Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Моральный идеал, космологическая символика и административная рутина в Китае сходились воедино в идее власти как ритуала. Согласно традиционной доктрине, государь должен был только символизировать власть в своем лице, то есть «управлять посредством недеяния», «сидеть на троне в глубоком безмолвии и только». По сути, правитель выступал воплощением покоя как символа всякой деятельности. Символическое измерение власти, идея власти как тайны приобрели в Китае самодовлеющее значение. Власть в Поднебесной империи была предметом не договора общественных сил, а, скорее, молчаливого соглашения между правителем и подданными. Ибо ритуальное поведение есть поведение обходительное и предупредительное, церемониально-вежливая речь есть речь иносказательная; то и другое предполагает наличие разрыва, невидимой дистанции между сущностью и явлением, и именно знание этой символической дистанции дает правителю-мудрецу право управлять миром. Отсюда неугасимый интерес властителей Китая к стратагемному мышлению, путям и способам скрытного достижения своих целей, что, впрочем, не предполагало ни сознательного лицемерия и обмана подданных, ни тем более произвола, ибо политика как публичная деятельность могла быть обеспечена только общепринятыми добродетелями. Как сказано в книге даосского патриарха Лао-цзы, совершенно чуждого каким-либо хитростям, но настаивавшего на воспитании в себе «внутренней добродетели»: «Рыбе нельзя покидать глубину, а средства управления государством нельзя показывать народу».

Идея власти как ритуала возобладала еще на заре китайской цивилизации, когда она оправдывала бездействие законных царей перед лицом военных диктаторов. Она пользовалась особой популярностью в эпоху ранних империй, когда даже смена династий нередко имела вид благочестивой церемонии: низлагаемый государь должен был как бы добровольно уступить трон более достойному преемнику, а тому полагалось долго отказываться занять его место, чтобы в конце концов уступить настойчивым просьбам «народа». Позднее свергаемых правителей стали просто убивать, но известная церемонность, хотя бы показная, отнюдь не исчезла из политического поведения правящих верхов. Даже такой диктатор, как Чжу Юаньчжан, как мы знаем, оправдывал свое воцарение волей народа (что не помешало ему, напомню, вымарать из канона «Мэн-цзы» все пассажи, ставящие волю народа выше воли царя). Вспомним также крылатое выражение «китайские церемонии», которое в Китае вовсе не имело того иронического оттенка, которое приобрело в Европе, — ведь речь шла о единственном для власть имущего способе получить кредит доверия. Не следует забывать также, что идея «управления посредством недеяния» в старом Китае имела свои объективные предпосылки: в условиях преобладания натурального хозяйства и слабого размежевания общественных функций ритуал был важнейшим средством сплочения общества.

Идея ритуала как сущности власти предполагала органическую концепцию общества, где благополучие каждого человека зависит от сотрудничества всех людей. Государство и весь мир рассматривались как подобие живого тела, и одним из главных свойств мудрого правления считались проницаемость, «проходимость» (тун) всех каналов циркуляции «жизненной энергии» в мире — как в природе, так и в обществе.

Положение индивида в обществе приравнивалось к его врожденному уделу. В следовании своему уделу, утверждали идеологи империи, все люди равны, несмотря на неравенство их положения и имущественного состояния. Идеальное общество должно было функционировать совершенно естественно, и образцом для него — опять-таки без всякой иронии — служили муравейник и пчелиный улей.

В реальной жизни китайцы без труда отделяли личность императора от олицетворяемой им «идеи» священного порядка мироздания. Историки старого Китая могли без особого риска для себя объявлять правителей прошлого бездарями и глупцами именно потому, что ничтожество отдельных августейших особ лишь ярче оттеняло символическое величие их власти. По той же причине можно было без вреда для государственных традиций свергнуть царствующую династию и даже лишить жизни правителя, что часто и происходило на практике: из 208 китайских императоров, правивших с 221 года до н. э. по 1912 год н. э., почти треть умерла насильственной смертью.

Как первый мудрец империи, где правили ученые-чиновники, император был обязан всю жизнь учиться, то есть совершенствоваться, «работать над собой». В Китае с древности существовала должность учителя государя, и этот человек был единственным из смертных, кому Сын Неба оказывал почести. Для будущего императора учеба начиналась уже в раннем детстве. К шести годам ему полагалось знать наизусть азы конфуцианских канонов и кое-что из классической поэзии. Каждое третье занятие (а занятия обычно были ежедневными) молодой правитель должен был демонстрировать вновь приобретенные знания. Даже в зрелом возрасте государю полагалось слушать лекции и беседовать с учеными мужами в специальном павильоне дворца — так называемом Зале Канонов.

Между тем царствование Минской династии принесло резкое усиление авторитарных тенденций в управлении. Выходец из низов, научившийся грамоте уже взрослым и, конечно, далеко не достигший высот эрудиции, приличествующей уважаемому человеку, основатель династии явно недолюбливал высокомерных, готовых по каждому случаю поучать самого государя книжников. К тому же драматическая судьба научила его с обостренной, почти болезненной подозрительностью относиться к служебному усердию и тем более услужливости. Его комплексы выскочки угадываются, в частности, в его решимости завести в нарушение обычая алтарь своих предков непосредственно во дворце и ежедневно лично совершать там поклонения. Придворные историографы, разумеется, увидели в этом новшестве знак выдающейся добродетели.

Чжу Юаньчжан упразднил прежние правительственные органы и стал самолично принимать решения практически по всем вопросам управления, выслушивая до двух сотен докладов каждый день. А главное, он без колебаний жестоко карал своих чиновников по малейшему поводу или просто подозрению. Непрерывная вереница казней служилых людей время от времени перерастала прямо-таки в массовые экзекуции. Государственные канцелярии кишели тайными осведомителями, доносы на сослуживцев поощрялись официально.

Это не значит, что традиции конфуцианской бюрократии были поколеблены. Как раз наоборот: они укрепились как никогда и проникли во все поры общества. В Китае попросту не существовало иного источника политической устойчивости. Просто конфуцианская культура всегда утверждала союз авторитарного правления и нравственного совершенствования, что вело к непрерывной, неразрешимой конфронтации императора и наиболее решительных моралистов среди эрудитов-чиновников. Если, по выражению одного европейского острослова, правление в старой России было «деспотизмом, ограничиваемым цареубийством», то правление в Китайской империи было деспотизмом, ограниченным конфуцианской моралью. И чем больше был склонен к тирании император, тем более решительное противодействие он встречал в рядах образованной элиты и, как ни странно, тем охотнее сам апеллировал к авторитету конфуцианской учености. Тот же Чжу Юаньчжан очень любил выступать в роли главного наставника страны по части добродетели. Он составил своеобразный моральный кодекс подданных Минской империи из шести пунктов и настаивал на том, чтобы экземпляр его августейших наставлений дошел до каждого крестьянского дома — если не для чтения, то, по крайней мере, в качестве знака лояльности.

Вот такое несколько нелогичное по виду, но очень жизненное сочетание авторитаризма и морализма раз за разом как по нотам разыгрывалось в китайской истории — словно перед нами не история, а специально написанная пьеса. Взять хотя бы пример третьего государя Минской династии Чжу Ди, правившего под девизом Юнлэ (что значит «Вечная радость»). Будучи командующим армией на северной границе империи, Юнлэ в 1402 году поднял мятеж и захватил тогдашнюю минскую столицу Нанкин; его предшественник Чжу Юньвэнь сгорел в своем дворце, подожженном мятежниками (правда, тело его не нашли, и ходил слух, что ему удалось бежать). Юнлэ представил дело так, будто он хотел прийти на помощь своему погибшему брату, и подавляющее большинство придворных охотно подхватили эту версию. Но когда узурпатор потребовал от двух самых именитых сановников написать ему славословие, то оба ответили отказом, недвусмысленно назвав вещи своими именами. Тогда Юнлэ предал мучительной казни обоих, а вместе с ними сотни их родственников. Эту расправу он благоразумно прикрыл заботой о конфуцианской учености, затеяв составление грандиозных книжных собраний и дав свое высочайшее одобрение так называемому «полному своду» комментариев к конфуцианским канонам, которые получили в дальнейшем статус нормативных. Но примечательно, что спустя полтора столетия, еще в царствование все той же Минской династии, оба страдальца за конфуцианскую мораль были объявлены великими героями, и в их честь в столице воздвигли специальные святилища.

Да, минские самодержцы могли расправиться с любым подданным по своей прихоти и охотно пользовались этой привилегией. Но они не могли побороть глубоко укоренившиеся в китайском обществе нравственные ценности и идеалы. Их расправы над своими нравственно непреклонными подданными напоминают попытки разогнать туман руками: препятствий вроде бы нет, но и добиться желаемого невозможно.

Между прочим, упомянутый Юнлэ вошел в историю и как строитель императорского дворца Гугун в Пекине — самого зрелого и совершенного памятника монументальной архитектуры Китая. Его облик способен многое рассказать о традиционном укладе жизни в Срединной империи. И не только и даже не столько потому, что ставка императора была средоточием власти, богатства, учености и культуры. В силу многих причин порядки в императорском дворце раскрывают, скорее, темные и малопривлекательные стороны китайских нравов и китайского мировоззрения. Жизнь минского двора — это в самом деле блеск и нищета. Блеск империи и нищета добродетели.

Совершив свой переворот, Юнлэ решил перенести столицу из Нанкина на север, на место столицы свергнутой Минами монгольской династии Юань. Юнлэ, несомненно, хотел укрепить северные рубежи своего обширного царства, да и сам уже привык к этим местам, где ему довелось провести много лет в должности командующего северными армиями. К 1420 году строительство новой императорской резиденции было завершено. Она получилась в своем роде грандиозной, но отнюдь не монументальной в европейском понимании. Мы не увидим в ней ничего похожего на дворец владыки величайшей державы тогдашнего мира. Дом властелина Поднебесного мира предстает сложным комплексом сооружений, разбросанных на обширной площади «Запретного города», недоступного для простых смертных. В этом гигантском и все же очень легком, воздушном архитектурном ансамбле запечатлелось то равновесие строгости и свободы, дисциплины и фантазии, которое так свойственно китайскому художественному вкусу. В нем есть свой порядок и своя игра легких, летучих созвучий, но ни то ни другое не нарушает живой асимметрии композиции, не переходит в отвлеченную схему, насильственно наложенную на предметные качества пространства и естественную пластику вещей. Перед нами возникает образ порядка за пределами абстрактно-геометрической упорядоченности, энергетически насыщенного пространства рассеивания знаков. Этот переменчивый, текучий образ предполагает как бы скользящую перспективу созерцания и всегда заключает в себе нечто особенное.

В планировке дворца имелась центральная ось, проходившая в меридиональном направлении. Однако главной темой этого архитектурного ансамбля был своеобразный диалог прилегавшей к южной стене парадной части дворца и располагавшейся к северу от нее личной резиденции императора. В южной части доминировали три тронные палаты для официальных церемоний. Императорская резиденция тоже включала в себя три тронных зала, но идеалы и ценности, выраженные со всей торжественностью в публичных зданиях, получали здесь камерное, интимное звучание.

Дворец минских императоров — это именно ансамбль, пространство контрастов и созвучий. Каждая его деталь имела в нем как бы своего двойника, свой перевернутый образ, поэтому здесь не было фиксированного центра и ни одна его часть, ни одно здание не довлели над другими. По этой же причине каждая постройка имела свою индивидуальность, свое поэтическое название. Но это индивидуальность символического типа, стильного жеста, нюанса, очерчивавших зияние пустоты и терявшихся в ней. В сущности, регулирующей инстанцией пространственной среды дворца была ритмическая пауза; все строения составляли одно целое с окружающим пустым пространством, как бы изливались в небесный простор, сообщались с ним. Мосты, ворота, галереи, дорожки — все эти знаки перехода, перемещения — не менее заметны и важны здесь, чем церемониальные здания. Все они обладают столь же безошибочно индивидуальным лицом. В свою очередь, здания хрупки, непритязательны и открыты не только благотворным «веяниям» космоса, но и суровым ветрам пекинских широт. Лишь в 20-х годах XVII века император Тяньци, страстный любитель театра (и столярного дела), впервые соорудил подземную отопительную систему в двух небольших павильонах для театральных зрелищ, что было с восторгом встречено придворной общественностью.

Дом вселенского монарха растекался в пространстве, теряя себя в нем. В этом доме все было устроено таким образом, чтобы нельзя было ограничить пространство, установить его начало и конец, и вместе с тем постоянно создавалось ощущение пространства замкнутого, полного в самом себе. Столь, казалось бы, противоречивый эффект достигался разбивкой территории дворца на множество самостоятельных дворов, огороженных стенами, живыми изгородями и водными потоками, так что, прогуливаясь по дворцу, можно было с одинаковой легкостью чувствовать себя и пересекающим рубежи пространства, и погруженным в его глубину.

Величие китайского Сына Неба было истинно «небесным», незаметным для взоров его земных подданных. А средоточие Срединной империи остается чисто внутренним, сокровенным. Оно всегда таится где-то на грани видимого; чтобы его узреть, надо отрешиться от всего «данного». Этот «Запретный город» Поднебесного мира был в конце концов только поводом для узрения сокровенного «Небесного града».

Заметим, что уклад жизни императоров требовал от них постоянных перемещений. Ведь за стенами резиденций находились покои членов семьи и многочисленных наложниц, культовые и административные здания, места увеселений и даже императорский кабинет. Большую же часть года минские государи вообще предпочитали проводить «на природе» — в летнем парке по соседству с дворцом.

Разумеется, индивидуальный колорит архитектурных сооружений дворца не мешал, а даже помогал им выступать равноценными образами мировой гармонии. Это их назначение подчеркивалось пышными названиями строений: «Ворота Небесного Покоя», «Зал Верховного Единения», «Зал Высшего Света», «Зал Творческого Соития» и т. д. Эти названия — как летучие письмена духа, незримо нанесенные на земные формы. О том же свидетельствовали цвета, конструкция и материалы зданий. К примеру, вид главного, тронного зала определяла символика пяти цветов: его пол был выложен темным камнем, терраса сложена из белого мрамора, стены были красными, нижняя крыша — желтой, а верхняя — голубой.

Надо сказать, что символизм бытия (а следовательно, и власти, и преуспевания) никогда не встречается в Китае в пластически замкнутой форме. Он есть именно «лес знаков», выстроенных по принципу ребуса — фундаментальному для иероглифической письменности и всего китайского миросозерцания. Примечательно, что принципы «ребусного мышления» со всей очевидностью проявились в фольклорных параллелях космологической символики, сложившихся как раз в минское время. Правда, в фольклоре идея бытийственной глубины превращения оказалась утраченной, и Ребус Бытия теперь составлялся с оглядкой на обыденное значение образов и даже фонетическое сходство соответствующих слов. Так, на вошедших в китайский быт при Минской династии благопожелательных лубочных картинках олень символизирует большие награды, ваза — покой, карп и золотые рыбки — прибыль и изобилие, обезьяна верхом на лошади — головокружительную карьеру и т. д.

Нельзя не сказать, наконец, и о символизме третьего измерения пространства — высоты. С глубокой древности китайцы различали три основных «этажа» мироздания: подземное царство, земной мир, где обитает человек, и небеса. Схематические изображения трех слоев мира, обрамленных снизу и сверху «узором облаков», символом первозданной пучины, еще в позднем Средневековье часто наносились на ритуальные предметы. Та же символика трех уровней мироздания угадывается в трехъярусных крышах церемониальных зданий императорского дворца и в обычае воздвигать одну за другой три тронные палаты, причем главенствующая роль среди них отводилась последнему, то есть как бы высшему залу. О вертикальной оси космоса напоминало и вертикальное расположение императорских инсигний. Число «три», заметим, определяло традиционные представления об иерархии. Достаточно вспомнить девять рангов чиновников и категорий налогоплательщиков, три уровня мастерства в искусстве, девять степеней буддийской святости и т. д. Символика трех миров имела множество преломлений и в даосской традиции. Картину трех этажей мироздания являло изображение на парадном одеянии даосского священника. Три уровня имел алтарь в даосском храме, что символизировалось опять-таки их горизонтальной проекцией: составленными вместе тремя столами. Тот же алтарь и в особенности возвышавшаяся на нем курильница являли собой образ мировой сферы с ее тремя и девятью ярусами. Поднимавшийся над курильницей благовонный дым символизировал «веяние» космической энергии (ци), исходившее из этого пустотного Сердца мироздания.

Настойчивое стремление согласовать быт императорского двора со священной математикой космоса наблюдается в расположении и устройстве столичных культовых сооружений, в предписаниях, касавшихся формы и цвета церемониальной одежды. Храм, в котором совершались поклонения Небу — самый торжественный обряд в календаре официальных церемоний империи, — возвышался за южными воротами столицы, во владениях активной, светлой, мужской силы ян. Ограда его по форме являла сочетание квадрата и круга, а сам храмовый комплекс включал в себя три постройки (ведь троица — простейшее числовое обозначение ян). Небесный алтарь, где император приносил жертвы верховному началу мироздания, имел форму круга, и к нему вела лестница в девять ступеней — предельное натуральное число и, следовательно, символ полноты бытия. Говорили даже, что каждая часть алтаря сложена из количества камней, кратного девяти. На нем приносили жертвы в день зимнего солнцестояния или на лунный Новый год, то есть в тот момент годового цикла, когда сила ян, по китайским представлениям, наиболее стеснена, но и обладает наибольшей потенцией роста, когда она отсутствует и все же более чем когда бы то ни было реальна. Все здания в храме Неба были покрыты глазурованной черепицей синего цвета — цвета небесной лазури. Таков же был цвет одежд императора и сановников, участвовавших в жертвоприношении Небу.

Алтарь Земли, напротив, располагался за северной стеной столицы, почти напротив алтаря Неба, и ассоциировался с пассивной, темной, женской силой инь. Он имел форму квадрата, был посыпан желтым песком, и к нему вела лестница с четным числом ступеней — восемь. Жертвоприношения на нем приурочивались к дате летнего солнцестояния, и для совершения их император облачался в желтые одежды, украшенные янтарем.

Симметрия соблюдалась и в отправлении культов Солнца и Луны. Алтари этих главных небесных светил находились, соответственно, за восточными и западными воротами престольного города. Солнцу приносили жертвы в день весеннего равноденствия, его храм и алтарь были красными, такого же цвета была одежда участников жертвоприношения, и украшалась она кораллами. Луне поклонялись на алтаре из белых камней и делали это в одеяниях «лунно-белого» цвета, украшенных бирюзой. К алтарю дневного светила вела лестница в девять ступеней, а лестница у алтаря Луны насчитывала шесть ступеней.

К югу от дворца, по обе стороны императорского проспекта, соединявшего дворец с южными воротами внешней стены столицы, находились храмы предков династии и плодородия земли. В конструкции последнего храма господствовало число «пять»: он состоял из пяти помещений, его алтарь имел пять чжанов в длину и пять чи в высоту, на нем лежала «земля пяти цветов», и к нему поднимались по лестнице из пяти ступеней.

Главным символом божественной силы плодородия считались традиционные «пять видов злаков» — рис, просо, ячмень, пшеница и соевые бобы. Любопытно, что в культе императорских предков, который был искусственно сведен в пару с культом плодородия земли, то же число «пять» имело как бы временное измерение: императору полагалось приносить жертвы своим предкам пять раз в год.

Перечисленные три пары культов относились к высшему разряду и были призваны символизировать основы мировой гармонии. Сверх того, официальные регламенты различали двадцать пять культов средней категории и восемь — низшей. Среди них мы встречаем богов природных стихий и явлений, владык ада и патронов администрации, всевозможных мифических персонажей и даже души особо заслуженных чиновников прошлых времен.

Организация имперских культов лишний раз напоминает о том, что в китайской картине мира пространство являет собой процесс, а время сжимается в пластику образа, что бытие в ней есть именно Пространство-Время, и, более того, связь, взаимообратимость того и другого. Приведем в подтверждение только один пример: в даосской литургии рождение Неба и Земли воспроизводилось ритмическими ударами в барабан (инструмент Неба) и гонг (инструмент Земли), так что пространственный образ мироздания получал протяженность музыкального произведения.

В традиции были приняты двенадцать основных инсигний державной власти, которые в своей совокупности символизировали полноту свойств творческой силы мироздания. Происхождение их теряется в глубине веков, но в эпоху Средневековья их архаический культовый подтекст был уже прочно забыт. Теперь их воспринимали как часть морализаторской космологии и благопожелательной символики. Мы встречаем все двенадцать священных знаков на парадной одежде властителей Минской империи, где их располагали сверху вниз по старшинству. Главенствующее положение отводилось солнцу и луне: светлый солнечный диск вышивался на правом плече халата, темный лунный диск — на левом. На солнечном диске помещали изображение трехногого (число ян) петуха, на лунном — зайца, толкущего в ступе порошок бессмертия. Под солнцем и луной изображался ковш Полярного созвездия, причем в минское время обычно изображались только три звезды, обозначавшие ручку небесного ковша. В числе старших символов фигурировали также Мировая гора (точнее, три горы или гора с тремя пиками). Чуть ниже помещали пару драконов, а под драконами — пару фениксов. Далее мы встречаем фигуры так называемых «пестрых тварей» — малоизвестных мифических существ, изображенных на ритуальных кубках, а за ними языки огня (этот символ говорит сам за себя), стебли водорослей (эмблема водной стихии) и крупинки зерна — символ пищи, самого ценного материального субстрата жизни. Внизу помещались обращенные в разные стороны топоры и особый узор фу, состоящий из двух ломаных линий. Топоры обычно считались эмблемой карательных полномочий государства.

Официальная жизнь во дворце начиналась рано: чиновники еще до рассвета собирались у ворот Запретного города, ожидая разрешения войти в тронный зал Сына Неба, где император восседал на высоком троне поверх голов своих придворных, отчего само обращение «Ваше величество» в китайском языке означало буквально «подножие трона». Императорские аудиенции продолжались с перерывами целый день от восхода солнца до заката, ведь основатель династии завещал своим преемникам лично рассматривать все государственные дела. Правда, при последних императорах Мин дисциплина была уже не та, число докладов сократилось до двух десятков и даже меньше, а сами государи годами манкировали своими обязанностями.

Для аудиенций и исполнения религиозных обрядов правитель империи надевал свое церемониальное платье, украшенное извивающимся драконом — символом власти — о пяти когтях. Парадный халат императора был желтого цвета — цвета золота и земли, что делало Сына Неба, несмотря на его титул, именно земным властителем. Вообще же по традиции государю полагалось иметь 12 халатов, и в быту он чаще надевал халаты темных цветов — например черный. Вместо короны император носил украшенный драгоценными камнями высокий головной убор в древнем стиле: он имел плоский прямоугольный верх, с которого свисали 12 жемчужных нитей. Был у властителя Поднебесной империи и свой скипетр — хрустальный или яшмовый жезл, который назывался жу-и и символизировал исполнение всех желаний.

Особое значение придавалось императорским печатям, которыми скреплялись все указы в Срединном государстве. Печати слыли символом Неба, и в эпоху Мин их насчитывалось у государя в общей сложности 24; из них основными считались девять — наибольшее простое число, символизирующее пик силы ян. Главная печать, сохранившаяся от времен Танской династии, называлась «Императорское сокровище для поклонения Небу» и употреблялась только при жертвоприношениях Небу и Земле. Вторая по важности печать — «Императорское сокровище» — использовалась для скрепления рескриптов государя.

Тело Сына Неба считалось настолько священным, что государю не подобало носить хотя бы однажды выстиранную одежду: он просто надевал новую, когда считал нужным. Уже знакомый нам император Юнлэ, к примеру, заявлял, что мог бы менять белье по десять раз в день, но предпочитает ходить в старом и не мыться, чтобы «не смывать свое счастье».

За здоровьем августейшего владыки следили полтора десятка врачей и вдвое больше помощников и прислужников. Все приготовленные лекарства первым пробовал на себе личный лекарь императора. Неудачное лечение каралось тяжкими наказаниями, что не стало помехой для многочисленных в китайской истории случаев отравлений императоров, не угодных могущественным царедворцам.

Как всегда в Китае, огромное значение придавалось гастрономической стороне императорского быта. На императорской кухне, управлявшейся специальным отделом дворцовой канцелярии, трудились 5–7 тысяч поваров и целая армия кухарок, отобранных после тщательной проверки их кулинарного искусства и политической благонадежности: закон строго запрещал подносить жертвенные блюда в родовых храмах династии лицам, когда-либо подвергавшимся наказанию, или даже родственникам преступников. Для удовлетворения потребностей обитателей дворца в столицу приходилось завозить несметное количество съестных припасов. Согласно хозяйственным записям, во дворец ежегодно поступало почти 19 тысяч свиней, 17 500 баранов, 32 тысячи гусей, почти 38 тысяч кур. Кроме того, специально для жертвоприношений поставлялось 160 отборных свиней, 40 бычков одной масти и пр. Во дворце состояло на учете более 300 тысяч столовых изделий из фарфора, каждой год полагалось поставлять еще 10 тысяч предметов, но и этого количества со временем стало не хватать для дворцовых нужд. Хранили провизию в специальных холодильных комнатах, где держали заготовленные зимой глыбы льда.

Что касается императорского стола, то и здесь существовала своя символика: государю полагалось вкушать яства, которые «соответствуют сезону», и притом в определенном составе и числе. Считалось, что императору следует каждый раз подавать ровно сто блюд, но в действительности лишь раз в году, на Новый год, меню праздничного банкета состояло из 99 блюд, причем половину этого количества составляли различные десерты. Ел император, как правило, в одиночестве. В родовом храме минских государей существовали месячные циклы подношения жертвенных яств: каждому дню месяца соответствовало определенное блюдо.

Впрочем, церемониальная сторона императорской кухни всегда была чистой формальностью, и питались китайские государи сообразно личным вкусам и привычкам, нередко самыми обыкновенными кушаньями.

Естественно, придворные церемониймейстеры разработали во всех деталях сценарии дворцовых банкетов. Последние разделялись на четыре категории: великий, средний, обычный и малый. Пиры проходили под музыку, пение хора, прославлявшего заслуги царствующей династии, и выступления танцовщиц. Начинались пиры обычно в полдень и длились до вечера. Император провозглашал здравицы своим сановникам, а те в ответ поднимались с мест и били ему девять земных поклонов, касаясь лбом земли. Придворные дамы устраивали отдельные банкеты под главенством императрицы. Официальные пиршества проходили также во всех чиновничьих управах империи.

Очень важным атрибутом власти и могущества Сына Неба был большой гарем. По преданию, уже сын прародителя китайской цивилизации Желтого Владыки (Хуанди) имел одну законную супругу и трех наложниц. Наличие у правителя четырех жен стало в Китае — как и в странах исламского мира, — нормой дворцовой жизни. Четыре жены императора символизировали, по мысли придворных книжников, четыре стороны света и четыре времени года, а вместе с государем они составляли священное число пять: пять стихий, пять цветов, пять вкусовых ощущений и т. д. С этой точки зрения, императорский гарем представал прообразом универсума. Согласно более позднему и более экстравагантному разъяснению, императорская семья должна напоминать чайный сервиз, где одному чайнику сопутствуют несколько чашек Впрочем, мудрый царь Шунь имел только три жены, а трижды три образуют девятку — пик мужской силы ян. Число же императорских жен при легендарной династии Ся должно было составлять 12 (тройка, взятая четыре раза). При династии Инь государю были приданы еще 27 (то есть трижды девять) наложниц, так что теперь император обладал тридцатью девятью женами. Такое число жен объяснялось также тем соображением, что женский век (то есть возраст деторождения) заканчивается в сорок лет. Наконец, при династии Чжоу число обитательниц императорского гарема должно было равняться 120, и они были разбиты в общей сложности на пять разрядов. Верхнюю ступеньку занимала императрица, далее шли три «жены», девять «старших наложниц», 27 «младших наложниц» и 81 «гаремная девушка».

В средневековых империях организация императорского гарема приобрела свой окончательный вид. Официально здесь должны были находиться 122 женщины: одна законная супруга, четыре младшие жены (каждая из них имела особый титул), девять прислужниц императрицы, девять «избранных девушек» и три группы младших девушек гарема. В действительности минские императоры имели шесть или даже больше младших жен. Кроме того, во дворце находилась целая армия разного рода служанок. Позднейшие источники оценивают их численность в 9 тысяч. Возможно, это преувеличение, но в минское время известны случаи, когда во дворец принимали сразу по 300 девушек. Обыкновенно их отбирали местные чиновники или же они попадали во дворец в качестве подношения от правителей сопредельных стран.

Что бы ни писали ученые авторы о символизме чисел в императорском семействе, действительный быт государева гарема имел на удивление мало общего с традиционными схемами мировой гармонии и даже принципами конфуцианской морали. Жестокое соперничество и ревность заставляли обитательниц гарема использовать все средства для достижения своей заветной цели: стать матерью наследника престола. Интриги, клевета, насильственное прерывание беременности, усыновление чужого ребенка по политическим мотивам (большое преступление по нормам конфуцианства), изощренные убийства соперниц и даже покушения на самого императора были частью повседневной жизни гарема. Были у гарема и свои мифы — например, рассказы о том, как император с одного взгляда влюбился в какую-то наложницу, порой даже родом из какого-нибудь дикого племени, и сделал ее сына наследником престола. Еще один трогательный рассказ того же рода: император случайно встречает и объявляет своим наследником сына любимой наложницы, которого держали где-нибудь тайком взаперти, чтобы уберечь его от мести могущественных соперниц.

Государственные чиновники не уставали разоблачать пороки гаремного быта, хотя их протесты не в последнюю очередь объясняются тем обстоятельством, что обитатели гарема имели возможность оказывать на правителя куда большее влияние, чем даже высшие сановники двора, видевшие государя только на официальных аудиенциях. Озабоченность возможным посягательством гаремных фавориток на прерогативы их царственных покровителей не была чужда и самим правителям империи. Основоположник Минской династии даже оставил на стене дворца выгравированный на металлической табличке завет не позволять женщинам вмешиваться в государственные дела. И надо сказать, что при минском дворе влияние обитательниц гарема на политику было довольно ограниченным. Это объясняется, помимо прочего, строгим запретом каких-либо сношений женщин дворца с внешним миром. Их переписка с кем-либо за пределами «Запретного города», включая родственников, каралась смертью, и даже врачам запрещалось посещать «внутренние покои» дворца для лечения заболевших. Сказывалось и низкое происхождение большинства жен и наложниц императора.

Тем не менее, с точки зрения имперской бюрократии, самой вредной категорией обитателей «Запретного города» были евнухи, обслуживавшие гарем. Надо учесть к тому же, что евнухи в подавляющем большинстве были выходцами из низов или даже некитайских племен, корней в обществе провинциальной элиты не имели и были просто обречены на каждом шагу сталкиваться с презрением и ненавистью конфуцианской бюрократии. Впрочем, они были врагами чиновничества, но не великой традиции конфуцианского управления. Во дворце с 1429 года имелась даже специальная школа для служителей «внутренних покоев», многие из них отлично исполняли административные обязанности и не чурались литературных опытов.

История института царских евнухов теряется в глубине веков. Во всяком случае, евнухи имелись в царском дворце уже при династии Инь. С течением времени их численность неуклонно возрастала. Европейские миссионеры, принятые при минском дворе, полагали, что во дворце проживало 12 тысяч евнухов и что ежегодно туда поступало на службу еще 3 тысячи человек. Позднейшие историки дают цифру в 70 тысяч евнухов для императорского дворца и еще 30 тысяч в других местах империи. Немало людей по всей империи сами оскопляли себя в надежде попасть на службу во дворец. Евнухи возглавляли дворцовую гвардию и тайную полицию, дипломатические посольства и дворцовые мастерские. Некоторые императоры заводили у себя целые воинские подразделения из евнухов. Доверенные люди из числа гаремных служителей ведали финансами и торговыми операциями двора, строили императорский дворец, возглавляли армии и водили императорский флот к далеким берегам, как знаменитый адмирал Чжэн Хэ. При всей предубежденности конфуцианских хронистов против обитателей гарема, даже они не могли не признать, что и среди евнухов имелось немало достойных людей. Однако последние десятилетия царствования Мин омрачились фактической диктатурой нескольких на редкость тщеславных и алчных евнухов. Действенными инструментами политического террора были тайная полиция императора и дворцовые тюрьмы, тоже находившиеся под полным контролем евнухов.

Какими бы злодеями ни изображались евнухи на страницах официальных хроник, нетрудно представить, что даже в личном плане они могли в глазах августейших особ в выгодную сторону отличаться от самовлюбленных, занудных, вечно комплексующих на почве своего ученого тщеславия конфуцианских сановников. Впрочем, не будем забывать, что среди евнухов существовала своя иерархия: лишь очень немногие из них были близки к царствующей персоне, большинство же занимались черной работой и были в полном смысле париями дворцового общества.

Евнух, занимавший должность главного камердинера, ведал интимными встречами императора с его женами. В его ведомстве фиксировали каждую ночь, проведенную государем с императрицей, чтобы знать точную дату возможного зачатия. В последние несколько столетий Китайской империи встречи с наложницами устраивались следующим образом: вечером, по завершении ужина евнух подносил правителю серебряное блюдо, на котором лежали выкрашенные в зеленый цвет таблички с именами его любимых наложниц. Если император выказывал желание встретиться с какой-нибудь из них, соответствующий служитель гарема раздевал выбранную наложницу донага (дабы она не могла пронести в императорские покои оружие), заворачивал ее в накидку из птичьих перьев и на закорках переносил в императорскую спальню. Камердинер оставался у дверей спальни и периодически выкрикивал: «Время истекло!» Если государь после третьего возгласа не откликался, камердинер входил в спальню и уносил наложницу, предварительно осведомившись, желает ли повелитель иметь от нее ребенка. Если ответ был отрицательным, принимались надлежащие превентивные меры. Считалось, что такой порядок не позволял императору сверх положенного предаваться сладострастию. Что же касается императрицы, то она считалась полновластной хозяйкой гарема, и император не имел права посетить какую-либо из наложниц без ее разрешения.

Евнухи казались императорам тем более надежными слугами, что вследствие своего низкого происхождения и презрения служилой знати они могли уповать только на милость августейшего покровителя. Неудивительно, что императоры часто поручали своим доверенным евнухам важные государственные дела, особенно в области финансов, и это обстоятельство подогревало острую вражду между евнухами и имперской бюрократией, которая пронизывает всю политическую историю Срединной империи.

Теперь пора перейти к описанию главной, бессменной опоры империи — к сословию чиновников, получивших конфуцианское образование (в западной литературе их обычно называют literati, то есть «ученые»).

Китайская империя — это прежде всего империя бюрократии. С древности в Китае были до мельчайших деталей разработаны необходимые правила и процедуры функционирования бюрократического аппарата: иерархия и субординация чиновников, распределение обязанностей, всевозможные «сдержки и противовесы» в администрации, правила циркуляции официальных документов и т. п. Вся империя была разделена на 13 провинций и 159 уездов, в которых имелись чиновничьи управы. Учитывая, что население минского Китая составляло чуть больше 60 миллионов человек, правитель уезда управлял в среднем 400 тысячами человек Цифра солидная, и тем не менее надо признать, что минская администрация довольно успешно контролировала подчиненную ей огромную страну Правда, ниже уездов существовали еще 250 низовых уездов и 1144 волости, которые управлялись местными доверенными лицами. Свои органы управления имелись также в деревнях и городских кварталах.

Бюрократия нуждается первым делом в образованных людях. Как ни важна была роль государя и его двора в политике и культуре Срединной державы, августейшая особа была лишь небольшой и не самой главной частью Великой Традиции империи. Подлинным фундаментом китайской цивилизации был, без сомнения, культ грамотности, книжного знания, писаного слова, иероглифической письменности вообще. «Жизнь есть учение», — гласила первая заповедь традиции, завещанная Конфуцием, который сам удостоился от потомков звания «Учителя десяти тысяч поколений». В этом культе учености воплотились важнейшие черты китайской цивилизации: союз власти и знания, присутствие в реальной жизни ее нетленного символического тела, сплетенного из книжных образов и намеков, твердая вера в содружество природы и человеческого разума. В позднее Средневековье «аристократия тушечницы» окончательно затмила «аристократию меча» и тем более аристократию по рождению (сводившуюся, в сущности, к императорскому клану). Теперь каждого китайца от рождения до смерти сопровождало благоговение перед всем, что имело отношение к письму. Выбрасывать или использовать по пустякам исписанную бумагу считалось кощунством, и ее с должным почтением сжигали в специальных урнах. В даосской же литургии жертвоприношение вещей заменялось принесением в жертву (сожжением) священных текстов, что символизировало пресуществление знаков письма в божественное «веяние» пустоты. Ведь по традиционным китайским представлениям тексты канона «коренились в пустоте», то есть непосредственно воплощали предельную реальность. Струи благовонного дыма в храме были для даосов ближайшим земным прототипом незримых «небесных письмен».

Честолюбивые юноши в старом Китае были лишены приятного права выбирать область применения своих талантов. Единственно почетной и желанной считалась только одна карьера или, вернее, две стороны одной карьеры «человека культуры»: чиновничья служба и свободное служение музам. Чтобы пробиться в сонм звезд Небесной империи, не жалели ни сил, ни времени, ни денег. Обучение ребенка грамоте начиналось с раннего детства, а школьный курс наук, включавший в себя зазубривание наизусть всего корпуса конфуцианских канонов, знакомство с важнейшими историческими и литературными произведениями, овладение основами стихосложения и так далее, продолжался не менее семи-восьми лет. Специальных или технических знаний учащиеся не получали: профессионализм мог даже помешать будущим чиновникам осуществлять миссию управления государством посредством «внутренней добродетели», выражающейся в символических жестах. Премудрость древних вбивали в головы учеников простейшим способом: учитель зачитывал вслух изречение, а ученики хором и поодиночке декламировали его за ним. Повторив одну и ту же фразу пятьдесят раз по книге и столько же по памяти, даже не блиставший способностями школяр накрепко запоминал ее.

Классическая — в сущности, единственная — система образования в Китае рождала весьма противоречивые мысли и чувства. В ней нелегко было найти удовольствие, но она служила верной дорогой к успеху. Она давала пищу для ума, но немало современников той эпохи задавались вопросом, не были ли тяготы учеников слишком дорогой ценой за те книжные познания, с которыми они входили в жизнь. Как бы то ни было, мы не встречаем в старом Китае грубых выпадов против традиционного образования: последнее все-таки слишком глубоко вросло в китайский быт. А вот над школой было почти невозможно не посмеяться — правда, добродушно. Ученики, шалящие в классе, пока дремлет старик-учитель, — популярный сюжет народных лубочных картин. Подчас даже даосский рай небожителей изображался в виде школьного урока.

Впрочем, нельзя забывать о главном: школа Срединной империи поставляла грамотных и получивших унифицированное образование людей, без которых не мог существовать бюрократический аппарат. Но если ученость служила основанием для государственной карьеры, она, разумеется, требовала квалификации. В старом Китае главную роль в отборе чиновников играли экзамены на ученое звание. Такие испытания существовали уже в древности, но к позднему Средневековью они превратились в громоздкую, до мельчайших деталей разработанную систему конкурсных экзаменов, став подлинным средоточием публичной жизни в империи. Окончательный вид они приняли опять-таки при Минской династии, в течение XV века.

Преимущество конкурсных экзаменов состояло в том, что они позволяли гибко регулировать социальный состав чиновничества и притом обеспечивать широкую социальную базу власти — ведь формально такие экзамены могли сдавать чуть ли не все подданные империи. Это было особенно важно в условиях быстрого распространения грамотности в минский период. Экзаменационный отбор как своего рода «предусмотренная случайность» стал традиционным для Китая средством решения главнейшей социальной проблемы: признания правомочности власти. То, что в других обществах древнего и средневекового мира решалось ритуальным поединком, жребием или выборами, в императорском Китае определялось экзаменами.

В Минской империи существовали экзамены трех уровней. Экзамен низшей ступени проводился при уездной управе, и выдержавшие его получали звание шэнъюаня. Считалось, что шэнъюани еще не закончили своего образования и не готовы к государственной службе. Многие из них учительствовали или занимались литературной поденщиной — «пахали кистью». Самые честолюбивые мечтали выдержать экзамены в столице провинции и получить звание цзюйжэня (избранного), а с ним — право носить шелковый халат, ездить в паланкине, а главное, занимать посты в государственной администрации. Элиту же образованного слоя составляли цзиньши (благородные мужи) — победители экзаменов в столице и при императорском дворе. Их численность не превышала 4–5 тысяч человек, и они могли претендовать на высшие административные посты. Общая же численность образованных людей достигала, вероятно, нескольких миллионов, то есть примерно 10 процентов мужского населения империи.

Даже в уездах экзамены были сложной, торжественной и утомительной процедурой. На рассвете желающие экзаменоваться, захватив с собой корзинки с провизией, собирались у ворот уездной управы. Гремел пушечный выстрел, ворота отворялись, и участники экзаменов входили в специальное здание. Появлялся правитель уезда, облаченный в парадные одежды. Он по очереди вызывал к себе экзаменующихся, удостоверял их личность и выдавал листки для экзаменационных сочинений. Затем экзаменующиеся расходились по отдельным кабинкам, помощники уездного начальника опечатывали вход в здание и оглашали тему сочинения, каковой обычно служила фраза из «Четверокнижия» — свода важнейших канонических текстов конфуцианства. Правительственные уложения строжайшим образом регламентировали композицию, объем и стиль экзаменационного сочинения; они призваны были пресечь любую попытку мошенничества со стороны экзаменующихся. Уличенных в списывании или подлоге ожидало позорное изгнание из экзаменационного зала; участие в экзаменах подставного лица каралось суровым палочным наказанием и т. д. Дело доходило до обыска личных вещей экзаменующихся.

Спустя столетие после воцарения Мин установилась и общепринятая форма экзаменационных сочинений — так называемое «восьминогое сочинение» (багу вэньчжан). Оно должно было содержать обоснования восьми тезисов («ног») в соответствии с определенными правилами композиции, развития темы и аргументации. Последняя носила характер как бы контрапункта, сопоставления противоположных точек зрения — примечательный образец логики китайского мышления, о котором можно судить и по столь популярным в китайской словесности риторическим фигурам, как парные поэтические строки или изречения.

Разумеется, чрезмерно подробный и оттого удушающий формализм процедуры отбора чиновников делал экзаменационное творчество делом в высшей степени рутинным, если не вовсе бессмысленным. Талантливый писатель-монах Дун Юэ, некогда неудачливый соискатель ученого звания и автор весьма новаторского романа «Дополнение к "Путешествию на Запад"», дает в своем произведении злую пародию на эту разновидность казенной словесности. Вот как, в изложении Дун Юэ, должно было бы выглядеть «образцовое» сочинение:

Прерванное дело, долженствующее возродиться, — Это воссоздание устоев человеческих отношений. Истинный смысл канонов «Великое Учение» и «Неизменная Середина» — Это всеобъемлющий дух правления. Почему мы так судим? Сей мир недостижим, словно первозданный хаос. Эта истина неизбежна, как само дыхание. Посему утонченная суть людской природы себя не выказывает. И даже зола от древних книг наполнена духовностью.

Читатели Дун Юэ без труда узнавали в этой ахинее знакомые с детства и давно набившие оскомину штампы конфуцианской учености и ее убого-школярские риторические приемы. Что ж, для китайцев наступало время расставаться с традицией, а с прошлым расстаются смеясь.

Ажиотаж вокруг экзаменов, призрачность и одновременно притягательность расточаемого ими сияния славы плодили множество суеверий и легенд. Стойко держалось поверье, что конфигурация природных «веяний» в той или иной местности способствует успеху только одного проживающего в ней семейства. Многие верили, что боги не позволят негодяю благополучно преодолеть экзаменационные барьеры. Обморок или внезапный приступ болезни во время экзамена считались возмездием духов за скрытно совершенное этим человеком злодеяние. Но экзамены внушали не только суеверный страх. Не было недостатка и в сатирических разоблачениях бюрократизма и даже абсурдности экзаменационной процедуры. Для того чтобы выдержать экзамены, говорили в те времена шутники, нужно обладать резвостью скакуна, упрямством осла, неразборчивостью вши и выносливостью верблюда.

Для недовольства экзаменационной системой имелись и веские политические причины. Сам принцип конкурсных экзаменов находился в кричащем противоречии с авторитарной природой власти в Китае, порождавшей непотизм, фракционную борьбу и диктатуру временщиков. Как уже отмечалось, расцвет бюрократии при Минской династии совпал с резким усилением имперского деспотизма. Вероятно, такое совпадение не было случайным, оно явно отражало саму природу ритуалистского миросозерцания китайцев, но для лучших умов империи это было слабым утешением. Пропасть между минскими монархами и служилыми людьми особенно углубилась в конце XVI века, в пору наивысшего экономического подъема. Вступивший на трон в 1573 году император Ваньли (Чжу Ицзюнь) полностью отстранился от государственных дел и за сорок с лишним лет царствования ни разу не дал аудиенции своим сановникам. Нити политики держали в своих руках евнухи императорского гарема, жестоко расправлявшиеся со всякой оппозицией.

Кризис экзаменационных институтов усугублялся и целым рядом объективных факторов. Несмотря на то, что за время царствования Минской династии численность чиновничества выросла с 5 до 24 тысяч человек, число претендентов на чиновничий пост росло гораздо быстрее. Развитие городов и торговли, складывание многочисленного слоя богатых горожан привели, с одной стороны, к расширению отбора служилых людей посредством покупки должностей, а с другой стороны, к утрате привлекательности служебной карьеры. В глазах все большего числа богачей доходы от службы и привилегии, которые давало чиновничье звание, уже не стоили сил и средств, затраченных на подготовку к экзаменам. Влиятельные люди на местах могли договариваться с местной властью и без того, чтобы тратить полжизни на зубрежку малопонятных скучных книг. А борьба придворных клик и связанные с нею опасности для рядового чиновника могли отбить охоту служить у кого угодно.

Одновременно по всей стране возникали частные академии — места собраний независимых ученых, еще не потерявших веры в благотворное воздействие конфуцианской морали и учености. Во времена того же императора Ваньли их насчитывались десятки, и их члены активно ввязывались в политическую борьбу — разумеется, на стороне конфуцианской бюрократии и против дворцовых временщиков. В ответ на академии сыпались жестокие репрессии, и пропасть между императорским двором и конфуциански образованными служилыми людьми все более увеличивалась.

Как ни парадоксально, Минская империя, ставшая законченным воплощением традиционного политического идеала, оказалась как никогда прежде чужой для тех, кто этот идеал исповедовал и представлял. Для образованных людей того времени карьера чиновника была настолько же привлекательной, насколько и отталкивающей. Изощренный формализм экзаменов не в последнюю очередь был вызван необходимостью повысить квалификационный ценз ввиду большого наплыва желавших экзаменоваться. Но чем тернистее становился путь в райские кущи имперских канцелярий, тем большее число достойных кандидатов он отпугивал. И чем сильнее разгоралась фракционная борьба в рядах администрации, тем больше служилых людей старались под разными предлогами сложить с себя «бремена неудобоносимые» государственной службы. Литераторы тех времен чуть ли не состязались в сочинении сатир на быт и нравы имперских канцелярий. Для умонастроения конца XVI века характерна повесть литератора Ту Луна о некоем «Ученом Сокровенных Просторов», который решил провести жизнь в странствиях, поскольку устал «от лживых разговоров и соблюдения пустых церемоний». Герой повести Ту Луна, являясь на службу в свою управу, ощущает себя подобным «обезьяне в клетке», которая боится даже почесаться в присутствии начальства и тем более не смеет «глядеть дальше собственного носа». Уже известный нам Юань Хундао, современник Ту Луна, писал о правителе уезда, что тот похож на раба, когда принимает начальника, что он подобен состарившейся куртизанке, когда развлекает гостей, а когда сидит в своей управе, больше напоминает скаредного кладовщика.

«Сокровенные просторы» — вот что манило образованных людей того времени и неудержимо влекло их из тесных и шумных канцелярий на раздолье «гор и вод».

Кем же были наследники идеала «человека культуры»? В их собственных глазах — людьми, достойными почета и всеобщего уважения благодаря своим талантам, добродетелям, уму, воспитанию; людьми, единственно достойными «великого дела» императорского правления и даже, может быть, слишком достойными: бюрократическая рутина едва ли могла удовлетворить грандиозные амбиции тех, кто, как было принято говорить в Китае, «весь мир держал на ладони». К тому же тесная смычка бюрократии и купечества заставила ученых людей империи заботиться о сохранении своего общественного лица. Там, где не талант и знания, а связи и деньги открывали путь наверх, было тем более важно отделить искренность от лицемерия, а подлинную духовность — от снобизма, рутинерства и беспринципности.

Так на пересечении противоположных общественных тенденций, не сливаясь ни с идеологией империи, ни со стихией фольклора, развивалась хранимая «людьми культуры» традиция свободного и символического, не стесненного официальными приказами истолкования мира. Ее герой — частный человек, достаточно свободный для того, чтобы быть открытым миру, и благодаря этой «открытости сердца» вдруг обнаруживающий в частностях, неприметных деталях жизни всеобщий и непреходящий смысл. Независимость этой традиции выразительно засвидетельствована столь характерной для нее проповедью «глубокого уединения» идеального человека. Жест отстранения, отказа, ухода — наиболее примечательная, нормативная черта общественной позиции знатоков символического языка культуры. В древности он был едва ли не обязательным условием поступления на службу. Сложившаяся со временем система экзаменов на ученое звание лишила его былой политической значимости. Но он по-прежнему десятками способов заявлял о себе в поведении минских «людей культуры»: в их скрытности, стремлении замкнуться в кругу родных и близких, в их демонстративной отрешенности от «мирской суеты», эксцентризме поведения, поглощенности некоей тайной, незаметной для посторонних жизнью, что отобразилось и в названиях их книг — всех этих «записях сновидений», «заметках одинокого», «потайных записках», «заметках на досуге» и т. д.

Жизнь «человека культуры», как она предстает в живописи и литературе того времени, складывается из самых прозаических, но с поразительной настойчивостью вновь и вновь повторяющихся эпизодов: прогулки в горах, чтение, рыбная ловля, любование пейзажем, отдых, неспешная беседа с другом, игра в шашки, расставание на речном берегу, вслушивание в тихие звуки цитры или шум ветра в кронах деревьев… Кажется, что все эти фрагменты уединенно-мирной жизни служат лишь предлогом для изображения красоты и величия природного мира. Сама непритязательность изображаемых событий и усиленное внимание к окружающей природе выдают увлеченность живописцев и литераторов какой-то неизъяснимой, внутренней правдой человека. Здесь царит благородная сдержанность; не видно ни театральных поз, ни героических жестов, ни кипения страстей. Можно подумать, что эти люди, погруженные в свою одинокую думу, живут в мире, где не существует славы великой империи, не сражаются огромные армии, не заходят в гавани корабли из дальних стран, где, наконец, почти не осталось мест для уединенного покоя. Девиз их жизни — «праздность в уединении» (ю сянь), некое абсолютное бездействие, оттеняемое увлеченностью как будто непритязательными занятиями на досуге.

«Человек культуры» (ра)скрывает свет своей мудрости в помраченности простых житейских мнений; он живет «погребенным среди людей». Но его видимое опрощение — знак внутренней возвышенности. Китайская «праздность» хранит в себе властное требование превзойти мир. Только тот, кто свободен от вещей, способен наслаждаться ими. Чтобы жить воистину, нужно отойти от жизни. Путь «человека культуры» учит ценить не внешний, по-театральному демонстративный героизм «великих свершений», а внутренний, невидный со стороны героизм принятия жизни во всей ее повседневности — мимолетной и непреходящей. Такой героизм дается труднее всего, потому что в действительности требует самого беспощадного самоотречения, требует прожить жизнь безукоризненно честно, «на одном дыхании», как единственную возможность и притом без любования собой.

Уже упомянутый литератор XVI века Ту Лун писал: «Муж, преданный Пути, живя в покое, не ведает скуки, а занимаясь делами, далек от шума света. Он живет в мирской пыли, но пребывает вне нее, не имеет оков и не желает освобождения, у него "ива вырастет на локте" и "птица совьет гнездо на темени"».

Вся мудрость, все духовные достижения Китая порождены этой высокой мужественностью духа, которая ценна, впрочем, не сама по себе, а как способ познания истоков жизни, некоей «жизни до жизни», глубочайшей матрицы опыта — тайны истинного учителя. Это тайна пустотной пра-перспективы всякого видения, заполняемой бесконечным богатством «видимого и слышимого». Мудрый дает быть всему, что бывает в жизни. И чем обыденнее и неприметнее образы жизни, тем достовернее свидетельствуют они о том, что есть в нашем опыте подлинного.

Глава вторая

ТРУДЫ И ПРАЗДНИКИ

Черты домашнего быта

Основополагающая идея китайской цивилизации — идея неразрывного единства человека и природного мира, личности и общества — нигде не проявляется так полно и убедительно, как в архитектурной традиции. Китайский дом — и эпоха Мин, конечно, не была здесь исключением — всегда предстает вписанным в природную среду и, более того, в единый вселенский порядок, где существует полная преемственность между человеком, семьей и космосом. Выбор места для дома издавна определялся правилами так называемой геомантии или, по-китайски, науки «ветров и вод» (фэншуй), устанавливавшей соответствия между человеческой деятельностью и природными процессами. Одновременно дом воплощал устои и ценности общественной жизни, в первую очередь семейного уклада. Для древних китайцев он даже был наглядной иллюстрацией общественного устройства. «Всемогущий государь подобен залу; его подданные — ступени, а простолюдины — основание дома», — писал древний историк Бань Гу.

Заметим, что термин «семья» в китайской грамоте обозначается иероглифом «цзя», который графически представляет собой сочетание знаков «крыша дома» и «свинья». Таким образом, идеографическая этимология хорошо передает экономическое и ритуальное значение семьи в Китае: редкий крестьянин не держал в своем доме свиней, и та же свинья была у китайцев главным жертвенным животным, благодаря которому в дни семейных празднеств осуществлялось общение живых с умершими предками. Так, в слове «цзя» отобразились важнейшие признаки семьи: родство по крови или браку, общность имущества, хозяйственная и культовая самостоятельность.

В Китае издавна преобладала малая семья. Судя по официальной статистике, численность средней семьи в Минской империи составляла пять-шесть человек. Это несколько расходится с традиционным и освященным авторитетом конфуцианской мудрости идеалом семьи, в которой представителям по меньшей мере трех поколений полагалось, как говорили в Китае, «жить под одной крышей и питаться из одного котла». Подобные расширенные семьи, включавшие в себя супружеские пары трех или даже четырех поколений, на практике были чрезвычайно редки и считались образцовыми.

Структуру и трансформацию китайской семьи определяла необходимость, с одной стороны, обретения экономической самостоятельности, отвечавшей интересам супружеской пары, а с другой — сохранения преемственности по мужской линии. Традиционный уклад в Китае можно рассматривать как набор средств, призванных обеспечить примирение этих двух противоречивших друг другу принципов семейной жизни. Двойственный характер семейной организации в Китае засвидетельствован, в частности, сосуществованием в каждой семье культа предков, в котором воплощалась общность происхождения ее членов по мужской линии, и культа бога очага Цзао-шэня, отражавшего хозяйственную автономию семьи (заметим, что домашний бог очага, согласно китайским верованиям, был непосредственно подчинен верховному божеству народного пантеона — Яшмовому императору). Хотя поклонение предкам в дни больших праздников было прерогативой старшего мужчины в семье, рутинные подношения на домашнем алтаре — например возжигания курительных палочек и свечей — были обычно обязанностью женщин, что объяснялось, вероятно, нежелательностью слишком тесных контактов мужчин с душами их предков.

В соответствии с общей ориентацией китайской культуры не на отдельные сущности, а на структуру, соотношение вещей между собой (где Великая Пустота выступает в качестве чистой, рассеянной структуры), архитектурная форма в Китае — это прежде всего композиция, и основной единицей архитектуры был не дом как таковой, а двор или усадьба, другими словами — комплекс зданий, где центром планировочной среды был двор, то есть открытое, пустое пространство, вокруг которого располагались в определенном иерархическом порядке жилые, хозяйственные и декоративные постройки. Вся усадьба была непременно обнесена глухой стеной с единственными воротами. Тем самым дом наглядно воплощал верховенство в китайском сознании идеи семьи — общности иерархической и замкнутой, воспроизводящей в своем укладе всеобщие принципы мироздания. Такого рода «семейственная» организация дома выступает прообразом и городской планировки, и общественного уклада, и «небесного узора» мироздания, и природы всех вещей — Великой Пустоты.

Совершенно естественной кажется поэтому стойкая неприязнь китайцев к монументальности в архитектуре. Во все времена образцовыми строителями считались первые цари Чжоу, родовой храм которых имел соломенную крышу и стоял на некрашеных столбах. Китайским императорам полагалось прославлять себя не грандиозными дворцами, а великими добродетелями. Что же касается образованной элиты, то ее вкусы выразил в XVII веке писатель Ли Юн, утверждавший, что дом должен быть «соразмерен человеку», что он ценен «изяществом, а не роскошью» и что «если дом укрывает от ветра и дождя — этого довольно».

Одним словом, для китайцев дом воплощал не физические, а символические качества — он был видимой «тенью» незримого тела рода, продолжающегося в череде поколений. Назначение же человеческой жизни — постоянно возвращаться к своим предкам и, следовательно, в свой дом: время рода течет не поступательно, а возвратно. Примечательно, что архитектура не считалась в Китае подлинным искусством — возможно, именно потому, что была призвана возвращать к нерукотворной, совершенно безыскусной жизни. Дом строился безымянными, хотя бы и очень искусными мастерами; строился, как правило, по жестко заданным канонам без учета индивидуальных вкусов заказчика. В китайском обществе род всегда определял личность.

Отдавая предпочтение пространственной композиции — то есть в известном смысле «пустоте» между зданиями, — китайские зодчие никогда не использовали при строительстве жилых зданий камень. Они работали с материалами легкими и податливыми, но вместе с тем хрупкими и относительно недолговечными, прежде всего «соразмерными человеку» — деревом, черепицей, глиной. Если камень в Китае обыкновенно использовался для могил — «домов мертвых», то дерево выступало символом жизненного роста и самого «тела рода», ветвящегося в поколениях. Вследствие доступности и дешевизны материалов дома нередко строились очень быстро, но также быстро могли исчезнуть или переменить свое назначение.

Другой важной особенностью китайского зодчества было преобладание горизонтальных линий. Строения в старом Китае в подавляющем большинстве были одноэтажными, лишь отдельные здания в городах могли иметь два или изредка три этажа. Объяснялось это тем, что дом не должен был возвышаться над окрестными зданиями и тем более чиновничьими управами, поскольку «Небо равно удалено от всех».

Основные конструктивные принципы архитектуры обнаруживают необыкновенную устойчивость на протяжении всей истории Китая. Дома китайцев относятся к каркасно-столбовому типу, сложившемуся еще в эпоху неолита. Основу каркаса дома составляли четыре столба, расположенные по его периметру. При строительстве больших зданий колонны часто устанавливали с небольшим (1–2°) наклоном вовнутрь. На столбы клали поперечные и продольные балки, а на поперечных балках укрепляли стойки, которые поддерживали коньковую балку. Однако основная тяжесть коньковой балки приходилась на внутренние колонны, стоявшие вдоль главной оси дома. Кстати сказать, коньковая балка считалась символом благополучия семьи, обитавшей в доме. Поднимали ее только в «счастливые» дни, совершая при этом магические обряды, а затем прикрепляли к ней написанное красными иероглифами заклинание. На продольных балках закреплялись слеги, державшие крышу. В Средние века появилась сложная система консолей, скреплявших колонны и балки и позволявших гибко варьировать наклон крыши.

Надо сказать, что не только поднятие главной балки, но и все строительные операции сопровождались исполнением магических обрядов, призванных обеспечить счастье и процветание обитателей дома. По той же причине хозяин не должен был обижать работников, которые в противном случае могли отомстить ему, лишив новый дом «счастья».

Что касается стен, то они не были несущими и в крестьянских жилищах Северного Китая обычно возводились из глины, а на Юге — из плетеного бамбука или камыша, обмазанных глиной. Старинные руководства запрещали возводить стены прежде столбов, помимо прочего, еще и потому, что в таком случае строящееся здание приобретало вид иероглифа «трудность». Один из традиционных атрибутов зданий в Китае — опоясывающая их открытая галерея с балюстрадой. Окна были с бамбуковыми рамами и в Южном Китае могли занимать всю ширину проемов между колоннами. На Севере расстояние между окнами должно было соответствовать какому-либо счастливому числу. Входные двери, особенно на Юге, могли занимать значительную часть стены, обращенной к внутреннему двору. Число ступеней крыльца было обязательно нечетным, чтобы в доме присутствовала сила ян. Деревянная конструкция зданий отличалась большой упругостью, что позволяло им выдерживать довольно частые землетрясения.

Архитектуре Китая более всего свойственны простота и откровенность: несущие опоры здания оставлялись открытыми взору даже в тех случаях, когда были встроены в стены; не существовало и навесного потолка, который скрывал бы перекрытия. Можно сказать, что физическая форма здания оказывается сведенной здесь к своим конструктивным принципам, к собственному пределу — своеобразный аналог самопревращения вещей в их символический тип, чем и было по сути действие «Великого Пути» мироздания. Дом в китайском быте существует как бы под знаком забытья. О нем не думают — им пользуются.

После всего сказанного не покажется случайным, что в конструкции и облике китайского дома особенное значение придавалось элементам, которые очерчивали именно физические пределы здания. Одним из таких элементов была прямоугольная платформа, на которой стоял дом. В большинстве случаев ее сооружали из утрамбованной земли, в особых случаях — из камня. Другой примечательной деталью китайского дома является крыша — высокая, выступающая далеко за периметр стен и потому не лишенная того пафоса монументальности, которого не достает нижней части здания. На Севере крыши жилых домов обычно прямые и почти плоские. В Южном же Китае распространились загнутые вверх карнизы — пожалуй, самая знаменитая черта китайского зодчества, которая сообщает особенную легкость, воздушность всей конструкции дома. Нередко вверх загнуты также оба конца конька крыши. Такую форму крыши трудно объяснить какими-либо практическими потребностями. Скорее всего, она возникла вследствие любви китайцев к декоративной отделке предметов вообще и загнутой линии в частности, а также, возможно, как напоминание о том, что крыша дома принадлежит небесному началу. Впрочем, длинные карнизы домов не были вовсе бесполезны: они защищали и от дождей, и от палящих лучей солнца.

Наконец, третье важное следствие принципа «самопревращения» формы в архитектуре — любовь китайцев к ярким и сочным цветам и декоративной отделке. По традиции колонны покрывали красным или черным лаком — квинтэссенцией стихии дерева (к тому же лак предохранял дерево от порчи). Крышу обычно покрывали желтой, зеленой или синей — цвета небес — черепицей. Потолочные перекрытия тоже покрывались красочным орнаментом — весьма уместное украшение, поскольку потолки в собственном смысле слова в китайских зданиях отсутствовали. На коньке и карнизах крыши устанавливали фигурки мифических зверей и небожителей, имевшие одновременно магическое и эстетическое предназначение. Декоративная отделка была заметна и во многих других деталях здания: окна забирались узорными решетками, створки дверей, перила крыльца и галереи, а подчас и колонны были украшены затейливой резьбой, широко применялись кирпичи с рельефными изображениями, углы крыши увенчивались черепичными дисками с орнаментами или письменами и т. д.

Один из важных принципов конструкции китайских домов состоит в многократном повторении отдельных, сравнительно небольших по размеру секций, или модулей здания, например, интервалов между колоннами и потолочными балками, а в рамках всего архитектурного комплекса — между отдельными однотипными строениями. Тот же принцип еще нагляднее воплотился в конструкции одного из самых самобытных творений китайского зодчества — пагодах. Строительство методом «наращивания» сегментов позволяло китайским зодчим сохранять соразмерность здания человеческому масштабу посредством варьирования стандартных элементов. Эта соразмерность запечатлена в средневековых руководствах по строительному делу, которые содержат детальные указания наиболее целесообразных размеров и пропорций элементов здания. За точку отсчета принималось условное пространство, определявшееся толщиной потолочной балки; длина каждой балки делилась на 15 условных отрезков, и толщина балки должна была соответствовать десяти таким единицам. На этой основе рассчитывались основные элементы конструкции здания: высота и глубина крыши, ее изгиб, размеры самого здания и пр. Это позволяло обеспечить столь важные в контексте китайской культуры гибкость, подвижность архитектурной композиции и тем самым — единство строений и окружающей местности.

Как уже говорилось, основной композиционной единицей в китайской архитектуре было не отдельное здание, а целая усадьба, или домохозяйство (ху), в котором жили вместе несколько малых семей. По традиции вход в усадьбу находился в южной стене, главная композиционная ось проходила в направлении юг-север, а основные строения усадьбы располагались перпендикулярно ей. Их число в зависимости от размеров семьи могло достигать трех и более. Боковые строения также, как правило, были жилыми и предназначались для младших членов семейства. Таким образом, основные здания усадьбы образовывали замкнутый дворик, именовавшийся «небесным колодцем» (тянь цзинь). Обитателям дома надлежало соблюдать некоторые запреты, касавшиеся устройства «небесного колодца». Нельзя было высаживать дерево в центре дворика, ибо это могло создать в жизни «трудности». (Иероглиф «трудность» являет образ дерева, стоящего в центре огражденного пространства.) Равным образом считалось плохой приметой, если деревья во дворике закрывали солнце. В северной стороне усадьбы полагалось сажать сливу и абрикос, в южной — сливу и жужубу. Позади главного дома нередко находились огород и хозяйственные постройки. В каждой усадьбе обязательно имелся колодец. Дождевую воду собирали и в бассейн «небесного колодца». Иногда главное здание непосредственно примыкало к северной стене, и тогда в его задней стене не было окон. Со всех сторон усадьбу окружала глухая стена выше человеческого роста; нередко в углу стены или напротив главного входа сооружали оборонительную башню. Дом жителя старого Китая не меньше, чем дом англичанина, был его крепостью. Законы империи даже чиновникам запрещали без особых на то полномочий врываться в частное жилище.

Глиняные модели усадеб из древних погребений позволяют говорить о большой устойчивости их традиционной композиции. Здесь можно видеть внутренние стены усадьбы, разделяющие жилые помещения и хозяйственные постройки, наблюдательные вышки, отдельные кухни, из которых кормились, вероятно, все жители усадьбы. Уже известные нам особенности архитектуры позволяли без труда создавать в пространстве усадьбы новые внутренние дворики, предназначенные для вновь появляющихся семей. В богатых домах старого Китая насчитывалось до десятка и более «небесных колодцев». Крупнейшая из сохранившихся по сей день семейных усадеб — усадьба семьи Лу в городке Дунъян провинции Чжэцзян — занимает площадь в 150 тысяч квадратных метров и состоит из нескольких тысяч строений. Сохранились до наших дней и большие клановые усадьбы, насчитывающие сотни строений, которые появились в минскую эпоху в некоторых местностях северной провинции Шаньси.

За пределами равнины Хуанхэ существует несколько локальных типов жилых домов. Так, на Юге, особенно в горных районах, семейные усадьбы и деревни отличались более свободной планировкой, дома ставились на длинных сваях, а пространство под полом дома служило загоном для скота. В провинциях Фуцзянь, Гуандун и Цзянси, в местах проживания этнической группы хакка, встречаются и вовсе необычные для Северного Китая укрепленные усадьбы: дома в них образуют сплошные концентрические круги, напоминавшие, по местному поверью, «свернувшегося дракона». Число таких круговых зданий достигало трех и более, причем наружная стена внешнего кольца служила также оборонительной стеной для всей деревни. Ворота же в подобных усадьбах — также в противоположность обычаям северян, — располагались в северной части стены.

Интерьер китайского дома в своих основных чертах был воплощением все той же идеи семейного уклада, которая наложила такой глубокий отпечаток на все стороны общественной и частной жизни китайцев. Его организационным центром был домашний алтарь, который располагался напротив входных дверей в центральной комнате главного здания семейной усадьбы. Это всегда была самая большая и высокая комната в доме, в которой отсутствовали потолки, ибо ходить над алтарем, как бы попирая его ногами, было бы большим кощунством. Этот главный, или «высокий», зал дома предназначался для семейных церемоний и пиршеств, а также для приема почетных гостей. Пол в нем был земляным, а в богатых домах выстилался каменными плитами. Двери имели вид широких панелей и занимали значительную часть противоположной алтарю стены. На Юге двери держали обычно открытыми, так что семейный алтарь был хорошо виден со двора и из боковых пристроек — жест радушия и единения, отнюдь не лишний в большой семье. Обстановка в главном зале регламентировалась особенно строго и была, как правило, подчинена требованиям традиции и законам симметрии. Мебель располагалась вдоль стен и ограничивалась главным образом столами с двумя креслами по обе стороны от них, отдельными стульями и столиками для чтения или игры в мацзян (маджонг) или шашки, подставками для курильниц и ваз и т. п. Естественно, эта комната выглядела особенно торжественно и празднично, в ее убранстве преобладали золотистые, красные (цвета счастья) и коричневые тона, на стенах висели картины, здесь же выставлялись антикварные предметы, вазы с цветами и т. п.

По обе стороны от главного зала находились комнаты, в которых жили отдельные малые семьи, причем старшему поколению отводились комнаты в восточной части дома. Внутренние стены главного зала разделяли дом на три почти равновеликие комнаты. При необходимости боковые комнаты разделялись перегородками надвое, так что число комнат в доме увеличивалось до пяти. Таким образом, в традиционном китайском интерьере, в отличие от европейского, комнаты почти не различались в функциональном отношении; каждая из них служила местом обитания отдельной семьи и должна была удовлетворять всем потребностям семейного быта. В городских домах нередко даже не существовало отдельных туалетных комнат, и их обитатели умывались и справляли естественные надобности в той же комнате, где и жили.

Многофункциональность пустого пространства — главный принцип интерьера китайского дома. Она есть знак органической полноты родового бытия и, следовательно, примата этического начала в жизни, воплощенного в семейно-клановой иерархии. Но эта полнота предстает как совокупность конкретных мест — совокупность подвижная, указывающая на непрерывное «самообновление», открытие новых качеств пространства. Оттого же в интерьере китайского дома, как и в китайском саду, отсутствуют какие-либо общие правила организации. «Вещи в доме могут быть поставлены густо или редко, в холод и в жару обстановка неодинакова, в устройстве высокого зала или внутренних комнат существуют особенные потребности», — писал в своем трактате по домоводству Вэнь Чжэньхэн. Каждый предмет и каждая комната в доме, как и каждое здание в усадьбе, имеют свою индивидуальность, но они — только часть стилистически выдержанного разнообразия ритмов и форм. Отсюда другая важная черта китайского интерьера: благородная сдержанность. Домашний быт как усилие нравственного совершенствования требовал самоограничения не только в личных запросах, но и в устроении предметной среды. Однако речь идет не о запретительных мерах, а именно о раскрытии природы вещей: чтобы явить в себе и через себя полноту бытия, вещь должна ставить предел опыту, выводить в пустоту, сталкивать с вечноотсутствующим. Чтобы достичь этой цели, требовалось в первую очередь бережно обращаться с пространством интерьера — например, использовать один и тот же предмет в разных функциях и разных местах комнаты. В XVII столетии Ли Юй заявлял, что «секрет устроения дома состоит в умении менять обстановку в нем каждый месяц и каждый день», ибо «если вещи оживляют взор, то и сердце оживится».

Выполнение повседневных домашних обязанностей было самой простой и в то же время самой наглядной иллюстрацией присутствия этического начала в быту. Прислуга или младшие члены семьи приносили воду для умывания и выносили кувшины с отходами, растапливали очаг и чистили жаровни, подметали комнаты и двор усадьбы. В крестьянских домах в углу двора обычно имелась уборная или, точнее сказать, выгребная яма, огороженная с трех сторон. Считалось желательным иметь общую для всех обитателей дома кухню, которая располагалась в одном из боковых строений. Однако в китайском доме не существовало столовой, предназначенной для совместной трапезы всех, кто жил в нем.

В позднем Средневековье на Севере появляется такая примечательная деталь интерьера, как отапливаемая лежанка (кан). С тех пор выражение «светлые окна и теплый кан» становится в китайской литературе символом домашнего уюта. Поэт XIV века Сунь Чжоу-цин, например, утверждал, что счастье — это «толстая циновка на теплом кане», чарка доброго вина и красивая жена с детками. Жители Юга, включая и район нижнего течения Янцзы, обогревались жаровнями и медными грелками.

В китайском быту большую роль играло разделение пространства дома на «внешнюю» (мужскую) и «внутреннюю» (женскую) половины. На практике это означало, что почти вся жизнь женщин и детей в старом Китае проходила в жилых покоях и на кухне, тогда как мужчины в течение дня находились вне своей семейной комнаты. В крестьянских домах разграничение «внутреннего» и «внешнего» пространства часто обозначалось занавеской, закрывавшей вход на кухню.

Традиционное нежелание китайцев разрушить потенциал чистого пространства, который соответствует полноте и самодостаточности семейного быта, обусловило отсутствие в домах громоздкой мебели. В древности последняя вообще ограничивалась главным образом невысокими топчанами квадратной или прямоугольной формы, которые служили также столиками и кроватями. Судя по древним книгам и изображениям, любимой позой ученых мужей было «сидеть в задумчивости, облокотившись о столик». Такие низкие столики из каменных плит неправильной — природной — формы до сих пор можно встретить в китайских парках. В древности пол комнаты застилали циновками, так что при входе полагалось снимать обувь; сидели обычно на полу, опустившись на колени. Было принято сидеть и на топчане, а вот сидеть на корточках или вытянув перед собеседником ноги считалось верхом неприличия. Каждому гостю или члену семьи полагалась отдельная циновка; сидеть вместе на одной циновке могли только люди, равные по положению. Со временем топчан преобразился в широкую, прямоугольной формы деревянную кровать, укрытую балдахином. В таком виде древний топчан просуществовал в домах Южного Китая вплоть до XX века. У кровати обычно ставили прямоугольный столик, который мог использоваться и для еды, и для туалета, и для литературных занятий. Под голову минские современники клали не подушку, а специальный подголовник из твердого материала. Этот подголовник мог иметь форму скамеечки или прямоугольника с округлыми краями — керамического, деревянного или чаще плетеного.



Поделиться книгой:

На главную
Назад