланы          к чертовой матери бабы,    деревья,        фонарные стекла. Смотрит —       кому бы заехать в ухо? Что башка не придумает дурья?! Бомба    из безобразий и ухарств, дурости,     пива        и бескультурья. Так, сквозь песни о будущем рае, только солнце спрячется, канув, тянутся     к центру огней           от окраин драка,    муть      и ругня хулиганов. Надо    в упор им —          рабочьи дружины, надо,    чтоб их       судом обломало, в спорт     перелить         мускулья пружины, — надо и надо,       но этого мало… Суд не скрутит —          набрать имен и раструбить       в молве многогласой, чтоб на лбу горело клеймо: «Выродок рабочего класса». А главное — помнить,           что наше тело дышит    не только тем, что скушано; надо —     рабочей культуры дело делать так,      чтоб не было скушно.

[1926]

В мировом масштабе*

Пишу про хулиганов,           как будто на́нятый, — целую ночь и целый день. Напишешь,      а люди          снова хулиганят, все —    кому не лень. * * * Хулиган     обычный,          что домашний зверик, ваша не померкнет слава ли рядом с тем,       что учинил Зеве́ринг над рабочей демонстрацией              в Бреславле? Весть газетная,        труби погромче! Ярче,    цифры       из расстрелянного списка! Жмите руки,       полицейский президент             и хулиган-погромщик, нападающий       на комсомол             в Новосибирске! * * * В Чемберлене        тоже          не заметно лени (будем вежливы        при их            высоком сане), но не встанет        разве          облик Чемберлений над погромом,        раздраконенным в Вансяне? Пушки загремели,         с канонерок грянув. Пристань      трупами полна. Рядом с этим        40        ленинградских хулиганов — уголовная      бездарная шпана. * * * А на Маньчжурии,          за линией идущей     сквозь Китай           дороги, Сидит Чжан Цзо-лин           со своей Чжан Цзо-линией, на стол положивши ноги. Маршал!     А у маршалов           масштабы крупные, и какой     ему, скажите,           риск… Маршал     расшибает          двери клубные, окна школьные        разносит вдрызг. Здешняя     окраинная          рвань и вонь, на поклон к учителю идите, пожимай же       чжанцзолинову ладонь, мелкий     клубный         хулиган-вредитель! * * * Конечно,      должны войти и паны́ в опись этой шпаны. Десяток банд коренится в лесах     на польской границе. * * * Не время ль         кончать          с буржуями спор? Не время ль       их причесать? Поставьте      такие дела          на разбор в 24 часа! Пора    на очередь         поставить вопрос о делах     мандаринства и панства. Рабочие мира,        прекратите рост международного хулиганства!

[1926]

Разговор на одесском рейде десантных судов: «Советский Дагестан» и «Красная Абхазия»*

Перья-облака̀,        закат расканарейте! Опускайся,      южной ночи гнет! Пара    пароходов         говорит на рейде: то один моргнет,         а то           другой моргнет. Что сигналят?        Напрягаю я             морщины лба. Красный раз…        угаснет,           и зеленый… Может быть,       любовная мольба. Может быть,       ревнует разозленный. Может, просит:         — «Красная Абхазия»! Говорит     «Советский Дагестан». Я устал,     один по морю лазая, подойди сюда        и рядом стань. — Но в ответ      коварная          она: — Как-нибудь        один          живи и грейся. Я    теперь     по мачты влюблена в серый «Коминтерн»,           трехтрубный крейсер. — — Все вы,      бабы,         трясогузки и канальи… Что ей крейсер,        дылда и пачкун? — Поскулил      и снова засигналил: — Кто-нибудь,        пришлите табачку!.. Скучно здесь,       нехорошо            и мокро. Здесь    от скуки        отсыреет и броня… — Дремлет мир,       на Черноморский округ синь-слезищу        морем оброня.

[1926]

Лев Толстой и Ваня Дылдин*

Подмастерье       Ваня Дылдин был   собою      очень виден. Рост    (длинней моих стишков!) — сажень     без пяти вершков. Си́лища!     За ножку взяв, поднял     раз       железный шкаф. Только     зря у парня сила: глупый парень        да бузила. Выйдет,     выпив всю пивную, — переулок     врассыпную! Псы   и кошки       скачут прытки, скачут люди за калитки. Ходит    весел и вихраст, что ни слово —         «в морду хряст». Не сказать о нем двояко. Общий толк один:         — Вояка! * * * Шла дорога милого через Драгомилово. На стене —       бумажный лист. Огорчился скандалист. Клок бумаги,       а на ней велено:     — Призвать парней! — «Меж штыков острых Наш Союз —       остров. Чтоб сломить       врагов окружие, надобно     владеть оружием. Каждому,     как клюква, ясно: нечего баклуши бить, надо в нашей,       надо в Красной, надо в армии служить». С огорченья —        парень скис. Ноги врозь,       и морда вниз. * * *


Поделиться книгой:

На главную
Назад