Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сыновья уходят в бой - Алесь Михайлович Адамович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вот и остались без Надюши. Так она радовалась, когда уходили в лес, в партизаны, такая счастливая была.

Не знала, бедная, как мало ей осталось. Паша в штаб побежала сказать, что умерла, надо вынести из санчасти.

Ничего, Анна Михайловна, плачьте, ничего.Это кто-то из раненых говорит, разрешает. Надя все о девочках своих шептала. На лбу пот уже высох, а в ресницах что-то блестит, дрожит от света коптилки. Идут. Колесов пришел с Пашей.

И за нее мы отомстим, товарищи. Да, да, Анна Михайловна, все понятно, сделаем что-нибудь для ее детей, придумаем.

Постоял. Просит меня:

– Выйдем на минуточку.

Никак не пойму, что он говорит. При чем тут Сырокваш, при чем тут я? Правда ли, что Сырокваш сказал: «Наш Колесов бережет себя, как знамя». Будто в санчасти это было. Голос у Колесова дрожит от обиды: «Сам пришел, знаю, что вы, если скажете, то скажете правду». Боже, о чем он, оставьте вы меня, ничего я не слышала, и какое мне дело! С ума сойти, ерунда какая-то!.. Взрослые люди…

IV

После разгрома Протасовичей посыпались гарнизоны помельче. Весело было представлять, как дрожат во всей округе бобики («Ну, если Протасовичи не удержались…»), как радуются люди («Взялись за этих вояк Юзиковы хлопцы…»), как забеспокоились немцы в крупных гарнизонах, видя, что не удержать им партизан в кольце полицейских деревень.

Каждый новый гарнизон громили или забирали (чаще с помощью связных) в какое-то другое время суток… Язвеничи, Лоси, Никитки… Ночью. На рассвете. Под вечер. Полицаи уже не знали, когда ждать партизан, когда бояться. Ворвались хлопцы в Лоси, а там – никого. Даже растерялись: не ловушка ли? Оказалось, что лосевские вояки и ночевали и дневали в жите. Из Никиток уводили полицаев – ночью это было, – догоняют еще двое.

– Возьмите и нас.

Толя все еще не ходит на операции, он только рассказы слушает, а по рассказам получается здорово и даже забавно. Скорее бы самому.

В лагере сидит более сотни полицаев. Целеньких, живых. Сидят по землянкам и ждут, что с ними будет. Тех, из Протасовичей, не оставили ни одного. Но есть приказ подходить с разбором.

Полицаи сидят, сбившись, как овцы в жару. А некоторые в сторонке, с этими остальные полицаи стараются не смешиваться. Этих расстреляют определенно – самые гады.

Вначале в разговоре участвовали только партизаны: смотрят на полицаев и говорят как о мертвых, а те молчат, будто уже мертвые. Потом несмело начали отвечать:

– Заставили нас делать эту самооборону. Приехала зондеркоманда, наставили пулеметы…

– Слышали, знаем ваше «заста-авили»!.. И тебя – тоже?

Вопрос – сидящему отдельно начальнику полиции. Под глазом у него синий кровоподтек. Когда, сняв посты, вбежали в караульное, скомандовали: «Встать!» – этот потянулся к голенищу, к нагану. Молодой полицай схватил его за руку, а Фома Ефимов подскочил и – прикладом.

– Та-ак, господин начальник… В армии лейтенантом был?

Главный полицай молчит, а бывшие подчиненные хором заполняют его анкету.

В одежде знакомых партизан замечаются обновы: зеленая немецкая куртка, немецкие сапоги. А пленные полицаи одеждой становятся все более похожими на партизан. У многих вместо сапог – партизанские постолы (лапти из сыромятины). Те, что приобрели более гражданский, крестьянский вид, чувствуют себя веселее, держаться свободнее стали. Но откровенно огорчен тот, с которым поменялся одежонкой Носков: вместо черного мундира полицай получил тоже мундир, только зеленый – «добровольческий».

Щеголяет в сапогах Светозаров. Зато пухлолицый полицай – ростом ему по плечо – с комическим недоумением и даже испугом, как на чужие, посматривает на свои икры, зажатые в кожаные «полковничьи» краги.

Ну, а если эти люди останутся в отряде, будут жить с тобой в одной землянке, ходить на операции? Придется размениваться назад? Хотя вряд ли. Тот же Носков, когда пришел из «добровольцев», имел автомат (убил немца). А теперь у него десятизарядка. Зато Половец, разведчик, который привел его в лагерь, разъезжает с автоматом. Носков не постесняется и напомнить, – Толя слышал, как он Половцу говорил про автомат. А разведчик оскалил в усмешке редкие зубы, очень удивился:

– Автомат? Твой? Не помню. Если бы помнил, а так – не помню.

А вообще у партизан принято – меняться. Как цыгане. Когда еще только пришел в лагерь, Толя чуть было не выменял кожаные краги Светозарова. Светозаров все делает, говорит как бы между прочим, попросту, хотя сам ох какой не простой! Очень подходящая и пословица у него. Чуть что:

– Я не так глуп, как кажусь в профиль.

Повел разговор про Толины сапоги и сумел так повернуть, что Толе неловко и отступать было, точно он сам затеял обмен. Оставалось по-партизански легко проделать это – махнуть «сито на решето». Толя уже начал было примерять кожаные бутылки, но в будан вошла мать. Поняла сразу.

– Что это такое? Как вам не стыдно, товарищ Светозаров?

Светозаров оскорбился, покраснел (при этом ямки от оспы на его крючконосом лице наливаются краской, а бугорки, наоборот, белеют).

– Да он сам попросил!

– Я сам, – обреченно подтвердил и Толя.

– Ерунда какая! – сказала мать.

Что и говорить, видик у него был бы в этих гетрах-крагах!

Толя все еще не ходил ни на одну из операций. То в караул пошлют, то в деревню за чем-либо отправят. Но теперь он с винтовкой – пойдет завтра, если не пошел сегодня.

… На этот раз подняли по тревоге.

– Тачанку готовьте, – приказал Вашкевич Застенчикову. Застенчиков теперь вместо ездового Бобка.

Чуть вздрагивает утренняя даль от редких взрывов, выстрелов.

– Вот и грома весеннего дождались, – говорит Шаповалов.

Прибежала из санчасти мама.

– Плащ надень, – говорит она Толе. Будто самое главное в бою – не простудиться. Толя спешит стать в строй.

Партизаны переговариваются:

– В Низке вроде.

– Достается этим «ничейным» деревенькам.

Вашкевич – в шинели, по-военному строгий – прошел вдоль строя.

– Отделение Круглика остается.

Сказал, и что-то изменилось в мире. Толя и еще восемь человек сделали два шага вперед, как было приказано.

Прибежала тетя Паша, стала рядом с Толей и его матерью. Смотрит-смотрит на своего Митю, точно поезд уходит, а она что-то не успела. Митя не замечает ее, но по тому, как капризно вздернута рассеченная еще в школе губа, можно догадаться, что не замечает нарочно. Это он умеет – не замечать, и именно вот так, капризно. Два месяца Толя в лагере, но он и Митя двух слов не сказали друг другу. И в школе Митя задавалой был, и тут тоже, как в школе, – старшеклассником себя чувствует: как же, на три месяца раньше пришел в партизаны! Стоит, смотрит на ботинки, на брюки, выутюженные тетей Пашей (в санчасти утюг есть – бинты прожаривать). Это из довоенного повелось: все знали, что у Мити нет отца, но при взгляде на Митю, аккуратного, отглаженного, каждый понимал, что у него есть мать, очень заботливая. Его и называли не по фамилии, а «Пашин». Митю это, кажется, обижало, злило.

Матери стоят рядышком, глазами очень похожие. Алексей вдруг улыбнулся маме, как бы показал улыбкой на Толю: «Видишь, как хорошо получилось».

Проводили взвод на дорогу. На этот раз командир не спрашивает, кто болен. Некогда.

В караул Толе не скоро. Он побрел по лагерю. Высокие горбы землянок, густая сетка дорожек, кое-где подводы. Людей почти не видно. Как-то странно теперь видеть лес без людей. Набрел на Молоковича. У Молоковича распухшая нога, гноится старая рана. К дереву прислонен костыль, хозяин его занят делом: скребет ножиком алюминиевую болванку, делает ложку. Несколько болванок-заготовок, еще горячих, валяются в песке.

По дорожке бежит новенькая – «Тина. В знакомом Толе синем платье, но уже в сапогах. Коса на грудь перекинута. Школьная привычка: подальше от мальчишески рук. Увидела Молоковича, Толю, повернула к ним. Интересные у нее глаза: чистые, но кажется, что в них плавают детские веснушки. И подбородок совсем по-детски округлый. Смотрит, будто здесь не ложки из сбитого самолета делают, а, наоборот, самолет из алюминиевых ложек.

– Ой, мы так испугались сегодня утром, а потом так смеялись. Маме в сапог ящерица залезла.

Надо понимать – Толиной маме. Вот уже Толя и сестренку заимел.

– Там так стреля-яют! – Удивление у Лины очень протяжное. – Когда на нашу станцию партизаны напали, бой был, я все слышала. Та-ак руга-ались!

Опять вспомнила (такое впечатление, что она снова и снова просыпается):

– Ой, я тут, а мама нас ждет. Идем.

Оказывается, она Толю разыскивала.

Пошли по дорожке к санчасти. Толя впереди. Почему-то неловко, что Лина идет сзади. Начинаешь думать – какой ты со спины. Но и пропустить ее вперед – тоже неловко. Идти рядом – дорожка не позволяет. Э, черт, почему Толя должен об этом думать! И кто она такая в конце концов! Десять дней в партизанах.

Когда прибыли три подводы, навстречу им и следом за ними шли все, кто был в лагере. Раненых снесли в санчасть. Толя помогал. Убитого положили на одеяло под деревом. Странно видеть неподвижным такого широкоплечего человека, с такими тяжелыми сильными руками, молодым лицом.

Подводы ушли. От возчиков уже знали: немцы заняли Низок, пытаются пробиться к Костричнику. У них два броневика. Бой тяжелый.

Стрельба усиливалась. Лицо матери становилось напряженнее, и она почему-то сердилась на Толю:

– Ну, что стоишь, бери, да шевелитесь вы!..

Руки ее заняты делом, а глаза все возвращаются к лицу остроносого и очень бледного партизана (он ранен в бок). Страдающими, ласковыми глазами она разговаривает с полусидящим на нарах раненым, которого перевязывает, а слова – резкие, сердитые – Толе, Лине… Лина со всех ног бросается, хотя бы два шага надо сделать, и ничуть не обижается, ей не до того, она оглушена тем, что видит, что делает. Ну, а Толе немного обидно: ведь он тоже мог быть там, его тоже могли привезти. И все же хорошо, что мама такая и что такую ее любят.

Привезли Вашкевича. Подводой правит Помолотень, у которого одна рука забинтована, а усы тоже побурели от засохшей крови. Вашкевич стонет. Лицо худенькое сделалось, почти детское. Уже не верится, что он – командир взвода: на возу лежит щуплый, как подросток, человек, которому очень-очень плохо.

– Его по поясу очередью… – объясняет Помолотень, перетирая пальцами свои закоревшие усы, – приказал нам с этим… Застенчиковым гнать тачанку на фланг, а Застенчиков отказался: «Открытое поле, как куропаток…» Вашкевич сам за вожжи и погнал. Выскочили на поле, нас сразу и достали. И коней положили.

Маме Помолотень сказал:

– Видел вашего сына. Да вы оторвите! Пустяки там.

И сам рванул присохший бинт.

Никого мать не спрашивает, но почти все, кто появляется в лагере, спешат сообщить что «видели», что «недавно», «может, двадцать минут». А до Низка самое малое пять километров.

Вечерело. Неуютно, тревожно становилось в лесу. Все ушли к «круглой» поляне, навстречу отряду. Толя хотел, чтобы и мать пошла, он готов был подежурить за нее при санчасти. Но его не поняли.

– Иди же, – строго и как бы обижаясь за Алексея, сказала мать. – Какие вы!..

… Паша ушла со всеми. И Толя. Надо и мне. А если они уже едут, везут: стриженая голова, бурые пятна крови?.. Всегда перед глазами тот сон. Еще дома были, только в партизаны собирались, приснилось: Алеша лежит на возу, голова острижена, в страшных пятнах… И что это вздумалось Алеше срезать волосы? Как увидела, будто ударило меня. Что это ему захотелось? Всегда так любил свой чуб, а тутпостригся. Все не могу забыть тот сон… Вот и у этого партизана, что один лежит под деревом, где-то кто-то есть. И не знают, что он лежит… Последнее время я часто вижу ихчужих матерей. Будто сижу я на вокзале, совсем-совсем старая, а Алеша, Толя совсем еще дети, и их нет возле меня. «Мы на перрон»,и убежали. Тихо, очень тихо, поезда за окнами проносятся, странные, беззвучные. Надо позвать детей, а я не делаю этого, сижу и смотрю в окно, на перрон, на мчащиеся поезда. А ко мне подходят женщины: «Моего сына не видели? Если увидите…» И не договаривают. А я осматриваюсь, ищу сыновей, а поезда проносятся мимо пустого перрона…

V

Как всегда после боя, люди долго не ложились спать, хотя и устали. Будто понял каждый, как это много: говорить, двигаться, смеяться. В соседних буданах-землянках тихо поют. Разванюша взял гармошку, оставшуюся от Пархимчика – убитого в Протасовичах парня, – и стал тихонько подыгрывать поющим: «Ле-етя-ят у-утки…»

– Вашкевич любил песню эту, – сказал Головченя и быстро поправился: – Любит.

Казалось, все посмотрели на Застенчикова, а у Застенчикова вид испуганно-сердитый, жалкий.

Когда кончили «Вашкевича песню», Носков неожиданно потребовал:

– Саратовские.

– Да ну тебя, Николай, – возмутился Сергей Коренной, – танцы давай открой.

А Носков уже завладел Разванюшей: стоит перед ним, будто отгораживая от всех. А Разванюше все равно: припевки так припевки.

Носков слушает, сегодня для него и припевки – протяжное, грустное. Это же его Волга. Смотрит на всех и вроде просит: «Ну, хлопцы, хорошо ведь!»

Толя уже знает, что здесь у каждого своя песня. И другие помнят – чья какая. До войны, бывало, грибники-пацаны высвистывали каждый свою мелодию: «Сулико», или «Три танкиста», или «Кирпичики» – это чтобы не аукаться и знать, где кто. Вот так и здесь – у каждого своя.

– Хлопцы, – вспоминает Молокович, – Жорка-десятник все пел: «Не для меня придет весна…»

Поют, и будто ты в чем-то виноват, и печаль в тебе оттого, что не знал любившего эту песню человека и он не знал тебя.

А потом – Зарубина песню. Про сибирскую даль, про партизанскую старушку. Когда за стенами ночь, когда вот так подрагивает огонек коптилки, а рядом столько людей, и у каждого своя песня, и ее поют все – на душе печально и так хорошо. Вот и дневальный открыл дверь, заглянул в землянку:

– Хорошо, хлопцы.

Стоит, держит дверь приоткрытой, сам слушает и, видимо, хочет, чтобы соседям было слышно. И все это заметили.

– Фомушка, давай «Ревела буря».

Густой бас Ефимова – будто специально для этой песни. Песне в землянке тесно: слышно, что и соседи подхватили ее.

– Хорошо, хлопцы, – опять говорит дневальный.

Толя лежит за спинами поющих, счастливый, что он здесь, но ему и грустно, что он не там и, может быть, никогда не побывает там, откуда пришли песни, куда уносят песни.

И чем больше поют, тем печальнее голоса, строже.

Наши хаты сожгли,Наши семьи ушли,Только ветер в развалинах воет…

Кончили песню и вдруг услышали – как продолжение ее – далекие голоса, поднимающиеся навстречу.

– Пластинку крутят, – попытался кто-то очень просто объяснить чудо.

Но никто не пошевелился. Каждый будто в самого себя вслушивается, в себе слышит эти издали приходящие звуки.

А Толе кажется, что он и видит… Блеклую неподвижность неба, голубое колыхание моря. И угольно-черные очертания холмов, из-за которых встает солнце. Голоса людей – оттуда, из-за холмов. Они уже на черных холмах – черные в утреннем свете люди. Спускаются к морю. И несут своих мертвых, тех, что не дошли, тех, кого потеряли. Несут с собой все, что потеряли в пути…

– «Грозы» называется, – пояснил сидящий над коптилкой Головченя.



Поделиться книгой:

На главную
Назад