— Уступи ему, мама, — попросила Бетти, и Кэт снова ее послушалась.
Она завела руку мужа себе под блузку. На этот раз их страстный поцелуй сопровождался другими ласками: непарализованная рука Джорджа вовсю теребила матерчатую объемистую чашку лифчика. И тут же все кончилось. Силы покинули Джорджа мгновенно, и добраться до обвислых грудей жены ему так и не удалось. Прошло еще двенадцать часов, прежде чем он покинул нас окончательно, но все это время Джордж вновь пребывал в беспамятстве, чуть ли не в коме, откинувшись на подушки, раскрыв искривленный рот, сомкнув веки и тяжело дыша, как человек, только что чудом спасшийся от погони. Прошло еще двенадцать часов, но уже прямо тогда, в спальне, мы все поняли, что стали свидетелями последнего — и, может быть, самого удивительного — соития (или события?) в его жизни.
Позже, когда я уже собрался домой, Кэт вышла проводить меня на крыльцо и даже прогулялась со мной по подъездной дорожке до того места, где была припаркована моя машина. Взяв обе мои руки в свои, она поблагодарила меня за визит.
— Я рад тому, что видел все своими глазами, — сказал я.
— Да, это было удивительно, не правда ли? — откликнулась Кэт. А затем, с этой ее всегдашней усталой улыбкой, добавила: — Интересно, однако, за кого это он меня принял?
И вот всего через пять месяцев после смерти Джорджа, когда Консуэла, позвонив, наговорила на автоответчик: «…мне хочется тебе кое-что сообщить. Хочется сообщить тебе об этом самой, пока не рассказали общие знакомые. Или пока ты сам не узнал случайно», я, выслушав это, решил, будто что-то стряслось уже с нею. Такая штука, как вещий сон, тут же оборачивающийся явью, достаточно неприятна, даже если он сбывается во сне, что чаще всего и происходит, но если это случается наяву?.. Я не знал, как быть. Перезвонить ей немедленно? Я размышлял над этим добрую четверть часа. И не позвонил в первую же минуту только потому, что мне стало страшно. С какой стати она мне звонит? Что с нею стряслось? Я живу достаточно беспечально и давно уже сам себе хозяин. Смогу ли я восстановить душевное равновесие, если Консуэла обрушится на меня с агрессивными притязаниями? Мне ведь уже не шестьдесят два — мне все семьдесят. В этом ли возрасте вновь впадать в состояние томящей неопределенности? Могу ли я позволить себе еще один длительный душевный кризис? Как это отразится на моем долголетии с подразумеваемым добрым здравием?
Я вспомнил о том, как три первых года после нашего разрыва только о ней и думал, даже встав посреди ночи по малой нужде, даже стоя в четыре утра около унитаза и на семь восьмых еще не проснувшись; одна восьмая профессора Кипеша все равно начинала ни с того ни с сего бормотать ее имя. Как правило, старик, справляя малую нужду ночью, вообще ни о чем не думает. А если и думает, то лишь о том, как бы поскорее вернуться в постель. Но только не я; во всяком случае, только не в те годы. Консуэла, Консуэла, Консуэла — это имя звучало у меня в мозгу каждый раз, без исключения и без пощады. И, знаете ли, ведь она сама учинила расправу надо мною с такой безжалостностью, расправилась без слов, без раздумий, без тени коварства или злобы и без малейшего желания причинить мне боль. Подобно великому спортсмену, или прекрасному мраморному изваянию, или грациозному животному, мелькнувшему перед тобой в лесной чаще, подобно Майклу Джордану, подобно Аристиду Майолю[24], подобно сове, подобно рыжей рыси, она добилась своего невзначай, добилась исключительно благодаря своему внешнему великолепию. Потому что Консуэла, разумеется, ни в малейшей мере не была садисткой. В ней не было даже того садистского по природе и воздействию равнодушия к ближнему, какое так часто ходит рука об руку с подлинным величием и истинным совершенством. Она была слишком справедлива для такой жестокости, да и чересчур добра тоже. Но представьте себе, каким посмешищем могла бы она меня сделать, не будь Консуэла слишком благоразумной девицей для того, чтобы, подобно древнегреческой амазонке, обрушивать на мужчину всю мощь своего телесного снаряжения и оснастки; представьте себе, что и совесть у нее как у той же амазонки, что она и мыслит как амазонка, коварно сознавая свое могущество, и вообразите неизбежные последствия ее повторного вмешательства в мою жизнь! К счастью, подобно большинству представителей рода человеческого, Консуэла вовсе не стремилась продумывать все от начала до конца и, хотя, если так можно выразиться, отделала меня по полной программе, не осознала полностью, что, собственно, между нами произошло. А если бы осознала, если бы вдобавок имела бы малейший вкус к тому, чтобы мучить сходящего по ней с ума мужчину, я бы давным-давно пропал, я бы потерпел крушение, как капитан Ахав, в погоне за своим Моби Диком.
И вот она вновь. Нет, ни за что! Никогда больше я не подвергну такому риску собственный душевный покой!
Но потом я подумал: она меня ищет, она во мне нуждается, и наверняка не в качестве любовника, не в качестве наставника, наверняка не затем, чтобы расцветить нашу эротическую палитру новыми красками. И я позвонил ей на мобильный и солгал, будто выходил в магазин и только минуту назад вернулся домой. А она ответила:
— Я сейчас в машине. Оставляя тебе сообщение, я была у твоих дверей.
— А почему ты колесишь по Нью-Йорку в новогоднюю ночь?
— Сама не знаю.
— Консуэла, ты плачешь?
— Нет еще. Но вот-вот расплачусь.
— А в дверь ты не позвонила? — осведомился я.
— Нет. Да я бы и не осмелилась.
— Ты всегда можешь позвонить в мою дверь, — сказал я. — Всегда. И сама это знаешь. А что у тебя случилось?
— Ты мне нужен.
— Так приезжай.
— А я тебе не помешаю?
— Ты мне никогда не помешаешь. Приезжай.
— Дело и впрямь важное. Я приеду прямо сейчас.
Я положил трубку, толком не зная, чего ожидать. Примерно через двадцать минут возле дома затормозила машина, и с того момента, как я, увидев Консуэлу у входа, отпер дверь, мне стало ясно: с ней что-то не так. Потому что на голове у нее была диковинная шляпка, скорее даже феска. А такой головной убор она бы при нормальных обстоятельствах ни за что не надела. У Консуэлы роскошные черные волосы, пышные и гладкие, и она всегда за ними следила — каждый день мыла, расчесывала и укладывала, а раз в две недели ходила к дамскому мастеру в салон. А сейчас на голове у нее была феска. На ней было отличное пальто, черная персидская дубленка чуть ли не до пят, а когда она расстегнула пояс, я увидел, что под дубленкой — шелковая юбка со смелым разрезом, что ж, очень мило. И вот я обнял ее, а она меня, и она позволила мне снять с нее пальто, и я спросил:
— А как же твоя шляпка? Или, вернее, феска?
— Лучше не стоит, — ответила Консуэла. — Ты сильно удивишься. Сильно и неприятно.
— Но почему же?
— Потому что я очень серьезно больна.
Мы прошли в гостиную, и здесь я вновь ее обнял, а она прижалась ко мне всем телом, и я почувствовал груди, ее великолепные груди, а глянув через ее плечо, увидел великолепные ягодицы. И все ее великолепное тело. Она уже разменяла тридцатник, ей тридцать два, но, пожалуй, Консуэла еще больше похорошела, а ее лицо (как мне показалось, несколько удлинившееся) стало куда более женственным.
И тут-то она меня и огорошила:
— У меня нет волос. В октябре мне поставили диагноз. У меня рак. У меня рак груди.
— Какой ужас! — воскликнул я. — Нет, это и на самом деле чудовищно. Как ты себя чувствуешь? Как вообще чувствует себя человек, которому поставили такой диагноз?
В начале ноября Консуэле назначили химиотерапию, и она практически моментально облысела.
— Давай я расскажу тебе все с самого начала, — произнесла она, и мы опустились на диван.
— Да, — согласился я, — давай. С самого начала. И ничего не скрывая.
— Хорошо. У моей тети по женской линии, у родной сестры моей матери, был рак груди, и ее лечили, и грудь ей ампутировали, так что я всегда знала: над нашей семьей витает такая опасность. Всегда знала и всегда этого смертельно боялась.
И на протяжении всего ее горестного рассказа меня преследовала мысль о том, что за груди на сей раз поразила роковая болезнь, самые великолепные, самые роскошные буфера на всем белом свете!
— Однажды утром, — продолжила Консуэла, — принимая душ, я нащупала что-то не то под мышкой и сразу же поняла, что мое дело плохо. Я отправилась к своему врачу, он сказал, что мне, скорее всего, не о чем беспокоиться, и я отправилась к другому врачу, потом — к третьему, сам знаешь, как это бывает, и как раз третий доктор подтвердил мои опасения.
— И ты запаниковала?
— А ты, дружочек, на моем месте разве не запаниковал бы? Я была просто потрясена. Да, я запаниковала. Безумно запаниковала. Я чуть с ума не сошла от страха.
— Дело было ночью? — уточнил я.
— Да, ночью. И я всю ночь прометалась по квартире. Места себе не находила. Я словно бы совершенно спятила.
Услышав это, я не удержался от слез, и мы вновь бросились друг другу в объятия.
— Но почему же ты не позвонила мне? Почему ты не позвонила мне сразу?
— Я не осмелилась, — вновь повторила она.
— А кому ж ты надумала позвонить?
— Маме, конечно. Но мне было ясно, что она тоже ударится в панику — потому, что я как-никак ее дочь, ее единственная, горячо любимая дочь, а еще потому, что она такая чувствительная, и потому также, что все умерли. Да, Дэвид, все они умерли.
— Как это все? И кто это умер?
— Мой отец.
— Но как так?..
— Он попал в авиакатастрофу. Летел в Париж. Как всегда, по делам.
— Ах ты, господи.
— Да, вот именно.
— И дедушка? Твой любимый дедушка?
— Он умер. Шесть лет назад. С этого все и началось. Умер от инфаркта.
— А твоя бабушка с ее непременными четками? Твоя бабушка-герцогиня?
— Тоже умерла. Сразу вслед за дедушкой. Просто от старости.
— Но неужели и твой младший брат?..
— Нет-нет, с ним все в порядке. Но позвонить ему я все равно не могла. Заставить себя не могла. Да ему с этим было бы и не справиться. Вот когда я вспомнила о тебе. Но я не знала, не занят ли ты.
— Занят или нет, не имеет значения. Пообещай мне, пожалуйста, одну вещь. Если тебя вдруг охватит паника — ночью там, или днем, или в любое другое время, — ты немедленно позвонишь мне. Немедленно. И я буквально сразу же к тебе приеду. Вот, — сказал я, — тебе бумага и ручка, запиши мне свой адрес. Запиши мне все свои телефоны — домашний, служебный и все остальные.
И я думал при этом: она умирает прямо у меня на глазах, вот и она умирает. Вполне предсказуемая смерть хорошо пожившего любимого дедушки лишила равновесия уютную жизнь этого замечательного семейства, положив начало целому каскаду несчастий, достигшему кульминации, когда рак поразил мою Консуэлу.
— А вот прямо сейчас тебе страшно?
— Очень. Мне все время страшно. Я могу забыться, могу отвлечься на пару минут, но не больше, а потом у меня начинают трястись поджилки, и я сама не верю в то, что происходит.
Это как дорожный каток, и он на меня накатывает. Он не остановится, пока не остановится
И тут она сбилась с темы, пустившись в пространные рассуждения о том, как ей жилось все это время, как ей жаль маму, и тому подобном; банальные разговоры подобного рода просто-напросто неизбежны. Я так много хотела сделать, у меня были такие планы на будущее, и прочее, и прочее. Потом она начала рассказывать, какими ничтожными кажутся ей теперь волнения и тревоги трех-четырехмесячной давности: служебные проблемы, отношения со знакомыми, покупка новых платьев… Это страшное заболевание, сказала Консуэла, обозначает подлинные масштабы всего. А я подумал: она заблуждается; ничто не обозначает подлинных масштабов — ничто и ничего.
Я смотрел на нее, внимал ее речам, а когда почувствовал, что больше не могу слушать, спросил у Консуэлы:
— Ты не против, если я потрогаю твои груди?
— Если тебе этого хочется…
— Но ты и в самом деле не против?
— Нет. Хотя мне и не хочется тебя целовать. Потому что я против чего бы то ни было сексуального. Но я знаю, как тебе нравятся мои груди, поэтому изволь потрогай.
И вот я прикоснулся к ним — невольно затрясшимися руками. И у меня, разумеется, встал.
— Опухоль в левой груди или в правой?
— В правой.
И я положил руку на ее правую грудь. Желание и нежность — вместе они возбуждают тебя и заставляют таять; именно так все и было: я возбудился и растаял. Стоячий болт в штанах и слезы на глазах. Какое-то время мы так и просидели — ее правая грудь покоилась в моей руке, — просидели, беседуя как ни в чем не бывало, а потом я повторил свой вопрос:
— Ты и в самом деле не против?
— Мне даже хочется много большего, — ответила Консуэла. — Потому что я знаю, как тебе нравятся мои груди.
— А чего тебе хочется?
— Мне хочется, чтобы ты прощупал мою опухоль.
— Хорошо, но не сейчас. Немного погодя.
Для меня все и впрямь произошло слишком быстро. Я не был готов. Поэтому мы еще немного поговорили, потом заплакала уже Консуэла, а я принялся утешать ее, и вдруг она полностью пришла в себя и проявила неожиданную энергию, неожиданную решимость.
— Дэвид, — объявила она, — честно говоря, я приехала к тебе с одним-единственным вопросом и одной-единственной просьбой.
— И в чем же заключается твоя просьба?
— После тебя у меня не было ни постоянного любовника, ни разового партнера, который восхищался бы моим телом в той же мере, что и ты.
— А у тебя были любовники? (Опять ты за старое. Забудь о своей ревности! Но как же мне было о ней забыть?) Так что же, Консуэла, у тебя были любовники?
— Да, но не много.
— А ты регулярно спала с мужчинами?
— Нет. Не регулярно. Время от времени.
— А как обстояли дела на работе? Неужели не нашлось сослуживца, который влюбился бы в тебя?
— Да все они были в меня влюблены.
— Это я как раз прекрасно могу понять, — кивнул я. — Но, если так, тогда в чем же дело? Неужели они все оказались голубыми? И ни одного нормального мужчины ты так и не встретила?
— Встретила, встретила. Но они были ни на что не годны.
— Почему же?
— Потому что они не любили меня, а всего-навсего мастурбировали на мое тело.
— Какая жалость. И какая, кстати, глупость. Это, знаешь ли, просто извращение.
— А вот ты — ты любил мое тело. И я гордилась этим.
— Но ты гордилась этим только тогда.
— И да, и нет. Ты любовался моим телом в пору его наивысшего расцвета. Вот мне и хочется, чтобы ты посмотрел на него еще раз, прежде чем его окончательно обезобразят, а может быть, и уничтожат врачи. А ведь именно это мне и предстоит.
— Не говори глупостей! Не говори и не думай. Никто не собирается обезобразить тебя, и уж подавно никто не собирается тебя уничтожить. Что, собственно, предписывают тебе доктора?
— Ну, курс химиотерапии я уже прошла. Вот почему я ношу на голове эту шапочку.
— Это я как раз понял. Но я могу вынести что угодно, если это касается тебя. Так что поступай, как тебе захочется.