— На колени! — еще раз гаркнул я во всю мощь своих легких. — Ну! Или я вас… — И тут, дядюшка, я не рассчитал, связки мои не выдержали, и вместо молодецкого гыка из горла вылетел едва слышный шепот. И в тот же миг (вот что значит потерять кураж) самый рослый из парней — рыжий, с раскосыми шальными глазами, — видно, опомнившись от шока, криво улыбнулся и, сжимая кулаки, шагнул ко мне:
— Чего, падла! Повтори!
— На колени… — пытался выдавить я из себя угрозу, но шепотом не грозят, шепотом просят о пощаде, и рыжий не испугался, замахиваться начал, чтобы влепить мне по зубам. Когда кулак его стал приближаться к моему лицу, я, сделав вид, что прыгаю, незаметно шевельнул крылами, тело мое тотчас оторвалось от земли, ноги в крепких туристских ботинках оказались у подбородка рыжего, и, не раздумывая, я мощно вмазал ему по скуле. Парень упал.
— Отдохни чуток… — сказал я ему и повернулся к приятелям. — Ну что?
Юнцы были неподвижны. Напружинясь, стояли они, готовые, словно конькобежцы, в любой момент рвануться и убежать.
— На колени! — рявкнул я почему-то вдруг восстановившимся голосом.
— Ты знаешь что… Ты это… — начал было храбриться один из них и нерешительно двинулся ко мне. Но приятель схватил его за рукав:
— Не надо, Лех, а… Он каратист… Не видишь, что ли…
И тут меня осенило. Да, да, я каратист, надо убедить их в этом во избежание лишних разговоров. И снова взмахнув крылами, я взлетел над землей и завопил что было мочи:
— Акутагава!!! Рюноскэ!!!
Сам не пойму, почему прокричал я эти слова, ничего больше в голове не было, ни одного восточного слова, и потому пришлось воспользоваться именем писателя, которого люблю. Но мальцы, как видно, его не знали и приняли сии звуки за боевой клич каратиста, и в тот же миг их словно ветром сдуло — понеслись по дороге, только ветки трещали.
О погоня! Погоня? О мелькание верстовых столбов! О шум ветра в ушах! Сначала я бежал за ними. Но у страха глаза велики, а ноги быстры. Мне было не угнаться за ними. Тогда, пустив в ход крылья, я в несколько секунд настиг бежавшего позади:
— На колени! На колени, сволочь!
И тут наконец я увидел то, чего жаждал: мальчик рухнул наземь, прополз метра полтора и после, встав на колени, сложил руки на груди:
— Прости, дяденька, прости, пожалуйста…
— Говори, сволочь, кто вас научил меня избить?
Малец морщил прыщавое лицо, не зная, видно, как поступить. Я замахнулся кулаком над его головой, как боксер над кожаной грушей.
— А-а-а-антоний Петрович… — с трудом выговорил пацан.
— И что он за это обещал? Говори! Ну!
— Джины фирмовые и по десятке чистыми…
— Ха-ха-ха… — рассмеялся я. — Недорого он вас купил, недорого… Ну, а теперь вали отсюда! Ну!
— А бить не будете? — искривил личико недоросль.
— Не буду. Иди.
Затравленно поднялся он с земли и сначала пошел, а после вдруг побежал, сверкая подошвами башмаков. И только тогда почувствовал я, как дико устал.
Кто я? Что я?
Не помню, как приплелся домой и завалился на диван. Но помню, что полночи не спал и, глядя на ущербную луну в окне, думал…
Крылья? Мне? Но почему мне? И почему крылья? И кто я теперь? Ангел? Херувим? Но ведь я не верю в бога. И воспитан, как материалист. И потому не могу поверить в божественное происхождение крыльев. Тогда я стал пытаться объяснить их появление с материалистических позиций. Вспомнив Дарвина, я сказал себе: а может, ты первый плод эволюционного развития, может, всем людям назначено в будущем летать, и ты полетел первый, как когда-то давным-давно на заре человечества первая — поистине великая — обезьяна поднялась на задние лапы, освободив тем самым передние для труда? Может быть, так, но тогда как объяснить, что я не вижу своих крыльев и только чувствую их? Как объяснить, что вот тогда, лежа на диване с заложенными за голову руками и глядя в окно на разбушевавшуюся Хлынку, я был простой человек, которому всего-навсего не спится. Но стоило мне захотеть, как крылья тут же обнаруживались и, напружиниваясь, топорщились за спиной. Как объяснить это, дядюшка? И другой вопрос мучил меня: а что же дальше? куда теперь? что делать мне с крыльями? как жить? какие обязанности, какая ответственность накладывается на меня? И так и сяк гадал я, но ничего не мог уразуметь. Я сейчас удивляюсь своей наивности. Я хотел за одну ночь разрешить вековечный вопрос. Я поныне не понимаю, кто я такой. Я и поныне долгими бесконечными днями (ведь днем нельзя писать), отвернувшись лицом к стене, все думаю о том же…
Забылся я лишь под утро, когда бледная луна уже пряталась за лес, а макушки берез становились розовыми от восходящего солнца. Тогда-то и приснился мне тот странный, страшный сон, который был как будто бы предвестником моей судьбы. Я видел себя летящим над землей подобно птице в стае таких же, как я, белокрылых людей. Зеленые поля стелились внизу, нежная голубизна пленяла взгляд. Нас было много, огромная стая, заполнившая полнеба, будто стая перелетных птиц. Какая-то музыка звучала вокруг, похожая на орган. Мы были наги, лишь только короткие алые плащи прикрывали малую толику наших тел и трепыхались на ветру, как флаги на демонстрациях. Вокруг меня были и желтолицые японцы, и рыжебородые шотландцы, и горбоносые армяне, и веснушчатые славяне, и великое множество других наций. Куда мы летели, не знаю. Но, помню, высокий смысл крылся в нашем полете. Потом новая деталь явилась в моих галлюцинациях. Заметил я, что впереди, на самом краю неба, возникла темень. Она быстро сближалась с нами, и вскоре увидел я, что это стая таких же, как и мы, крылатых людей. Среди них тоже было множество всяких наций. Но только не алые, а черные плащи трепыхались на них, и крылья их тоже были черны, как крылья воронья. Жуть брала от мрачного приближения чернокрылых. Кто они такие? Почему летят нам навстречу? И что сейчас будет? Затем, дядюшка, увидел я и вовсе страшную картину — две наши стаи столкнулись в небе, и начался кровавый бой, злой и, беспощадный. Чернокрылый наскакивал на белокрылого, белокрылый — на чернокрылого, стоны, проклятия, разноязычная брань… Из-за чего мы дрались, не ведаю, однако было ясно — кто-то из нас должен был умереть, пощады не будет… Один за другим падали вниз то чернокрылые, то белокрылые воины, уже и моя очередь подступала схватиться с кем-то, уже и моя очередь подступала — умереть или победить. И спервоначала дерзко глядевший вперед, в последний момент я вдруг испугался и, ринувшись в сторону, хотел уже было смотаться, спасая шкуру, но тут почувствовал, что крылья мои более не держат меня и я падаю вниз. О, это было ужасно, дядюшка! Казалось мне, что смерть моя близка. И я уже с жизнью прощался, но в этот миг кто-то застучал по небу, как по двери, и позвал меня:
— Константин Иннокентьевич! Костя!..
Чужое горе
Я открыл глаза и увидел перед собой испуганную свою хозяйку. Марфа Петровна — так звали старушку — в волнении схватила меня за руку. Порывистое дыхание ее было полно валерьянового запаха.
— Костенька! Милый! Помогите! — Дряблая кожа лица ее подрагивала от быстрых слов. — За врачом! Сбегайте за врачом!
— Куда? — наконец-то дошел до меня смысл ее слов. — Что случилось?
— Внучку плохо… Бредит он… Врача надо!
— Да, да, сейчас, — поднялся я с дивана и, торопливо поправляя мятое платье, побежал к двери. Проходя мимо комнат Марфы Петровны, заглянул я в открытую дверь и увидел больного. Мальчик лежал на кровати, курчавая золотая головка его бессильно склонилась набок, бледное лицо лоснилось от пота, тонкие белые руки, раскинутые поверх одеяла, жестом своим выражали обреченность. За врачом я бежал по, зеленой улице, в ту самую больницу, где ныне лежу, к старому помещичьему дому с шахматными конями над фронтонами. Доктора я застал на скамейке перед крыльцом. Бородатый наш эскулап нежился на солнцепеке, подставляя лучам усталое лицо. Глаза его были закрыты, но губы то и дело дергались в нервном тике. По моему зову Александр Иваныч, наш доктор, тут же поднялся и, заглянув на миг в кабинет за саквояжем с докторскими принадлежностями, отправился за мной. Вскоре были мы у постели больного. Мальчик оказался совсем слаб.
— Что с ним? — спросил Александр Иваныч, строго взглянув на хозяйку.
Марфа Петровна стояла у изголовья кровати и нервно сжимала хромированные ее набалдашники. Сухие кисти старушки белели от напряжения. Розовые глаза глядели понуро и виновато.
— Откуда ж мне знать? — Отвисший гусиный подбородок ее закачался от движения рта. — Вчерась еще бегал, а ноне…
Марфа Петровна затряслась в беззвучном плаче.
— Тэк-с, тэк-с… — Александр Иваныч бережно взялся за края одеяла и стал стягивать его с мальчика. Худенькое белое тельце открылось нашим взорам. Доктор внимательно осматривал его, то и дело поправляя сползающие на нос очки. — А это что такое? — Он указал на крошечную царапину на лодыжке мальчика. Кожа вокруг нее была красной и припухшей.
— Поцарапался, видать… — Марфа Петровна переводила растерянный розовый взгляд то на меня, то на Александра Иваныча.
— И давно? — Доктор раскрыл свой саквояж и извлек оттуда какие-то пузырьки, бинт, вату. Ловкие руки его колдовали над ранкой.
Марфа Петровна только пожала плечами.
— Тэк-с, тэк-с… — Бормоча себе под нос, Александр Иваныч обрабатывал царапину йодом, туго и ловко бинтовал ее. — Мальчику нужен покой и… — Он почему-то замялся, но тут же, вздохнув, достал из саквояжа какие-то таблетки. — И вот это. По таблетке на прием, три раза в день… Завтра я зайду…
Доктор поднялся, раздраженно щелкнул замком саквояжа и направился к двери. Но прежде чем уйти, взглянул на меня. Во взгляде его я заметил призыв и вышел следом. Спустившись с крыльца, Александр Иваныч обернулся ко мне.
— Ох уж эти корнежеватели! — Голос его дрожал. — Сил моих нет… Запустила парня… У него же заражение… Боюсь, что так… Пенициллин нужен.
— Так в чем же дело? — пожал я плечами. — Принесите…
Александр Иваныч взглянул исподлобья.
— Вашими бы устами да мед пить… — сказал сурово. — Нету пенициллина в Хлыни. Еще в мае кончился. А завезти не можем. То не давали машину, то эти дожди проклятые…
Кивнув мне напоследок, он зашагал по улице, а я вернулся в дом.
— Бабуля, — лепетал бескровными губами мальчик и стискивал ручонками простыню, — я падаю… Подержи меня… Подержи.
Марфа Петровна, склонившись над кроватью со стаканом воды, пыталась дать внуку лекарство.
Я сердобольный, дядюшка, и мне невыносимо было глядеть на страдающего ребенка. Тут и злодей, наверное, расплакался бы. Кусая губы, смотрел я на пустые хлопоты Марфы Петровны и чувствовал, как слезы наполняют глаза. И вспоминалось мне — вода, вода вокруг, сколько может видеть глаз. Нет, не скоро она спадет, не скоро будет дорога, зря надеется Александр Иваныч на милости природы. Бедный мальчик, он, видно, обречен… И тут я вздрогнул. Но почему же обречен? А я на что? Ведь я ж парил вчера под облаками. Мне ничего не стоит слетать в соседний город, купить пенициллин для пацана. Как же я сразу не вспомнил? И чего я стою? Бежать! Спешить!
— Марфа Петровна, — дотронулся я до старушкиного плеча, — вы не волнуйтесь, все будет хорошо… А я на пару часов отлучусь… Я скоро буду…
А сам уже несся в комнату, уже натягивал пиджак и кошелек с деньгами совал в карман. Вперед! Вперед!
Разговор на зеленой лужайке
Вы когда-нибудь уступали место старушке? Вы когда-нибудь подавали нищему алтын? Вы когда-нибудь спасали птенца от гибели? Если вы хоть раз совершили подобное, вы поймете мои чувства. Душа моя ликовала. «Я помогу… Я спасу… А как же… А после еще таких дел натворю… О, господи, спасибо тебе за крылья!» Поистине всемогущество испытывал я тогда, как Илья Муромец, вышедший из своей избы в Карачарове, как Геракл перед двенадцатью славными подвигами, как Петр Первый перед Полтавской битвой. Я шел по Хлыни, ощущая каждую мышцу, чувствуя, как поигрывают они, готовые к полету. И хотелось мне, дядя, силушку испытать, хотелось вырвать с корнями засохшее дерево, хотелось вычистить колхозные конюшни, хотелось Соловью-разбойнику какому-нибудь чуб надрать или уж на худой конец вытоптать злополучную валерьяну в чьем-нибудь огороде…
Итак, шагал я по тротуару к окраине городка, откуда собирался отправиться в дальний полет. Но вдруг что-то остановило меня. Однако, взглянув окрест, я ничего подозрительного не увидел. И, лишь пройдя еще метров сто, уразумел причину беспокойства — Антония Петровича разглядел я, выгуливающего на лужайке белых боксеров. И сразу сцена в лесу встала перед глазами, и сразу Сонечка вспомнилась, убегающая прочь ланью белоногой, и сразу мальчики-террористы пришли на память, и, не отдавая себе отчета, зачем так поступаю, я повернул к Антонию Петровичу.
Сонечкин папа все это время смотрел на меня, не отводя глаз. Беспокойство и трепет различил я в его облике. Края полных губ Антония Петровича опустились, и лицо от сей мимики стало грустным, как у нищего Арлекина. Я же, наоборот, ощущал прилив сил, и трепет Антония Петровича придавал мне еще большую уверенность. Словно коварный гипнотизер, пытался я поймать его взгляд, но глаза Антония Петровича избегали встречи с моими, прыгая из стороны в сторону, как глаза кошки на ходиках Марфы Петровны. Боксеры же Рэм и Сэм, почуяв запах беды, подошли к своему хозяину и встали по бокам, как ретивые телохранители, холки ощетинили, оскалили кинжалы клыков, готовые броситься на меня. Но я их не боялся, зная, что в любой момент смогу взлететь на высоту, не доступную этой твари, и, подойдя к Сонечкиному отцу почти вплотную, сказал:
— Здравствуйте, Антоний Петрович.
— Здравствуйте, здравствуйте… — едва выговорил он, не глядя на меня. Но голос выдал его. Страх, страх прочитал я в сей жалкой интонации, такой жалкий и скользкий, словно червяк, на которого башмаком наступили.
— А у меня вот оказия вчера вышла… Такая, знаете ли, оказия, что и не знаю, кому жаловаться…
— Оказия? — Антоний Петрович на секунду поднял глаза и моментально взглянул на меня, словно сфотографировал. — А что ж такое?
— Да по лесу гулял… — балагурил я. — Гербарий собирал. Местные травы — это, знаете ли, уникально… И что вы думаете? Хулиганье напало. Трое. С ножами, с кастетами. Не знаю, чтó я им сделал…
Антоний Петрович наконец-то сумел поднять глаза и поглядел на меня с жалостью и участием, и, если бы я точно не знал, что вчерашнее нападение — его рук дело, то мог бы подумать, будто он жалеет меня.
— Ну и как же обошлось-то, Константин Иннокентьевич? — спросил Антоний Петрович сочувственно. — Вы ведь целехоньки, я вижу…
— Да отбился кое-как…
— Отбились?
— Отбился… Брюсу Ли свечку надо ставить…
— Кому? — поднял брови Антоний Петрович.
— Брюсу Ли… Уроки каратэ я у него брал в Таиланде…
— В Таиланде? А это где?
— В Азии. Рядом с Кампучией. Бангкок — столица. Я там, знаете ли, на практике был. С Брюсом Ли сдружился. Он у них главным каратистом считался. Вот и поднатаскал он меня кой-чему.
— А чему же? — спросил Антоний Петрович, поджимая живот. Я едва не улыбнулся, заметив этот знак страха.
— Да так, ерунда, — сделал я маленькую паузу, соображая, чем бы его пугануть, — кирпич могу перешибить ладонью, дерево переломить коленом… А уж человека-то и подавно могу изничтожить вмиг…
— А не покажете ли чего-нибудь? — почти шепотом промямлил Антоний Петрович. Губы его посинели. Веки прищуренных глаз дрожали нервно.
— Отчего же… — совсем уж раздухарился я. — Можно и показать. Только на чем? На кирпиче? На березе? А может, на вас?
— Нет, лучше уж на березке… — Антоний Петрович инстинктивно отодвинулся в сторону.
Делать нечего, надо было что-то изобразить для пущей убедительности, и, оглядевшись по сторонам, что бы выбрать для демонстрации мощи, к счастью, увидел я, что ветка одного дерева едва держится на стволе, надломленная ветром. Пойдет, сломлю как-нибудь, главное, допрыгнуть. Выручайте меня, мои крылья!
— А-к-у-т-а-г-а-в-ааа!!! — вскричал я что было сил и, будто самурай на врага, ринулся к березе.
Краем глаза видел я, как в ужасе зажмурился Антоний Петрович и как гигантские белые псы, поджав обрубленные хвосты, спрятались за хозяина. А я же, едва взмахнув крылами, взлетел пушинкою на пару метров и, хрястнув ногой под основание ветки, увидел с радостью, как рухнула она наземь. Я опустился и встал рядом, словно пес перед своей добычей.
— Ну как?
Антоний Петрович открыл глаза. В зрачках его застыл ужас. Мне даже жаль стало Сонечкиного папу.
— Присядем… — взял я инициативу в свои руки.
— Пожалуй… — едва выговорил мой собеседник.
Мы сели на упавшую ветвь. Антоний Петрович трясущимися руками ощупывал толстый комель, не веря, видно, своим глазам. Изредка он взглядывал на меня и тряс головою, словно желая проснуться. А я же, дядюшка, только тогда сообразил, что больше нельзя запугивать Сонечкиного папашу, достаточно, ибо робеющий нас — наш раб, но страшащийся нас — наш враг. Вот что подумал я и решил: довольно эффектов, пора налаживать контакты. Иначе и вовсе не видать мне Сонечки.
— Шикарно… — качал головой Антоний Петрович, извлекая из кармана сигареты, импортные какие-то, в коричневой пластмассовой пачке. — Берите, Костя, не стесняйтесь… «Филип-Моррис». А по-нашему, «Филиппок»… Прошу…
— Нет, — отмахнулся я, — не балуюсь. Спасибо.
— А я закурю. — Дрожащими руками Антоний Петрович зажигал спичку. — Так, значит, Таиланд, говорите? Ну и как там в Таиланде?
Не знал я, дядюшка, что отвечать, потому что, как вам доподлинно известно, не был я там ни разу. Но на мое счастье, фантазией бог меня не обидел, и начал я рассказывать Антонию Петровичу о далекой и загадочной стране. Поэт, дядюшка, не только о Таиланде, но и об аде может рассказать, ни разу там не побывав. И рассказал я Сонечкиному папе о смуглых девах с неприкрытыми грудями, о несчастных рикшах, таскающих полнотелых клиентов, о непроходимых джунглях со змеями и скорпионами и еще много чего рассказал, но только чувствовал я, что все это не особенно интересует Антония Петровича и порывается он что-то спросить. Тогда, замолчав, я дал ему возможность вымолвить слово.
— А магазины какие там? — не заставил меня долго ждать Антоний Петрович.
— Магазины… — томил я его паузой. — Магазины… Нет слов. Божественные магазины…
— И что ж в них есть? — Антоний Петрович в азарте даже сигарету отбросил.
— Да что хотите, — ответил я, — джинсы, батники, кроссовки, консервные крышки… А книги? Какие там книги… Булгаков с Цветаевой спокойно лежат, и на русском языке. Представляете?
— Н-да… — словно китайский болванчик, качал головой Антоний Петрович. — Н-да… Ну, а продукты? Как там у них с этим?
— Все, что душе угодно, — уже начинал скучать я, — мясо, масло, балык, карбонат, таранка, икра, колбасы двадцати сортов… Что еще?
— Довольно, довольно, — остановил наконец-то поток моего красноречия Антоний Петрович, — не травите душу… — Он снова залез в карман, достал сигарету и, закурив, сидел, как куль, обмякший и тяжелый, и приговаривал одно и то же: — Двадцати сортов… Ну надо же… Двадцати сортов… О-хо-хо…
И Рэм и Сэм, лежа рядом с хозяином, печально заглядывали ему в глаза и словно тоже хотели сказать: «О-хо-хо…»
Признаюсь, дядюшка, мне стало жаль эту троицу, В их грустных взглядах, в многозначительных вздохах уловил я горькую обиду на жизнь. И только после подумал: но как же так? Неужели Антонию Петровичу жратвы не хватает, кому-кому, а уж ему-то грех жаловаться, все у него во власти, весь «Универсам». Но тут же вспомнил — половодье ведь, дороги нет, поистощились хлыновские склады, вот и грустит Антоний Петрович без деликатесов.
Тут что-то затрещало на руке у Сонечкиного предка, и он, взглянув на часы (они-то и трещали), поднялся резко с березовой ветки.