Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Трое в лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С лестницы они попали в гостиную — большую яркую комнату, оклеенную несколько ошеломляющими, но бодренькими голубенькими обоями. Более в апартаментах, однако, ничего примечательного не наблюдалось, и мой друг поинтересовался, зачем его сюда привели. Хозяин подошел к обоям и постучал по ним. Они издали деревянный звук.

— Дуб, — пояснил он. — Сплошь резной дуб, до самого потолка, точь-в-точь как на лестнице.

— Великий Цезарь! — возопил приятель. — Вы что, хотите сказать, что залепили дубовую резьбу вот этими голубенькими обоями?

— Ну да, — был ответ. — И это вылетело мне в копеечку. Сначала, конечно, пришлось обить ее шпунтом. Но зато сейчас в комнате весело. А было угрюмо, что просто ужас какой-то.

Не могу сказать, что я совершенно его порицаю (что, несомненно, должно его сильно утешить). С его точки зрения — то есть, с точки зрения обычного домовладельца, стремящегося по мере возможного не тяготиться жизнью, но не с точки зрения маньяка-антиквара — правда на его стороне. На резной дуб очень приятно взглянуть, немного резного дуба приятно иметь, но, вне всяких сомнений, жить в нем как-то тяжеловато (если, конечно, вы на нем не свихнулись). Ведь это все равно, что жить в церкви.

Нет. В нашем случае грустно то, что у лавочника, которого резной дуб не интересует, резным дубом украшена вся гостиная, в то время как люди, которых резной дуб как раз интересует, принуждены платить за него ужасные деньги. И это, похоже, правило в нашем мире. У каждого есть то, что ему не нужно, а у других есть как раз то, что нужно ему.

У женатых есть жены, которые им вроде как не нужны, а молодые холостяки плачутся, что никак не могут женой обзавестись. У бедняков, которые едва сводят концы с концами, бывает по восемь здоровых детей. Богатые старые парочки, которым некому оставить свои деньжищи, умирают бездетными.

А взять девушек и поклонников. Девушкам, у которых поклонники есть, они не нужны. Они говорят, что обойдутся без них. Те им, мол, только что докучают, и почему бы им не отправиться к мисс Смит, или к мисс Браун, которые невзрачны, в годах, и у которых поклонников нет? Им самим поклонники не нужны. Замуж они не собираются выходить вообще.

Но нет, нет, об этом лучше не думать. От этого так грустно.

У нас в школе был мальчик, мы звали его Сэнфорд-и-Мертон[16]. Его настоящее имя было Стиввингс. Это был самый исключительный тип, который мне вообще попадался. Я подозреваю, он действительно любил учиться. Он получал страшные головомойки за то, что читал по ночам в постели греческие тексты, а что касается французских неправильных глаголов, удержать его от глаголов не было решительно никакой возможности. Он был полон причудливых и противоестественных заблуждений насчет того, что должен быть честью родителям и славой для школы. Он томился жаждой получать награды, стать взрослым и благоразумным. Подобных малодушных идей было у него навалом. Я никогда не встречал такого диковинного создания — но безобидного, заметьте, как неродившееся дитя.

И этот мальчик в среднем два раза в неделю заболевал и не ходил в школу. Таких заболевающих мальчиков как этот Сэнфорд-и-Мертон больше не существовало. Если в радиусе десяти миль от него появлялась какая-нибудь известная науке зараза, он ее подхватывал, и подхватывал очень серьезно. Он подцеплял бронхит в самый июльский зной, а сенную лихорадку на Рождество. После шести недель засухи его свалит с ног ревматизм, а если он выйдет на улицу в туманный ноябрьский день, то вернется домой с солнечным ударом.

Как-то раз его, беднягу, положили под общий наркоз, повыдирали все зубы и вручили вставные челюсти — так страшно он страдал зубной болью. Тогда он переключился на невралгию и боль в ушах. Простуда не покидала его никогда (за исключением одного случая, когда девять недель он провалялся со скарлатиной). У него всегда было что-нибудь отморожено. Большая холерная эпидемия 1871 года обошла только наши места. Во всем округе был зарегистрирован единственный случай. Холерой заболел юный Стиввингс.

Когда он заболевал, ему приходилось оставаться в постели, кушать цыплят, заварные пирожные и парниковый виноград. И он лежал и рыдал — потому что ему не позволяли писать латинские упражнения и отбирали немецкую грамматику.

А мы, прочая ребятня — которые пожертвовали бы десятью годами школьной жизни, чтобы поболеть хотя бы денек, которые совершенно не собирались давать родителям повода почваниться своими чадами — мы не могли добиться даже того, чтобы у нас свело шею. Мы торчали на сквозняках, но это лишь укрепляло и освежало нас. Мы хватали всякую дрянь чтобы нас рвало, но только толстели и дразнили себе аппетит. Чего только мы не изобретали, но нас не брало ничего — пока не начинались каникулы. Тогда, в тот же день когда нас распускали по домам, мы простужались, и подхватывали коклюш, и заболевали всем чем только можно. И так длилось до следующего семестра, когда несмотря на всю нашу тактику мы вдруг выздоравливали и чувствовали себя замечательно как никогда.

Такова жизнь. А мы лишь некие злаки, которых косят и запекают в духовке.

Возвращаясь к вопросу о резном дубе. У них, у наших прапрадедов, представления об эстетическом и прекрасном, должно быть, были очень высокие. Пожалуй, все наши сегодняшние сокровища — не более чем обычные пустяковины трехсот-четырехсотлетней давности. Я не знаю, присутствует ли в старых суповых тарелках, пивных кружках и свечных щипцах, которые мы сегодня столь ценим, подлинная красота, или то всего лишь сияющий ореол эпохи, что в наших глазах придает этим вещам очарование. Старинный «голубой фарфор», которым мы обвешиваем все стены в качестве украшения, пару веков назад был обыкновенной домашней посудой. А розовенький пастух и желтенькая пастушка, которых мы пускаем по кругу, чтобы все захлебывались от восторга, делая вид что в этом соображают, были никчемными каминными безделушками, которые мамаша восемнадцатого столетия сунет пососать ребенку, когда тот заплачет.

Будет ли так оно в будущем? Всегда ли дешевые безделушки вчерашнего дня будут превозноситься как сокровища дня сегодняшнего? Станут ли сильные мира сего в две тысячи таком-то году рядами развешивать над камином обеденные тарелки с орнаментом из ивовых веточек? Будут ли белые чашки с золотым ободком и прелестным золотым цветочком внутри (неизвестного науке вида), которые наша Мэри бьет теперь не моргнув глазом — будут ли они бережно склеены, выставлены на полочку, и никто кроме самой хозяйки не посмеет стирать с них пыль?

Вот фарфоровая собачка, украшающая украшающая спальню у меня на квартире. Она беленькая. Глазки голубенькие. Носик изысканно розовый, с крапинками. Шейка мучительно вытянута, на морде написано добродушие, граничащее с идиотизмом. Я сам собачкой не восхищаюсь. Могу сказать, что как образец мастерства она меня раздражает. Мои невменяемые приятели над нею глумятся, и даже собственно моя хозяйка к собачке не питает восторга, а присутствие ее оправдывает тем обстоятельством, что это подарок тетушки.

И ведь более чем вероятно, что в двадцать первом столетии эту собачку где-нибудь откопают, без ног и с отбитым хвостом, и продадут как образчик старинного фарфора, и засунут в стеклянный шкаф. И люди будут ходить вокруг и восхищаться ею. Они будут поражены дивной глубиной цвета на носике и будут строить гипотезы насчет того, сколь великолепной, вне всяких сомнений, была утраченная доля хвостика.

Мы, в наше время, прелести этой собачки не видим. Мы слишком к ней пригляделись. Это как закат солнца и звезды: очарование их не исполняет благоговением, потому что они привычны глазам. Так и с этой фарфоровой собачонкой. В 2288 году люди будут захлебываться над ней от восторга. Производство таких собачек превратится в утраченное мастерство. Наши потомки будут удивляться тому, как нам удавалось творить подобные чудеса, и говорить о том, как мы были искусны. Про нас будут говорить, с восторженным трепетом, «эти великие мастера древности, которые процветали в девятнадцатом веке и создавали таких фарфоровых собачек».

Вышивку, которую ваша старшая дочь сделала в школе, будут называть «гобеленом викторианской эпохи», и ей не будет цены. За кувшинами из нынешних придорожных трактиров (синие с белым, все в трещинах и щербатые) будут гоняться; их будут продавать на вес золота, а богачи будут использовать их в качестве чаш для крюшона. Японские же туристы будут скупать все эти «презенты из Рэмсгейта» и «сувениры из Маргейта», избегшие уничтожения, и тащить их с собой в Иеддо как древнюю английскую редкость.

Здесь Гаррис отбросил весла, поднялся со скамьи, лег на спину и растопырил в воздухе ноги. Монморанси взвыл, сделал сальто, а верхняя корзина подпрыгнула, и из нее вывалилось содержимое.

Я был до некоторой степени удивлен, но самообладания не потерял. Я сказал, довольно благодушно:

— Але! Вы что это там?

— Мы что это там? Ах ты…

Нет, по зрелом размышлении я не повторю того, что огласил Гаррис. Меня можно винить, это я признаю, но оправдать неистовства языка и непристойности выражений (особенно со стороны человека, получившего такое заботливое воспитание, которое, как я знаю, получил Гаррис) невозможно ничем. Я размышлял об ином и, как можно легко понять, забыл, что сижу на руле, в результате чего мы изрядно перемешались с бечевником. Какое-то время было трудно определить, что было мы, а что миддлсекский берег Темзы, но вскоре мы с этим разобрались и отъединились.

Гаррис, тем не менее, заявил, что поработал достаточно, и что теперь моя очередь. Раз уж мы въехали в берег, я вылез, взялся за бечеву и повел лодку мимо Хэмптон-Корта.

Что за милая старая стенка тянется здесь вдоль реки! Всякий раз, когда я прохожу мимо, мне становится лучше от одного ее вида. Такая живая, веселая, славная старая стенка! Какое очаровательное зрелище! Тут по ней вьется лишайник, там она поросла мхом; робкая юная виноградная лоза выглядывает здесь над краем — посмотреть, что творится на оживленной реке; чуть дальше свисает гроздьями старый неброский плющ. На каждые десять ярдов этой стены — по полсотни цветов, тонов и оттенков. Если бы я рисовал и умел писать красками, я бы, конечно, сделал прелестный набросок этой старой стены. Я частенько думал о том, что хотел бы жить в Хэмптон-Корте. Здесь так мирно и тихо; так славно здесь побродить ранним утром, когда народ еще спит.

Впрочем, я не думаю, что если такое реально случится, мне это понравится. По вечерам здесь страшно уныло и хмуро, когда лампа бросает на стену жуткие тени, а эхо далеких шагов звенит по холодным каменным коридорам, то приближаясь, то замирая вдали. Повсюду смертельная тишина, и только стучит ваше сердце.

Мы — создания солнца, мы, мужчины и женщины. Мы любим свет и жизнь. Вот мы и торчим толпой в городах, а на селе с каждым годом становится все пустыннее. При свете солнца — днем, когда Природа вокруг жива и деятельна — пригорки и густые заросли нас привлекают. А ночью, когда Мать Земля отправляется спать, а мы остаемся бодрствовать — о! Мир наводит такую тоску, и нам становится страшно как детям в пустом тихом доме. Тогда мы сидим и рыдаем, и вожделеем залитых фонарями улиц, и звука человеческих голосов, и пульса человеческой жизни. Нам так беспомощно и ничтожно в великом безмолвии, когда темный лес шелестит в ночном ветре. Вокруг столько призраков, и их неслышные вздохи вселяют в нас такую печаль. Давайте же собираться в больших городах, палить огромнейшие костры из миллионов газовых рожков, кричать, петь хором и быть героями.

Гаррис спросил, случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском лабиринте. Он сказал, что как-то раз туда заходил, чтобы показать кому-то как его проходить. Он изучил лабиринт по карте, и тот оказался простым до глупости (и вряд ли стоил двух пенсов, которые брали за вход). Гаррис сказал, что карту, должно быть, составляли ради насмешки; на лабиринт она вообще была не похожа и только сбивала с толку. Гаррис повел туда своего кузена-провинциала. Гаррис сказал:

— Мы просто зайдем, чтобы ты мог рассказывать, что здесь побывал. Здесь все элементарно. Называть это лабиринтом просто глупость. Ты все время поворачиваешь направо. Просто обойдем его за десять минут и пойдем закусить.

Когда они вошли в лабиринт, им встретились люди, которые, по их словам, крутились там уже три четверти часа и были сыты этим по горло. Гаррис сказал, что, если им хочется, они могут пойти за ним; он, мол, только зашел, обойдет лабиринт и снова выйдет. Те заявили, что это весьма любезно с его стороны, пристроились следом и двинулись.

По дороге они подбирали всяких других людей, которым также хотелось с этим покончить, и так сосредоточили всех, кто был в лабиринте. Несчастные, расставшиеся со всякой надеждой выбраться, увидеть дом и друзей снова, при виде Гарриса и его команды обретали дух и присоединялись к процессии, благословляя его. Гаррис сказал, что, по его оценке, за ним увязалось человек, наверно, двенадцать; одна женщина с ребенком, которая провела в лабиринте целое утро, пожелала, чтобы не потерять Гарриса, взять его за руку.

Всякий раз Гаррис поворачивал вправо, но так продолжалось и продолжалось, и кузен предположил, что лабиринт, видимо, очень большой.

— Один из самых обширных в Европе, — подтвердил Гаррис.

— Должно быть так, — отвечал кузен. — Ведь мы прошли уже добрых две мили.

Гаррис и сам начал подумывать, что все это уже странно, но продолжал до тех пор, пока шествие, наконец, не наткнулось на половинку булочки, валявшуюся на земле. Кузен побожился, что семь минут назад ее видел, и Гаррис сказал «Не может быть!», а женщина с ребенком воскликнула «Еще как может!», так как сама же отобрала эти полбулочки у ребенка и бросила здесь как раз перед тем как повстречать Гарриса. При этом она добавила, что весьма сожалеет о том, что это произошло, и озвучила мнение, что он самозванец. Это привело Гарриса в бешенство, и он вытащил план и разъяснил собственную теорию.

— Карта-то может быть и нормальная, — сказал кто-то, — если б вы знали, где мы на карте сейчас.

Гаррис себе этого не представлял и предложил, лучше всего, отправиться назад ко входу, чтобы начать все сначала. Предложение начать все сначала большого энтузиазма не вызвало, но в отношении целесообразности возвращения назад ко входу возникло полное единодушие. И они повернулись, и опять поплелись за Гаррисом, в обратном направлении. Прошло еще минут десять, и они оказались в центре лабиринта.

Гаррис сначала было вознамерился изобразить дело так, что он этого и добивался. Но у толпы был такой угрожающий вид, что он решил представить все чистой случайностью.

Так или иначе, теперь у них было с чего начинать. Зная теперь где находятся, они справились по карте заново. Все дело показалось простым, проще некуда, и они двинулись в третий раз.

И через три минуты они снова оказались в центре.

После этого они просто больше никуда не могли попасть. Куда бы они ни пошли, их все равно приводило назад, в середину. Это стало настолько привычным, что кое-кто становился там, дожидаясь, пока остальные обойдут кругом и вернутся. Спустя какое-то время Гаррис опять развернул карту, но вид этого документа только привел толпу в ярость, и Гаррису посоветовали употребить его на папильотки. По признанию Гарриса, он не мог избавиться от ощущения, что, до известной степени, популярность утратил.

Наконец они все сошли с ума и стали кричать сторожу. Сторож пришел, взобрался снаружи на лесенку и стал выкрикивать указания. Только к тому времени у них у всех в голове образовался такой сумбур, что они не могли сообразить вообще ничего, и сторож велел им оставаться на месте, заявив, что сейчас придет сам. Они сбились в кучу и стали ждать, а сторож спустился и ступил внутрь.

Как нарочно, сторож оказался юнцом и новичком в своем деле; оказавшись внутри, он не смог их найти, бродил вокруг да около, пытаясь до них добраться, а потом потерялся сам. Сквозь изгородь им было видно, как он носится здесь и там. Вот он увидит их и бросится к ним; они прождут его минут пять, после чего он снова появится на том же месте и спросит, куда же это они подевались.

Чтобы выбраться, им пришлось дожидаться с обеда кого-то из сторожей-стариков. Гаррис сказал, что, насколько он может судить, лабиринт очень занятный, и мы решили, что на обратном пути попробуем затащить туда Джорджа.

Глава VII


Темза в воскресном убранстве. — Платье на реке. — Возможности для мужчин. — Отсутствие вкуса у Гарриса. — Спортивная куртка Джорджа. — День в обществе юных модниц. — Надгробие миссис Томас. — Человек, который не обожает могилы, гробы и черепа. — Гаррис приходит в бешенство. — Его взгляды на Джорджа, банки и лимонад. — Он выполняет акробатические номера.

Гаррис рассказывал мне о своих приключениях в лабиринте, пока мы проходили Молсейский шлюз. На это ушло какое-то время, потому что шлюз этот большой, а наша лодка была единственной. Не припоминаю, чтобы мне случалось видеть Молсейский шлюз с одной только лодкой. Этот шлюз, по-моему, на Темзе самый забитый, включая даже Болтерский.

Я иногда наблюдал такое, что в нем вообще не было видно воды: сплошь пестрый ковер ярких спортивных курток, нарядных шапочек, модных шляпок, разноцветных зонтиков, шелковых шарфов, накидок, струящихся лент, элегантных белых одежд. Когда заглядываешь в шлюз со стены, кажется что это большая коробка, куда набросали цветов всякой формы и всяких оттенков, и они рассыпались там радужной грудой по всем углам.

В погожее воскресенье шлюз являет собой такую картину весь день. Вверх и вниз по течению стоят, ожидая за воротами своей очереди, долгие вереницы лодок. Их все больше и больше, они подплывают и удаляются, и солнечная река — от дворца и до Хэмптонской церкви — усеяна желтым, синим, оранжевым, белым, красным, розовым. Все жители Молси и Хэмптона, нарядившись в лодочные костюмы, высыпают на берег и слоняются вокруг шлюза со своими собаками, и флиртуют, и курят, и глазеют на лодки. И все это вместе — куртки и шапочки у мужчин, прелестные разноцветные платья у женщин, радостные собаки, плывущие лодки, белые паруса, приятный пейзаж, сверкающая вода — все это представляет собой одно из наряднейших зрелищ, которые мне известны в окрестностях хмурого старого Лондона.

Река дает нам возможность одеться как следует. В кои-то веки мы, мужчины, в состоянии, наконец, продемонстрировать свой вкус в отношении цвета, и доложу вам, у нас это выходит весьма щегольски. Лично я в своем костюме предпочитаю немного красного — красного с черным. Должен сказать, что волосы у меня золотисто-каштановые, оттенка, как говорят, довольно красивого, и темно-красный гармонирует с ними прекрасно. Кроме того, по-моему, к ним просто здорово идет светло-голубой галстук, башмаки из юфти и красный шелковый шарф вокруг талии (шарф гораздо изящнее, чем просто пояс).

Гаррис питает пристрастие к оттенкам и комбинациям оранжевого и желтого; только я не думаю, что это вообще благоразумно. Для желтого он смугловат. Желтое ему не подходит (в чем никто и не сомневается). Я бы на его месте взял голубое, а по нему для разрядки пустил бы что-нибудь белое или кремовое. Но поди же! Чем меньше у человека в одежде вкуса, тем больше он обычно упрямствует. Ну и жаль. Гаррис и так никогда не будет пользоваться успехом, между тем как есть один-два цвета, в которых он мог бы выглядеть не так жутко (надвинув шляпу).

Джордж, специально в нашу поездку, купил себе кое-каких новых вещей, но я от них просто в расстройстве. Спортивная куртка у Джорджа просто вопиющая. Я не хочу, чтобы Джордж знал, что я так думаю. Но другого слова для его куртки просто не существует. Он приволок ее домой и показал нам в четверг вечером. Мы спросили, как называется этот цвет. Он сказал, что не знает. Он сказал, что не думает, что это цвет собственно называется; продавец сказал, что это восточный рисунок. Джордж надел куртку и спросил, как оно нам. Гаррис сказал, что как предмет, который вешают над грядками ранней весной, чтобы отпугивать птиц, данную вещь он, так и быть, признает; но будучи рассмотрен как предмет собственно туалета для существа человеческого (не в счет, может быть, негры из Маргейта)[17], этот предмет вызывает у Гарриса только болезненные ощущения. Джордж надулся; но, как сказал Гаррис, не хочешь знать — зачем спрашивать?

Нас с Гаррисом в этом отношении беспокоит то, что, мы опасаемся, куртка Джорджа будет привлекать к нашей лодке внимание.

Барышни также выглядят в лодке недурно, если хорошенько оденутся. Нет ничего более привлекательного, на мой взгляд, чем сшитый со вкусом лодочный костюм. Но «лодочный костюм» (вот бы барышни это понимали) должен быть таким, чтобы в нем можно было собственно кататься в лодке, а не только сидеть под стеклянным колпаком. Ваша прогулка будет совершенно угроблена, если в лодке у вас будет публика, озабоченная главным образом своим туалетом, а не поездкой. Однажды я имел несчастье отправиться на реку на пикник с двумя такими вот барышнями. Ну и весело же нам было.

Обе расфуфырились в пух и прах — шелка, кружева, цветочки, ленточки, изысканные туфельки, светленькие перчатки. Они были одеты для фотографического салона, а не для пикника на реке. На них были «лодочные костюмы» с модной французской картинки. Валять дурака в таких костюмах где-либо по соседству от настоящей земли, воды или воздуха был несерьезно.

Началось с того, что они решили, будто в лодке грязно. Мы протерли для них все скамейки и заверили, что в ней чисто, но они нам не поверили. Одна из них притронулась пальчиком в перчатке к сидению и показала результат исследования совей подруге; тогда они обе вздохнули и уселись с видом мучениц ранних веков христианства, старающихся поудобнее устроиться на костре. Когда гребешь, нет-нет да и брызнешь, а капля воды, как оказывается, гробит лодочные костюмы напрочь. Пятно не сходит никак, и след остается навеки.

Я греб на корме. Я делал все что мог. Я выносил весла плашмя, на два фута, и после каждого взмаха делал паузу, чтобы стекала вода; а чтобы погрузить их снова, искал на воде самое спокойное место. (Мой товарищ, который греб на носу, чуть погодя заявил, что не чувствует себя достаточно квалифицированным гребцом, чтобы грести со мной наравне, и что он пока посидит и, если я не возражаю, поучит мой метод гребли. Он сказал, что его заинтересовал этот метод.) Но несмотря ни на что, как бы я ни старался, брызги на лодочные костюмы иногда все-таки попадали.

Барышни не жаловались. Они тесно прижались друг к другу, поджав губы, и всякий раз когда на них падала капля, вздрагивали и съеживались. Это была величественная картина, безмолвные их страдания, но она же и привела меня в полнейшее расстройство духа. Я слишком чувствителен. Я стал грести судорожно, как попало, и чем больше старался не брызгать, тем больше брызгал.

Наконец я сдался и сказал, что пересяду на нос. Мой партнер согласился, что так будет лучше, и мы поменялись местами. Увидев что я ухожу, барышни испустили невольный вздох облегчения и на мгновение оживились. Бедняжки. Лучше им было примириться со мной. Теперь им достался удалой, беззаботный, толстокожий малый, чувствительный в такой же степени, в которой, может быть, чувствителен ньюфаундлендский щенок. Смотрите на него волком хоть целый час, и он этого не заметит, а если заметит, то это его не взволнует. Он зарядил крепким, лихим, удалым гребком, от которого брызги разлетелись по всей лодке фонтаном, и наша компания вытянулась по струнке в мгновение. Каждый раз, проливая на лодочные костюмы пинту воды, он с приятной улыбкой смеялся («Ах, простите пожалуйста!») и предлагал барышням свой носовой платок, чтобы они обтерлись.

— О, ничего страшного, — шептали в ответ несчастные барышни, украдкой заворачиваясь в накидки и пледы и пытаясь спастись от воды кружевными зонтиками.

За завтраком им пришлось хлебнуть горя. Их приглашали усесться на траву, но трава была пыльная, а стволы деревьев, к которым им предлагали прислониться, видно, никто не чистил щеткой уже несколько недель. И они расстелили на земле свои носовые платочки и уселись таким образом, будто проглотили аршин. Кто-то нес в руках блюдо с мясным пирогом, споткнулся о корень, и пирог вылетел. Ни кусочка, к счастью, на барышень не попало, но происшедшее навело их на мысль о новой опасности; они потеряли покой, и теперь, когда кто-нибудь брал в руки такое, что могло выпасть и наделать беды, барышни наблюдали за ним с возрастающим беспокойством до тех пор, пока он не садился снова.

— А ну-ка, девушки, — весело сказал наш друг, когда все это кончилось, — вперед, мыть посуду!

Сначала они его не поняли. Когда, наконец, до них это дошло, они сказали, что, они опасаются, как мыть посуду они не знают.

— О, я вам сейчас покажу! — воскликнул приятель. — Это просто ужас как весело! Ложитесь на… То есть, наклонитесь, гм, над берегом и поболтайте тарелки в воде.

Старшая барышня сказала, что, она опасается, подходящей одежды для подобной работы у них нет.

— О, и эта сойдет! — беззаботно ответил приятель. — Подоткните подолы.

И он-таки заставил их это сделать. Он сказал им, что веселье пикников состоит из подобных мероприятий наполовину. А они сказали, что это было очень интересно.

Теперь я вот думаю, был ли тот малый настолько туп, как мы думали? Или же он был… Нет, нет, как можно! Ведь на лице у него была такая простота, такая невинность!

Гаррис захотел сойти на берег у Хэмптонской церкви — посмотреть могилу миссис Томас.

— А кто такая миссис Томас? — спросил я.

— Откуда я знаю? — отозвался Гаррис. — Это дама, у которой презабавный памятник, и я хочу его посмотреть.

Я запротестовал. Не знаю, может быть у меня извращенная натура, только я никогда не мечтал о могильных памятниках. Я знаю: когда вы приезжаете куда-нибудь в город или деревню, следует немедленно мчаться на кладбище и наслаждаться могилами. Но в таком отдыхе я себе всегда отказываю. Я не нахожу интереса в том, чтобы ползать кругами у мрачных холодных церквей, за страдающим одышкой старым грибом, и зачитывать эпитафии. Даже кусок медной потрескавшейся доски, вделанной в камень, мне не доставит того, что я называю подлинным счастьем.

Невозмутимостью, которую я в состоянии сохранять перед ликом волнующих надписей, отсутствием воодушевления в отношении местной генеалогии я привожу в потрясение всех добропорядочных могильщиков, а плохо скрываемое стремление поскорее убраться ранит их чувства.

Одним золотым солнечным утром я стоял, прислонившись к невысокой каменной стенке, ограждавшей небольшую деревенскую церковь, курил, и в тихой глубокой радости предавался сладостному успокоительному пейзажу — старая серая церковь, увитая гроздьями плюща, с деревянным крыльцом в замысловатой резьбе; светлая лента проселка, сбегающая извилинами с холма сквозь высокие ряды вязов; крытые соломой домики, выглядывающие из-за аккуратных изгородей; серебряная речка в долине; за нею поросшие лесом холмы!

Это был чудесный пейзаж. Он был полон идиллии и поэзии, и он вдохновил меня. Я ощутил добродетель и благодать. Я понял, что теперь не хочу быть порочным и грешным. Я перееду сюда, и поселюсь здесь, и не сотворю более зла, и буду вести прекрасную, совершенную жизнь; главу мою, когда я состарюсь, украсят седины, и т. д. и т. п.

И в этот миг я простил всех друзей моих и родственников моих, за их порок и упрямство, и благословил их. Они не знали, что я благословил их. Они продолжали вести свой отверженный образ жизни, так и не представляя себе того, что я, далеко-далеко, в этом безмятежном селении, для них делал. Но я это сделал, и мне хотелось, чтобы они узнали о том, что я это сделал, ибо я желал осчастливить их. И я продолжал предаваться всем этим возвышенным, благородным мыслям, как вдруг в мой экстатический транс ворвался пронзительный писклявый фальцет. Он вопил:

— Сию минуту, сударь! Бегу, бегу! Погодите-ка, сударь! Сию минуту!

Я посмотрел вверх и увидел лысенького старикашку, который ковылял по кладбищу, направляясь ко мне. Он волок гигантскую связку ключей, которые тряслись и гремели в такт каждому шагу.

Исполненным безмолвного величия жестом я велел ему удалиться, но он, тем не менее, приближался, истошно крича:

— Бегу, сударь, бегу! Я, видите, ли прихрамываю. Старость не радость! Сюда, сударь, сюда, прошу вас!

— Прочь, жалкий старец, — молвил я.

— Я уж и так спешил, сударь. Моя благоверная заприметила вас только вот сию как минуту. За мной, сударь, за мной!

— Прочь, — повторил я, — оставьте меня! Оставьте, не то я перелезу через стену и убью вас.

Он оторопел.

— Вы что… Вы что, не хотите посмотреть на могилы?!

— Нет, — сказал я. — Не хочу. Я хочу стоять здесь, прислонившись к этой старой замшелой стене. Подите прочь и не беспокойте меня. Я исполнен прекрасных, благородных мыслей и не хочу отвлекаться, ибо испытываю благодать. Не вертитесь тут под ногами, не бесите меня, пугая мои лучшие чувства этим вашим могильным вздором. Убирайтесь и найдите кого-нибудь, кто похоронит вас не задорого — я оплачу половину расходов.

Старик на мгновение растерялся. Он протер глаза и уставился на меня. С виду я был человек как человек. Он ничего не понимал.

— Вы приезжий? Вы тут не живете?

— Нет, — отвечал я. — Не живу. Если бы я тут жил, то вы бы тут уже не жили.

— Ну значит вы хотите осмотреть памятники… Могилки… Покойнички, понимаете ли… Гробы!

— Вы шарлатан! — воскликнул я, начиная раздражаться. — Я не хочу осматривать памятники, ваши тем более. Какого черта? У нас есть свои могилки, у нашей семьи. У моего дядюшки Поджера, на Кенсал-Грин, есть памятник — гордость всего прихода. А у моего дедушки такой склеп, в Боу, что туда влезет восемь человек. А в Финчли, у моей двоюродной бабушки Сусанны, есть кирпичный саркофаг с надгробием, а на нем барельеф с чем-то вроде кофейника, причем только дорожка вокруг могилы, из белого камня, стоила бешеных денег. Когда мне нужны могилы, я отправляюсь туда и там упиваюсь. Чужих мне не надо. Когда вас самих похоронят, я, так и быть, приду посмотреть на вашу. Это все, что я могу для вас сделать.

Старик разрыдался. Он сообщил, что один из памятников увенчан каким-то обломком, о котором толкуют, будто бы он — частица чьих-то останков, а на другом памятнике выгравирована надпись, которую до сих пор не сумел разгадать никто.

Но я был неумолим, и старик, дрожащим голосом, возгласил:

— Но Окно-то поминовения вы посмотрите?![18]

Я отказался даже от Окна поминовения. И тогда он выложил свой последний козырь. Он приблизился ко мне вплотную и прошептал, хрипло:

— Там, в склепе, у меня есть парочка черепов… Так и быть, взгляните на них. О-о-о, пойдемте, посмотрите на черепа! У вас ведь каникулы, молодой человек, и вам нужно развлечься. Пойдемте, я покажу вам черепа!!!



Поделиться книгой:

На главную
Назад