Я снова, с еще большей выразительностью, не переставая из всех сил теребить буфетчика за руку, повторил оптом весь свой запас скандинавских слов, рассчитывая, что хоть некоторые из них достигнут цели. Вообще очень добросовестно старался быть понятым.
Публика оживленно обменивалась мнениями по случаю разыгрывавшегося пред ней инцидента. Наконец один и зрителей, человек с более умной физиономией, хлопнул себя по лбу и, видимо сгорая желанием выяснить дело, бежал по залу, крича что-то, из чего я понимал только часто повторявшееся слово «норвежец». Через несколько минут он вернулся с довольной улыбкой на лице в сопровождении старого господина, очень добродушного вида, в белом костюме. Публика расступилась пред этим почтенным человеком, который, приближаясь ко мне, приветливо улыбнулся и заговорил со мной на настоящем норвежском языке. Так и чувствовалось, как он обрадовался воображаемой возможности поговорить с земляком.
Как нарочно, во всей его мягкой и, видимо, благожелательной речи я не понял ни одного слова, что должно было отразиться на моем лице и во взгляде. Говорил незнакомец очень быстро, а я мог понять по-норвежски из пятого в десятое только при условии очень тихой и ясной речи.
Заметив мое смущение, белый господин с своей стороны окинул меня недоумевающим взглядом и спросил на своем родном языке, стараясь выговаривать слова как можно яснее:
— Вы говорите по-норвежски?
— Говорит… мал… очень мал, — пролепетал я.
Он сделал негодующее лицо и принялся что-то изъяснять окружающим по-немецки. Те тоже стали делать негодующие лица.
Чем собственно я вызвал общее негодование — я не в силах был понять. Мало ли кто не знает по-скандинавски, так не вменять же им это в преступление! Я же все-таки знал несколько слов, а этим могут похвалиться далеко не все.
Чувствуя, что во мне закипает раздражение против так несправедливо отнесшейся ко мне публики, я повышенным тоном предложил старому господину свой сумбурный вопрос о Б. Старик, очевидно, понял меня; но это нисколько не помогло делу, и я находил, что его совершенно напрасно притащили ко мне.
Не могу теперь и приблизительно представить себе, чем бы окончилась вся эта история, если бы на мое счастье не явился на сцену тот самый, из-за которого я поднял весь этот кавардак, т. е. Б. Беспомощно оглядываясь кругом, я первый увидел его, как он входил в зал. Я бросился к чему в порыве такой сердечной радости, какая обыкновенно проявляется лишь со стороны того, кто желает занять денег у встречаемого им человека.
— Слава богу, вот, наконец, и ты! — крикнул я, чуть не обнимая его. — Ах, если бы ты знал, как я измучился без тебя! Ведь я думал, что потерял тебя по дороге!
— Да вы — англичанин?! — с приятным изумлением вскричал седой старик, услыхав, что я говорю на языке Шекспира и Байрона, на котором теперь заговорил и он, и притом нисколько не хуже меня.
— Да, англичанин, — ответил я, нахохлившись, — и очень горжусь этим. Надеюсь, что уж против этого-то вы ничего не имеете возразить?
— О, конечно, в особенности, если вы перестанете коверкать чужие языки, разыгрывая из себя бог весть кого, — наставительно произнес старик, приподнимая свою белую шляпу, и, удаляясь, добавил на ходу: — Я тоже англичанин.
Когда мы с Б. уселись, наконец, за кофе и я все ему рассказал, он серьезно проговорил:
— Знаешь, почему произошло все это недоразумение? Ты слишком многоязычен. Если ты не перестанешь щедро расточать здесь свои лингвистические богатства, то непременно погибнешь… По-санскритски или по-хаддейски знаешь?
— Нет, эти языки мне совершенно незнакомы, — сознался я.
— А по-китайски и по-еврейски?
— Тоже не знаю.
— Ни одного слова?
— Ни единого.
— Ну и слава богу! — с видимым облегчением проговорил Б. — А я опасался, что ты знаешь и эти языки так же, как и норвежский, и начнешь приводить им в смущение простодушных немецких поселян.
Чем сильнее припекало утреннее солнце, тем утомительней становился переезд до Кёльна. В вагоне была невыносимая духота, так как все окна и двери были крепко заперты. Я уже давно заметил, что пассажиры железных дорог очень боятся свежего воздуха, предпочитая дышать отравленным дыханием друг друга. Даже вентиляторы всегда тщательно ими закрываются. Проникая сквозь стекла, солнце слепит нам глаза и жжет наше тело. Голова болит, все члены ноют от долгого сидения. Одежда, лица и руки покрываются слоем пыли и сажи, проникающих во все щели вагона.
Мы, пассажиры, дремлем и лишь по временам пробуждаемся от какого-нибудь толчка или резкого свистка, а потом опять валимся друг на друга. Очнувшись на мгновение, я вижу на своем плече голову соседа. Мне жаль сбросить с себя эту доверчивую голову, но она так давит мое плечо, что я поневоле отталкиваю ее на плечо другого соседа, который тоже спит, уткнувшись лицом в стену вагона. Оттолкнутая мною голова и на новом месте продолжает покоиться так же безмятежно, как на старом.
Поезд несется на всех парах. При каждом его толчке мы стукаемся друг о друга, а сверху из сеток сыплются на нас разные вещи. Кое-как водворив их на места и сонно поворчав на это беспокойство, мы снова впадаем в тяжелую дремоту. При особенно сильном толчке мой саквояж постоянно падает прямо на голову нашему с Б. единомышленнику в похищении чужих мест. Он испуганно вскакивает, в чем-то извиняется предо мною, сует саквояж обратно в сетку и тут же, прислонившись опять головою к плечу своего соседа, переселяется в мир сонных грез. Успев только кое-как отметить в своем отяжелевшем мозгу суть происшедшего, я тоже снова засыпаю.
Временами мы стараемся стряхнуть с себя сонную одурь, приободряемся и таращим тусклые от сна глаза на открывающиеся пред нами виды немецкой страны: на плоскую, безлесную, истрескавшуюся от засухи землю; на ничем не отделенные друг от друга маленькие участки, на которых рядом мирно уживаются рожь и свекла, овес и картофель, но все в полном порядке, как в садах и огородах. Среди этих зеленых полос разбросаны маленькие довольно невзрачного вида кирпичные домики. На горизонте показывается шпиц колокольни. (Так оно и должно быть: ведь первый вопрос, который мы обращаем к другим народам, относится к тому, во что они верят, поэтому нисколько неудивительно, если они прежде всего стараются показать нам свои священные здания, а потом уж и верха фабричных труб; на первом плане религия, на втором — труд.) Постепенно на наш поезд надвигается море кровель, из которого, так же постепенно, начинают выделяться дома, фабрики, улицы. Поезд то и дело вздрагивает, переходя с одной рельсовой стычки на другую, потом входит под стеклянный навес и медленно останавливается. Это какой-то городок, но такой же сонный, как и мы.
Кто-то снаружи отворяет двери нашего вагона, заглядывает в них на нас, но, должно быть, мало заинтересовывается нами, потому что тут же снова захлопывает двери, и мы снова начинаем клевать носом.
После небольшой остановки поезд снова пускается в путь, и по мере его дальнейшего передвижения окружающая нас страна начинает мало-помалу просыпаться. Там и сям на переездах терпеливо ожидают, за опущенными шлагбаумами, прохода поезда целые ряды своеобразных тележек, запряженных волами, а некоторые и коровами. Поля испещряются вышедшими на работу людьми. Из всех труб домов подымаются столбики голубоватого дыма и черного из труб фабрик. Платформы промежуточных полустанков полны в ожидании поезда публикою.
Еще несколько часов езды по плоской и безлесной равнине — и мы, около полудня, имеем возможность полюбоваться двумя длинными и острыми шпилями, эффектно сверкающими на глубокой лазури неба. Они кажутся близнецами по своему тесному сходству и с каждым поворотом колес наших вагонов все более и более вырастают пред нами. Я описываю их сидящему далеко от окна Б., и он говорит, что это шпили знаменитого Кёльнского собора. Мы все поднимаемся и распрямляем отекшие от долгого сидения члены и начинаем собирать свой багаж, стараясь подавить зевоту.
Между тем поезд начинает замедлять ход и вскоре входит под длинный стеклянный навес.
Слава богу, наконец-то мы в Кёльне!
Половина субботы 24-го и немного воскресенья 25-го
Путаю дни, а потому запутывается и мой дневник. Это происходит от того, что я нахожусь в условиях, вовсе не подходящих для человека, желающего вести дневник. Ведь по-настоящему мне следовало бы спокойно усесться письменный стол, часов этак в одиннадцать вечера, последовательно записывать все, что происходило со мной течение дня. Но в продолжение моего путешествия я в это время или качусь с пассажирами в вагоне, или только продираю глаза после сна, или же, наоборот, собираюсь ложиться. В дороге нельзя выбрать определенные часы для спанья, а приходится пользоваться для этого как попало разными случаями. Ложиться тогда, когда есть в готовности постель и время.
Нынче, например, нам удалось поспать после полудня, а сейчас мы собираемся завтракать, и я положительно не могу сообразить, какой у нас сейчас день — вчерашний, сегодня или завтрашний.
В виду всего этого, мне, разумеется, нечего и мечтать о правильном ведении дневника, и я буду записывать в него когда и как попало, только то, что может заинтересовать моих будущих читателей.
И вот я начинаю (или, вернее, продолжаю) свои записи.
Попав в Кёльн, мы, прежде всего, имели удовольствие выкупаться в Рейне… Собственно говоря, мы рассчитывали лишь
Остановившись в первоклассной (как нас уверял проводник) гостинице, мы первым делом захотели умыться.
Но, увидев то, что на этот случай было приготовлено в отведенном нам номере — игрушечный умывальный прибор и крохотное полотенчико, мы решили, что лучше и не пытаться употребить в дело эти игрушки: все равно ничего, кроме размазывания грязи, не выйдет. Скорее мог бы Геркулес вычистить запущенные конюшни царя Авгия простою метелкою, нежели мы почище вымыться при данных условиях.
Призвав звонком служанку, мы стали объяснять ей, что нам нужно хорошенько умыться, очиститься от дорожной пыли и копоти, а для этого недостаточно такого игрушечного умывального прибора, и мы просим снабдить нас «настоящим», большим, тазом, соответствующим количеством воды и двумя полотенцами «приличных» размеров. Служанка, степенная особа лет пятидесяти, сдержанно ответила, что, к сожалению, у них в гостинице других умывальных приборов и полотенец не имеется, и, вполне сочувствуя нашей потребности в «основательном» мытье, посоветовала нам отправиться прямо на реку, воды в которой, по мнению этой дамы, будет вполне достаточно для нас.
Мне показалось, что служанка издевается над нами, но Б., более рассудительный в таких случаях, чем я, успокоил меня, объяснив мне, что служанка, очевидно, намекает на купальни на реке, и добавил, что находит этот намек вполне соответствующим данным обстоятельствам, а потому советует им воспользоваться. Я согласился с его доводами, и мы отправились купаться в Рейне, который, кстати сказать, был в это время особенно полноводен, после недавних весенних ливней.
Увидев вблизи эту знаменитую реку, я сказал своему спутнику:
— Да, тут, действительно, вполне хватит для нас воды, если бы даже мы с тобою были еще запыленнее и закопченнее.
Я много наслышался и начитался похвал Рейну и был очень доволен представившейся возможностью лично убедиться в том, что эти похвалы вполне соответствуют действительности, по крайней мере, в той их части, которая касается обилия и свежести вод так прославленной германскими поэтами их родной реки.
Впоследствии мне, однако, пришлось несколько раскаяться в том, что мы с Б. отполоскали с себя в этой реке всю грязь, насевшую на нас за время нашего переезда из Дувра в Кёльн. Раскаяться меня заставило следующее обстоятельство. Кое-кто из наших общих знакомых ездили после нас в Кёльн и, вернувшись оттуда, уверяли, что мы с Б. «испортили» Рейн, так сильно взбаламутив его своим купаньем. Не пострадало только торговое судоходство, а пассажирское совсем прекратилось. Взглянув на страшно загрязненные воды Рейна, никто даже из завзятых туристов не соглашался плыть по нему на пароходе, и все, точно сговорившись, стали продолжать путь по железной дороге. Даже обычные катанья прекратились по этой реке. Клятвенные уверения пароходных агентов, что Рейн в это время года всегда бывает таким мутным благодаря наносам с гор, среди которых он протекает, оставались гласом вопиющего в пустыне, и пароходные общества вынуждены были прекратить свою деятельность до лучших времен.
— Наносы с гор, действительно, всегда бывают весной, но одни они не могут так грязнить огромную реку, — возражали туристы. — Мы это отлично понимаем. Очевидно, в нынешнем году тут действовала какая-нибудь особенная причина. Река стала
И все это благодаря мне и моему спутнику, а вернее, коварному совету служанки, которому мы с Б. так легкомысленно поспешили последовать!
Выкупавшись, мы пожелали лечь спать, благо находились в таком учреждении, где полагаются постели. Однако наше благое намерение оказалось выполнимым далеко не так просто, как мы думали.
Дело в том, что спать на немецких постелях довольно мудреная задача для степенного англичанина, привыкшего всю жизнь пользоваться своею постелью. Прежде всего мы с Б., как ни оглядывались в нашем помещении, нигде не видели и признака постели. Заметили только в одном из углов нечто вроде корыта с наваленными в нем какими-то детскими подушечками, скатертями и салфетками. Нам казалось, что это корыто оставлено здесь случайно. По всей вероятности, его несли из прачечной в детскую, но ошиблись дверью и сунули сюда, а может быть, вышло и наоборот, хотя все, что было в корыте, блестело чистотой и белизной и едва ли нуждалось в стирке. Да к тому же, насколько нам было известно, в стирку принято отдавать одни наволочки, а не самые подушки, притом же белье переносится с места на место обыкновенно не в корытах, которые служат специально для стирки, а в корзинах… Впрочем, здесь, в Германии, очевидно, другие порядки, чем у нас в Англии.
Точно такое же корыто оказалось и в другом углу комнаты.
С целью выяснить интересовавший нас вопрос, мы снова позвонили служанке, и я сказал ей:
— Должно быть, вы ошиблись номером? Нам нужно такое помещение, в котором были бы постели.
Служанка с удивлением посмотрела на меня, потом на моего спутника и, улыбнувшись, ответила:
— Да ведь этот номер и есть с постелями.
— А где же они? — продолжал я.
— Да вот одна, — разве вы не заметили? — проговорила служанка, указывая на корыто в углу.
— Так это называется у вас постелью?! — вскричали мы с Б. в один голос, изумленно вытаращив глаза. — Но как же на ней спать?
Служанка, потупив глазки, объяснила, что ответить на этот вопрос обстоятельно не может, так как никогда не имела случая наблюдать спящих мужчин, да и не пыталась составить себе об этом ясного понятия. Однако полагает, что, вероятно, и мужчины спят на постели, улегшись на нее.
— Да разве возможно улечься как следует в этом ящике? — возразили мы. — Он чересчур короток и узок.
Подумав немного, служанка заявила, что спали же на этой постели другие люди, и высказала предположение, что, быть может, они свертывались крендельками.
Б. уже видал виды и, чтобы прекратить спор, объявил, что попробует спать, также свернувшись в виде «кренделька». (Это при его высоком росте и полноте-то!)
Но я не желал так скоро сдаться и продолжал рисовать общую картину.
В самом деле, представьте себе такого путешественника по Германии, который никаких особенных видов еще не видывал и привык, чтобы вокруг него все было так, как дома. Такой путешественник непременно заявил этой номерной служанке, что он, пожалуй, попытается последовать ее доброму совету, но просит только приготовит постель как следует.
— Она уже готова, — получился бы ответ.
Путешественник, привыкший к своим домашним порядкам, воззрился бы на служанку, думая, что не принимает ли уж она его за какого-нибудь дикаря с южно-океанских островов, не имеющего ни малейшего понятия о благоустроенных постелях, поэтому и позволяет себе насмехаться над ним. Потом, круто повернувшись, он подошел бы к «корыту», схватил бы с него нечто, похожее на продолговатую подушку в белой наволочке, и спросил бы у служанки:
— Не можете ли вы объяснить мне, что это за штука?
— Это перина, — невозмутимо серьезно поясняет служанка.
— Перина? — недоумевающе повторяет путешественник, не веря своим глазам и ушам. — Гм? А я думал, это колыбельная подушка или, быть может, что-нибудь еще в этом роде. Но если это, по-вашему, «перина», то с какой же стати она положена наверх?.. Что вы меня дурачите? Раз я мужчина и иностранец, вы воображаете, что и не знаю, какие бывают настоящие перины и постели?
— Постель эта вполне настоящая и сделана как следует; перина всегда кладется сверху всего остального, — продолжает поучать служанка.
— Сверху? — снова повторяет путешественник с еще большим недоумением.
— Да, конечно, так, сударь.
— А где же одеяло?
— Внизу, под периною.
— Внизу?! Ну, моя милая сударыня, мне кажется, что я вас не понимаю, или вы не хотите понять меня. Слушайте: ложась спать, я привык иметь перину внизу, под собой, а одеяло сверху,
Служанка божится и клянется, что она вовсе и не думает шутить, а говорит истинную правду. У них принято делать постели именно так, как она тут устроена. Если же господин путешественник находит ее неудобною для себя, ему придется спать на полу. Ничего другого она, служанка, предложить не может.
Путешественник пожимает плечами и разводит руками. Он чувствует, что многое мог бы возразить этой упорной особе, но сознает, что это будет лишь бесполезной тратой времени, и покоряется своей участи.
— Ну, хорошо. Принесите мне хоть подушку. Попробую улечься в вашем корыте и заснуть, если это удастся.
Служанка говорит, что под постелью (под этим словом она подразумевает то, что в Германии служит периною) находятся целых
Тот в отчаянии разводит руками и вскрикивает:
— Да разве это подушки для взрослых людей?! Это для кукол. Они не годятся даже для детей. Дайте мне, говорю,
Но служанка, тоже, по-видимому, начинавшая терять терпение, возражает, что у нее и без того много дела и что ей некогда по целым часам толковать о постелях.
— Хорошо, я не буду вас дольше задерживать, — говорит путешественник, понимающий, что номерная служанка действительно не для него одного держится в гостинице. — Вы только покажите мне, как у вас люди ложатся на эту постель, а остальное я, быть может, как-нибудь и сам смекну.
Служанка, скрепя сердце, исполняет просьбу страшно надоевшего ей постояльца и спешит потом удалиться.
Путешественник с тяжелым вздохом раздевается и, внимательно осмотрев со всех сторон корыто, делает попытку улечься в нем. Но прежде всего он не знает, что ему делать с подушками: положить их под голову или только прислониться к ним головою. Делая соответствующие эксперименты, он больно ушибает голову о ту часть корыта, которая изображает изголовье. Невольно вскрикнув от боли, он стремительно всем корпусом отодвигается, так, чтобы голова была пониже, но при этом движении упирается пальцами ног в заднюю перекладину корыта, что причиняет ему еще более сильную боль, имеющую, к тому же, особенно раздражающий всю нервную систему характер. Не верящие этому могут проверить это собственным опытом, который, как известно, убедительнее всяких слов.
— Ах, черт возьми! — невольно сквозь зубы восклицает злополучный путешественник, инстинктивно спеша подобрать ноги.
Но последствием этого действия постояльца является то, что оба его колена приходят в тесное и крайне неприятное соприкосновение с острыми краями долевой перекладины корыта. Для большей ясности я должен пояснить, что немецкие кровати имеют форму открытого плоского ящика, поэтому лежащие в них жертвы со всех сторон тесно окружены массивными деревянными перекладинами с острыми краями. Не знаю, из какого дерева выделываются эти орудия пытки, могу только сказать, что это дерево очень твердое, и при прикосновении к нему рукою или ногою оно издает своеобразный металлический звук.
После этих испытаний озадаченный постоялец несколько времени лежит совершенно неподвижно, затаив даже дыхание, в трепетном ожидании, что вот-вот коварные деревянные доски, среди которых он помещается, сами начнут толкать его. Однако, убедившись, что эти так искусно прилаженные один к другому куски металлоподобного дерева никаких самостоятельных действий не проявляют, он успокаивается и, осторожно расправляя ноги, старается придать себе по возможности удобное положение.
Лежит он, понятно, на перине, а не под нею, как делают немцы, а ту пикейную вещь, которая имеет размер средней величины столовой скатерти и, по объяснению служанки, употребляется с целью покрывать на день постель, пытается употребить вместо одеяла. Но это ему не удается, когда он подтянет ее к голове, остаются раскрытыми ноги, а если подтянет к ногам, — раскрыта вся грудь. На перине мягко и тепло, но прикрыться сверху во всю длину тела нечем.
Постоялец пытается свернуться клубком, но и это не совсем устраивает его: какая-нибудь часть тела все-таки остается неприкрытою и зябнет. Соображая, что только «человек-змей», которого показывают в цирках, отлично мог бы решить данную задачу — чувствовать себя удобно в немецкой постели, путешественник горько сожалеет, почему он не принадлежит к числу таких животных. Если он мог обогнуть ноги вокруг шеи, а голову засунуть под мышку, как было бы хорошо!
Но, стараясь, скрепя сердце, примириться со своей горе-участью, он со всевозможными предосторожностями снова решается вытянуться, насколько возможно, так чтобы согревать попеременно то нижнюю, то верхнюю часть тела.
Но это также оказывается не совсем удобным. Тогда злополучный постоялец пробует устроиться по немецкому способу, т. е. нагрузить перину на себя сверху; ему приходит на ум, что, должно быть, этот-то именно способ укрытия себя от ночной свежести и приспособлен к кроватям-ящикам. Однако и перина не прикрывает всего тела, как ни укладывайся под нею; кроме того, она так легка, что при каждом мало-мальски порывистом движении лежащего под нею летит на пол и ее приходится разыскивать в темноте.
Наконец решив, что только те и могут спать в этих причудливых постелях, которые их придумали, совершенно измученный путешественник схватывает перину и бросает ее в свободный угол комнаты. Потом он вытаскивает из-под преддиванного стола ковер, завертывается в него и ложится прямо на пол, положив голову на свернутую втрое перину, и только теперь забывается тяжелым сном.
В этом роде сделал и я, только с самого начала. Б. уступил мне перину, находя, что без нее ему будет удобнее, и обошелся двумя детскими подушками. Он — человек, привыкший к путешествиям и ко всяким положениям, а потому отлично умеет ладить со всякими неудобствами; не такой неженка, как я, которому нужно, чтобы повсюду было как дома.
Читатели могут спросить, отчего же никто из нас с Б. не догадался лечь на имевшийся, конечно, в номере диван. Мы бы как-нибудь и догадались это сделать, да дело в том, что диваны в немецких гостиницах совсем уж не приспособлены для спанья людей; они такого размера, что на них могут спать с полным удовольствием только кошки.
Как бы там ни было, но мы с Б. все-таки кое-как выспались, а когда проснулись, то увидели, что пора обедать, и отправились назад на вокзал железной дороги, где и пообедали.
Очевидно, в Германии железнодорожные буфеты посещаются не только пассажирами, но и местными обывателями, которые пользуются этими учреждениями как ресторанами. Во всяком случае, буфет кёльнского вокзала был полон местной публикой.
Всего больше там было военных, хотя немало присутствовало представителей и других классов. Военные были всех чинов, всех родов оружия и всех возрастов — насколько это допустимо по воинскому уставу. Против нас сидело четверо молодых рядовых. Пред каждым из них находилась кружка пива. Я в первый еще раз видел таких молодых по наружности солдат. Все они казались подростками, хотя, как мне потом говорили, им было по тридцати лет. Круглолицые, румяные, с ясными голубыми глазами и крохотными белокурыми усиками, но плотные, упитанные, они, однако, казались очень воинственными и готовыми каждый момент броситься на штурм любой неприятельской крепости. В промежутке между глотками пива они оживленно беседовали, вероятно о военных делах, а при проходе какого-нибудь офицера вскакивали как на пружинах, вытягивались в струнку и торжественно делали под козырек; офицер отвечал им также торжественно, после чего солдаты снова опускались на свои места.
Эту церемонию находившимся в буфете солдатам приходилось повторять то и дело. Офицеры разных рангов проходили чуть не сплошною вереницею. Лишь только пройдет один, и солдаты, вскочив и отдав ему честь, усядутся за свои кружки, как появляется новый; опять нужно вскакивать, вытягиваться в струнку, делать под козырек и несколько времени провожать начальство глазами.
Рядом с нами за тарелкой супа сидел молодой солдатик и алчущими глазами смотрел в тарелку. Но как только он успевал поднести ко рту ложку с супом, как должен был проделывать описанную церемонию. И так продолжалось все время. Каждый раз, когда он хочет проглотить содержимое ложки, вдруг появляется офицер; ложка торопливо опускается в тарелку, при чем вокруг летят брызги супа, и начинается процедура отдания чести. Мне было очень жаль этого бедного защитника своего отечества и очень хотелось посоветовать ему забраться с тарелкою под стол и там без помехи съесть свой суп.