Василий Аксенов
Под небом знойной Аргентины
1. Отъезд
Странным образом иной раз складывается наша жизнь: сидишь, работаешь, прикидываешь — не съездить ли куда-нибудь, но время терпит, а дома дел хватает, договор, аванс, ой-е-ей! — а днем московская суета и гонка на такси, и дела тебе нет до каких-то отдаленных точек земного шара, но в это время кто-то где-то произносит твое имя, и собеседник незнакомца кивает головой, у этих двух людей возникают свои планы на твой счет, снимается трубка, звонок, еще звонок, а ты в это время останавливаешься возле какой-нибудь кофеварочной машины, а твой дружок из толпы машет тебе рукой и кричит:
— Тебя весь день разыскивают какие-то шишки! Тебя посылают на кинофестиваль в Аргентину! — а ты смотришь на него с печалью, «совсем забегался мой товарищ, как-то глупо стал шутить», но на другой день начинаются сборы, и ты уже чувствуешь себя чужаком в крикливой толпе возле кофеварки и на вопросы отвечаешь:
— Нет-нет, я уезжаю в Аргентину.
— Это невозможно, я еду в Аргентину.
— Что? Какая ерунда! Я лечу в Аргентину.
Право, человек, уезжающий через пару дней в Аргентину, обладает некоторыми преимуществами перед другими мирянами. Он может даже совершить какой-нибудь глупый поступок, и никто на него особенно не обидится. Что, мол, с него возьмешь, ведь он через пару дней куда-то уезжает.
В последние часы перед отлетом ты убеждаешься, подобно некоей сумасбродке из стихов Винокурова, что «мир — это легкая кутерьма». Будто ты едешь в Ленинград, столь же естественным образом ты собираешься в дорогу, бросаешь в чемодан какое-то бельишко, какие-то книжки, лепечешь какие-то чужеродные слова — «таможня», «виза», «досмотр», выбегаешь, погоня за зелеными огоньками, сутолока Столешникова переулка, его наивная роскошь, а также ночь, стоп-сигналы муравьиными отрядами убегают вверх по Самотеке, кружение снега, напоминающее о литературе XIX века, но хотя бы что-нибудь у тебя сосало под ложечкой, ты прыгаешь кузнечиком из такси на асфальт, с асфальта — в магазин… Ох, выйдет тебе боком эта суета!
2. Коктейль
Белые смокинги и черные смокинги, а я — в сереньком пиджачке. Даже английские «ангри-мены» вырядились в смокинги, а я, балда эдакая, на ночном коктейле в Алвеар-Палас-отеле — скромняга парень в сереньком пиджачке.
Президент фестиваля сеньор Марио Лосана — это: тоненькие усики, офицерская стать, кастильская кровь, а? — без всяких примесей, сочная улыбка любителя сочных бифштексов.
— Господа, туалет чехословацкой актрисы Валентины Тиловой превзошел все наши ожидания. Мы можем поздравить сеньору Валентину и вручить ей…
Американский актер Чак Паланс — это: ручищи ниже колен, ручищи при медленном движении проносятся чуть впереди тела, ручищи в основном, но плюс к ним бесстрастная маска бывалого ковбоя.
— Ар ю рашен? Ай есть украинец, май батько Охрименко…
Телевизионная звезда Аргентины Амбар Ла-Фокс — это: грудь, грудь, грудь, грудь, грудь, грудь и плюс бедра.
— Да, господа, да! Да-да-да! Оп-ля, тра-ля-ля!
Профессор Бомбардини — это: голубые, представьте, очки, внушительный массив лба, но, вообразите, — вертлявый зад.
— Неореализм себя изжил, сюрреализм себя изжил, реализм не существует, авангардизм дышит на ладан, а неоавангардизм изжил себя, еще не родившись. Вот так, сеньоры, печальная картина.
Французская актриса Фабиана Дали: умопомрачительное золотое платье со шлейфом, за шлейфом хвост фоторепортеров, томные взгляды на мужчин, на профессора Бомбардини, быстрые взгляды на Амбар Ла-Фокс, Валентину Тилову и других прелестниц, которым нет числа, — еще посмотрим, кого объявят «Мисс Фестиваль».
— Да, месье. О нет, месье! О нет, нет, нет…
Промышленник Сиракузерс, буйвол мясной индустрии: характерные черты буйвола мясной индустрии, мощный загривок, седая щетка на голове, черные брови, золотой зуб соседствует с платиновым, палец с диамантом чешет ухо, в котором — рубин.
— Да-да, господа, так и напишите — я за слияние мясной индустрии с кинематографом.
Английский актер Том Куртней, одинокий стайер писателя Силлитоу и режиссера Ричардсона: низкий рост, быстрые движения, резкий смех, уверенность в себе, чувство юмора, чувство гнева, как и полагается «ангримэну».
— Я сердитый молодой человек. Я вот говорю с вами, сеньора, а сам оглядываюсь все время во гневе, оглядываюсь во гневе, честное слово.
Генерал в отставке Пистолетто-Наганьеро: каска, латы, ржавый меч, три метра аксельбантов, полметра усов, на одной руке четыре кольца, на другой — семь.
— Мне все понятно, сеньоры, — плутократы и коммунисты хотят поссорить нашу авиацию с флотом, столкнуть лбом мотоциклетные и саперные части, ефрейторов натравить на сержантов. Не выйдет, сеньоры, я — начеку!
Продюсеры, режиссеры, правительственные чиновники, дипломаты, военные в белых и черных смокингах, в мундирах, декольтированные жены этих господ и звезды в драгоценностях беспрерывно и медленно перемещались под лепными, вычурными потолками, проходили мимо с улыбками, представлялись друг другу, поднимали бокалы с gin-n-tonic, с hayball, с martiny, украдкой почесывались, позировали снующим по залу фотографам, и мне совсем что-то стало скучно и тоскливо, хотя я впервые был на таком буржуазном коктейле и мне должно было быть хотя бы любопытно как писателю. Еще не прошло и двух дней, как я вылетел из морозной Москвы, расстался с сердитыми и встревоженными друзьями, с больной женой, с маленьким Китом, пролетел над Европой и попал в Париж, где бушевал мартовский ветер и хлопали шторы на улице Риволи и осыпались стеклянные витрины на Елисейских полях, а потом — ночью — в «боинге» над Испанией, над Средиземным морем, над Африкой, и — чашка кофе в Дакаре из рук сенегальца, и — над южной Атлантикой, и — над Рио-де-Жанейро, где косо под крылом простерлась Копакобана и обозначилась Сахарная голова, и — над желто-зеленой Южной Америкой, и вот попал в эту парилку, в толпу статистов среди аляповатых декораций Альвеар-Палас-отеля. Весь этот коктейль показался мне сценой из дурного фильма тридцатых годов. Я уже много путешествовал до этого, но нигде не приходилось видеть такой жизнерадостной и старомодной буржуазности, такой отрыгивающей буржуазности, такой, черт возьми, совершенно карикатурной буржуазности.
Потом, в середине фестиваля и к концу, когда помпезность лопнула и все малость слиняло и стало нормальней, естественней, я понял, что был несправедлив и зря представлял себе публику в «Альвеаре» как сплошную буржуазную массу. Там, конечно, бродили в толпе симпатичные и толковые люди, — тот же Том Куртней, и Тони Ричардсон, и Станислав Ружевич, и мексиканец Рубен Рохо, и Амбар Ла-Фокс оказалась вполне «свойской бабой», и там был Васко Пратолини, но я его тогда не знал, да и вообще почти не различал лиц, а видел только груди, пузища, зады, зобы, стекляшки, пуговицы, и парился, и злился в своем сером пиджачке.
— А кто этот господин в сером?
— Это, конечно, русский офицер. Его прислали сюда под видом писателя.
3. Приезд
В аэропорту Буэнос-Айреса нашу делегацию сразу отделили от всех других пассажиров, завели за какой-то барьерчик и здесь сфотографировали, ослепили вспышками, небритых, помятых, в шерстяных рубашках и теплых куртках. Фотографов было человек тридцать, но вот — странность: снимок появился только в одной маленькой газетке.
Снимок был черен, но все же четыре белых пятна — наши лица — смутно маячили на нем. Подпись к снимку гласила вот примерно что: «На международный кинофестиваль в Мар-дель-Плата прибыла делегация русских. Слева направо: Борис Ситон, русский писатель, друг Чехова (это глава нашей делегации Виктор Сытин), Басили Либанов, продюсер — финансист (это артист Вася Ливанов), Альберта Бурлак, киноактриса (это наш переводчик Альберт Бурлак, лысоватый, небритый парень), Борис Арсенов, офицер пожарной охраны киностудии „Мосфильм“ (это — я)».
После фотографирования нас провели в таможню, в отдельное помещение, где осуществлен был досмотр наших чемоданов. В досмотре участвовало от десяти до двадцати усатых, волооких красавцев. Из чемодана Басили Либанова была извлечена металлическая трубка.
— Ля бомба, — неудачно сострил Либанов.
Красавец нажал кнопку, из трубочки с двух сторон что-то выскочило. Красавец отбросил трубочку и упал на пол. Все красавцы залегли. «Басили» поднял трубочку над головой. Это были плечики для костюма. Красавцы встали.
— Ну, а это что такое? — спросил старший красавец, вынимая из моего чемодана повесть «Апельсины из Марокко».
— Беллетристика, — поклонился я.
Красавец взялся листать мою злополучную повестушку, потом унес ее к себе, в маленькую комнатушку, видимо увлекся. Вернулся нахмуренный. Усы стояли косо на лице, а брови сошлись и торчали вверх, как редакторская птичка.
— Где вы видели таких молодых людей? — сурово спросил он.
— В жизни, — скромно ответил я.
— Много пьют в этой вашей книжке, — сказал он.
— С получки, — пояснил я.
— А апельсины — это что, символ?
— Вроде бы так, — сказал я.
— Выходит — символизм? Символический намек, вроде бы так?
— Да что вы, — испугался я. — Никаких намеков. Простая история. Простая жизнь. Любовь.
— Слушайте меня внимательно, — хмуро заговорил он. — Проблема типичности — важнейшая проблема литературы. Типические характеры в типических обстоятельствах, с конкретизацией определенных исторических и социальных предпосылок, а также с учетом морально-этических и эстетических принципов времени — вот что нужно читателю, лирро-бутылло сик!
Мы уставились друг другу в глаза, я в его знойные, туманные очи, он в мои блеклые северные буркала, мы молчали и чуть покачивались, задумчиво мыча. Над нами кружила, жужжа, крупная муха с изумрудным фюзеляжем. Она кружила ровно и монотонно, как заведенная, а потом вдруг рванулась в форточку и, набирая высоту, исчезла в солнечном блеске, — видно, полетела в родную нашу Европу.
— У нас этих апельсинов навалом, — просиял вдруг мой красавец. — С наркотиками бывают перебои, а апельсинов — ешь не хочу.
Он бросил книжку на белье и захлопнул мой чемодан.
У дверей таможни толпились и заглядывали внутрь любопытные, главным образом в полицейской форме, было их не меньше взвода. Наконец мы сели в машины и покатили по плоской нежно-зеленой равнине, посреди которой высились гигантские рекламные предметы, сигаретные коробки и бутылки, что в соседстве с маленькими домиками и черепичными крышами сообщало пейзажу какую-то надреальность.
Вполне могло оказаться, что на равнине вдруг появился бы человек, соответствующий своими размерами не домикам, а коробкам и бутылкам. Качнувшись, он отхлебнул бы из бутылки и вытащил бы из коробки сигарету величиной с заводскую трубу.
И вот мы въехали в этот невероятный город, увидели его теснины, шеренги небоскребов, поднимающихся на холмы и спускающихся с холмов, необычайно пышные и огромные памятники бесчисленным генералам, весь этот шумный, лихой и таинственный город в закате лета.
Здесь были и привычные для глаза маленькие площади, перекрестки и углы, похожие на европейские, парижские или даже ленинградские места, но это соседствовало с чем-то особенным, с чем-то не совсем выразимым, с какой-то удивительной странностью, связанной для нас со словами «Южное полушарие», «Новый свет», «под небом знойной Аргентины танцуют все танго»…
Видимо, не только я это чувствовал. Вася Ливанов вдруг засмеялся и сказал:
— Тезка, что-то в этом городе есть пиратское, а? Понимаешь, такое ощущение, как будто что-то здесь осталось от тех времен…
От каких времен, он и сам, конечно, толком не знал, и слово «пиратское» ничего, конечно, не определяло, а только лишь в самой ничтожной степени окрашивало наше сложное впечатление от этого города.
Потом мы увидели, какой необычный здесь проживает народ.
4. Танец
В одном из залов начался твист. Все повалили туда. Фабиана Дали летела, как сказочная золотая кобылка. Подол ее платья вдруг разделился надвое, обнаружив затянутые в золотые же брючки твистовые ноги. Это, конечно, привело фоторепортеров в неистовое состояние. Они совершали гигантские прыжки, ползали под ногами твистующих, чтобы запечатлеть новое достижение «Дома Диора».
А Фабиана-то, Фабианочка! Ух, разошлась с профессором Бомбардини. А у профессора белый смокинг сзади стал темным и прилип к спине, но ему все было нипочем, как и всем другим интеллектуалам с вертлявыми задами, как и промышленнику Сиракузерсу, как и генералу Пистолетто-Наганьеро, как и самому сеньору Марио Лосана.
Все вместе выглядело дурнотно и напоминало буржуазное разложение, то самое, да, то самое, тра-ля-ля, буржуазное разложение. Разложение на: а) трясущиеся животы, б) потные спины, в) любимые бородавки, г) пунцовые лысины, д, е, ж…) прочие малопривлекательные элементы.
Это, конечно, не касается прекрасных дам.
Я вспомнил другой твист, твист в Гданьске, в студенческом клубе «Жак», куда мы попали как раз во время празднования «Дней моря». В саду на бетонном кругу танцевало не меньше ста студенческих пар, а Марек в зеленой рубашке кричал в микрофон слова, а из круга летели тапочки и башмаки, а рожи парней были веселые, а у девушек личики были прелесть, и так все это было здорово, и спортивно, и ритмично, и запросто, что даже, я думаю, сердце любого аскета дрогнуло бы от такого твиста.
Бомбардини, Сиракузерс и Пистолетто-Наганьеро нашли друг друга в порыве твиста. Троица, забыв о женщинах, сплелась. Хохоча так, что обнажилась вся клавиатура шести челюстей, троица движениями двенадцати конечностей повергала в изумление весь белый свет.
Из карманов летели киноведческие статьи, адреса старлеток, пачки ассигнаций и чеки, конверты с военными секретами.
Сиракузерс подмигивал красным глазом, сигналил им, как маяк-мигалка.
— После танцев, ребята, все ко мне, — хрипел он. — Посидим тихо-мирно, все свои.
— Законно! — завопил профессор Бомбардини. Кажется, у него все уже тормоза отказали.
5. Цветок
Этот вечер мы закончили на набережной Ла-Плата. Небо было черное, и в нем была луна. Последняя широко озаряла Ла-Плату. Последняя была необозрима, как море, и тут же, на наших глазах, переходила в море, а последнее уже переходило в сплошной лунный блеск, может быть прямо в космос.
На набережной вытянулись в длинный ряд маленькие открытые бары, дешевые закусочные, где подают асадо и вино, где хлопают полотняные тенты, где ветер морской и лаплатский продувает твою рубашку, а пиджак просто брошен на перила.
Мы сидели с Васей Ливановым и журналистом Иваном на табуретках, ели асадо, сильно зажаренное мясо и наперченные колбаски, пили вино, смешивая его с минеральной водой, и было нам просто и мирно, а в зеркальце отражались знакомые физиономии, наши физиономии, вызывающие симпатию, и вели тихую беседу на нашем великом и могучем, правдивом и свободном, а буфетчик-аргентинец перетирал посуду и меланхолично гудел себе под нос какую-то мелодию, как какой-нибудь наш простой армянский буфетчик из Гагры, а «небо знойной Аргентины» мирно висело над нами, и лишь временами…
Временами чернота над нами как-то густела, концентрировалась, и слышался нарастающий свист, и кусок этой плотной черноты с ужасающим грохотом проходил низко над нами, опоясываемый мельканием посадочных огней, — это шли на посадку интерконтинентальные «боинги».
— Эй, Вася, и ты, Вася, — сказал Иван, — хотите увидеть Аллею любви?
Он завел свою машину, маленький «пежо», мы проехали по набережной и углубились в парк. Аллеи были ярко освещены, но одна, в которую мы въехали медленно и бесшумно, была темна, и только смутно обозначились силуэты машин, приткнувшихся к обочинам.
— Северо-американская мода, — пояснял Иван, — любовь в автомобилях. Полиция бессильна, закрывают глаза на эту аллею, лишь бы не расползлись по всему парку. Попробуй здесь включить фары — и сразу столкнешься с латиноамериканской вспыльчивостью.
Он вдруг включил фары, и мгновенно осветился длинный ряд машин, за стеклами которых мелькали головы любовников, растрепанные волосы, усы, колени, локти, и повернулось, щурясь на свет, сразу множество прелестных женских лиц.
Тут же защелкали дверцы машин, высунулись кулаки, полетела ругань, грохнул выстрел. Пуля пробила заднюю стенку нашей машины, свистнула мимо уха Васи Ливанова и застряла в передней стенке, над ветровым стеклом. Из нее тут же вырос большой пунцовый цветок. Он качался на пружинной ножке и источал сдержанное, но напряженное сияние, подобный раскаленному угольку. Что и говорить — удивительная страна.
6. Утро
Утром Бомбардини вышел из обморочного состояния, открыл было глаза, устремил было их в потолок, но тут же покатился в некую бездонную шахту, в которой роль лифта играла его кровать, затем в этой же шахте взмыл вверх, пришлепнулся пузиком к потолку, сплющился, как газетный лист. Оказалось, что прямо на нем, как на газете, напечатана его собственная статья о кризисе мировой культуры, и он стал читать ее, снова падая в бездонную шахту, раздуваясь как рекламная колбаса, пока не застрял в металлической сетке.
Тут все остановилось, и началась элементарная нечеловеческая головная боль. Бомбардини вялой, гнущейся, как рыба, рукой нащупал на тумбочке медикаменты, высыпал в ароматичный рот пакетик таблеток «алкозальцер», влил внутрь литра два воды, большой столовой ложкой размешал это все прямо в желудке, а потом опрокинул туда же пузырек витаминных драже. Головную боль как рукой сняло, а возле уха вырос огромный витамин, желтый и плотный, словно бильярдный шар.
Поглаживая этот выросший на виске витамин, Бомбардини погрузился в терзания духа. Пытаясь соединить некоторые запомнившиеся моменты посиделок у Сиракузерса — визгливых, роящихся старлеток, испачканный ковер, разбитый телевизор, — пытаясь все это как-то связать и привязать к собственной персоне, он думал со страхом о чем-то ужасном, о чем-то немыслимо-безобразном, что он мог вчера совершить. Совершил ли?
Врожденная брезгливость мешала ему спустить ноги с кровати и добраться до телефона, поэтому он встал на кровати и перепрыгнул через всю комнату на письменный стол.
Со свистом пронеслись в воздухе влекомые им подтяжки, обрывки сорочки и белого смокинга. Дрожащей рукой Бомбардини позвонил по прямому проводу к Сиракузерсу.
— Гух-гух, — сказал в трубку Сиракузерс. — Кто говорит?
— Привет, старик, — пролепетал Бомбардини и жалобно хихикнул. — Это я — Бомба.
— Бомба, здорово! — заревел Сиракузерс. — Это я на проводе, я — Сиракуза. Узнаешь? Ну как вчера…
Бомбардини вдруг почувствовал, что голос буйвола задрожал от страха.
— Ну как вчера посидели, а? — спросил Сиракузерс и замолчал, видимо терзаемый терзаниями духа.
— Славно посидели, — ободренный мучениями друга, крикнул Бомбардини.
— А я как? Ничего, а? — осторожно спросил Сиракузерс.
— Ты в порядке, — ответил Бомбардини. — А… я как?
— Ты тоже в порядке, — сказал Сиракузерс. — Пистолетто-Наганьеро был — вдребодан, а ты в полном порядочке.
— Точно, — хихикнул Бомбардини. — Пистолетто был хорош!