— Это солнце делает нас слишком ленивыми, слишком мягкими, — бормотал слесарь.
Мне уже плохо удаются лирические стихи, я очень недоволен собою, — тихо говорит Винченцо, сдвигая тонкие брови.
— Ты сделал что-нибудь?
Маляр не сразу говорит:
— Да, вчера, на крыше отеля «Комо».
И читает вполголоса, задумчиво, певуче:
Оба долго молчат; маляр, опустив голову, смотрит в землю, большой, тяжелый слесарь улыбается и наконец говорит:
— Обо всем можно сказать красиво, но лучше всего — слово о хорошем человеке, песня о хороших людях!
XV
На террасу отеля, сквозь темно-зеленый полог виноградных лоз, золотым дождем льется солнечный свет — золотые нити, протянутые в воздухе. На серых кафлях пола и белых скатертях столов лежат странные узоры теней, и кажется, что, если долго смотреть на них, — научишься читать их, как стихи, поймешь, о чем они говорят. Гроздья винограда играют на солнце, точно жемчуг или странный мутный камень оливин, а в графине воды на столе — голубые бриллианты.
В проходе между столами лежит маленький кружевной платок. Конечно, его потеряла дама, и она божественно красива — иначе не может быть, иначе нельзя думать в этот тихий день, полный знойного лиризма, день, когда всё будничное и скучное становится невидимым, точно исчезает от солнца, стыдясь само себя.
Тишина; только птицы щебечут в саду, гудят пчелы над цветами, да где-то на горе, среди виноградников, жарко вздыхает песня: поют двое — мужчина и женщина, каждый куплет отделен от другого минутою молчания — это дает песне особую выразительность, что-то молитвенное.
Вот и дама медленно всходит из сада по широким ступеням мраморной лестницы; это старуха, очень высокого роста, темное строгое лицо, сурово нахмуренные брови, тонкие губы упрямо сжаты, как будто она только что сказала: «Нет!»
На ее сухих плечах широкая и длинная — точно плащ — накидка золотистого шелка, обшитая кружевами, седые волосы маленькой, не по росту, головы прикрыты черным кружевом, в одной руке — красный зонт, с длинной ручкой, в другой — черная бархатная сумка, шитая серебром. Она идет сквозь паутину лучей прямо, твердо, как солдат, и стучит концом зонта по звонким кафлям пола. В профиль ее лицо еще строже: нос загнут, подбородок остр, и на нем большая серая бородавка, выпуклый лоб тяжело навис над темными ямами, где в сетях морщин скрыты глаза. Они спрятаны так глубоко, что старуха кажется слепой.
За нею, переваливаясь с боку на бок, точно селезень, на ступенях лестницы бесшумно является квадратное тело горбуна, с большой, тяжело опущенной головою в серой мягкой шляпе. Он держит руки в карманах жилета, это делает его еще более широким и угловатым. На нем белый костюм и белые же ботинки с мягкими подошвами. Рот его болезненно приоткрыт, видны желтые, неровные зубы, на верхней губе неприятно топорщатся темные усы, редкие и жесткие, он дышит часто и напряженно, нос его вздрагивает, но усы не шевелятся. Идет он, уродливо выворачивая короткие ноги, его огромные глаза скучно смотрят в землю. На этом маленьком теле — много больших вещей: велик золотой перстень с камеей на безымянном пальце левой руки, велик золотой, с двумя рубинами, жетон на конце черной ленты, заменяющей цепочку часов, а в синем галстуке слишком крупен опал, несчастливый камень.
И еще третья фигура, не спеша, входит на террасу, тоже старуха, маленькая и круглая, с добрым красным лицом, с бойкими глазами, должно быть — веселая и болтливая. Они проходят по террасе в дверь отеля, точно люди с картин Гогарта: некрасивые, печальные, смешные и чужие всему под этим солнцем, — кажется, что всё меркнет и тускнеет при виде их.
Это — голландцы, брат и сестра, дети торговца бриллиантами и банкира, люди очень странной судьбы, если верить тому, что насмешливо рассказано о них.
Ребенком горбун был тих, незаметен, задумчив и не любил игрушек. Это ни в ком, кроме сестры, не возбуждало особенного внимания к нему — отец и мать нашли, что таков и должен быть неудавшийся человек, но у девочки, которая была старше брата на четыре года, его характер возбуждал тревожное чувство.
Почти все дни она проводила с ним, стараясь всячески возбудить в нем оживление, вызвать смех, подсовывала ему игрушки, — он складывал их, одну на другую, строя какие-то пирамиды, и лишь очень редко улыбался насильственной улыбкой, обычно же смотрел на сестру, как на всё, — невеселым взглядом больших глаз, как бы ослепленных чем-то; этот взгляд раздражал ее.
— Не смей так смотреть, ты вырастешь идиотом! — кричала она, топая ногами, щипала его, била, он хныкал, защищал голову, взбрасывая длинные руки вверх, но никогда не убегал от нее и не жаловался на побои.
Позднее, когда ей показалось, что он может понимать то, что для нее было уже ясно, она убеждала его:
— Если ты урод — ты должен быть умным, иначе всем будет стыдно за тебя, папе, маме и всем! Даже люди станут стыдиться, что в таком богатом доме есть маленький уродец. В богатом доме всё должно быть красиво или умно — понимаешь?
— Да, — серьезно говорил он, склоняя свою большую голову набок и глядя в лицо ей темным взглядом неживых глаз.
Отец и мать любовались отношением девочки к брату, хвалили при нем ее доброе сердце, и незаметно она стала признанной наперсницей горбуна — учила его пользоваться игрушками, помогала готовить уроки, читала ему истории о принцах и феях.
Но, как и раньше, он складывал игрушки высокими кучами, точно стараясь достичь чего-то, а учился невнимательно и плохо, только чудеса сказок заставляли его нерешительно улыбаться, и однажды он спросил сестру:
— Принцы бывают горбаты?
— Нет.
— А рыцари?
— Конечно — нет!
Мальчик устало вздохнул, а она, положив руку на его жесткие волосы, сказала:
— Но мудрые волшебники всегда горбаты.
— Значит — я буду волшебником, — покорно заметил горбун, а потом, подумав, прибавил:
— А феи — всегда красивы?
— Всегда.
— Как ты?
— Может быть! Я думаю — даже более красивые, — честно сказала она.
Ему минуло восемь лет, и сестра заметила, что каждый раз во время прогулок, когда они проходили или проезжали мимо строящихся домов, на лице мальчика является выражение удивления, он долго, пристально смотрит, как люди работают, а потом вопросительно обращает свои немые глаза на нее.
— Это интересно тебе? — спросила она.
Малоречивый, он ответил:
— Да.
— Почему?
— Я не знаю.
Но однажды объяснил:
— Такие маленькие люди и кирпичики — а потом огромные дома. Так сделан весь город?
— Да, разумеется.
— И наш дом?
— Конечно!
Взглянув на него, она решительно сказала:
— Ты будешь знаменитым архитектором, вот что!
Ему купили множество деревянных кубиков, и с этой поры в нем жарко вспыхнула страсть к строительству: целыми днями он, сидя на полу своей комнаты, молча возводил высокие башни, которые с грохотом падали. Он строил их снова, и это стало так необходимо для него, что даже за столом, во время обеда, он пытался построить что-то из ножей, вилок и салфеточных колец. Его глаза стали сосредоточеннее и глубже, а руки ожили и непрерывно двигались, ощупывая пальцами каждый предмет, который могли взять.
Теперь, во время прогулок по городу, он готов был целые часы стоять против строящегося дома, наблюдая, как из малого растет к небу огромное; ноздри его дрожали, внюхиваясь в пыль кирпича и запах кипящей извести, глаза становились сонными, покрывались пленкой напряженной вдумчивости, и, когда ему говорили, что неприлично стоять на улице, он не слышал.
— Идем! — будила его сестра, дергая за руку. Он склонял голову и шел, всё оглядываясь назад.
— Ты будешь архитектором, да? — внушала и спрашивала она.
— Да.
Однажды, после обеда, в гостиной, ожидая кофе, отец заговорил о том, что пора бросить игрушки и начать учиться серьезно, но сестра, тоном человека, чей ум признан и с кем нельзя не считаться, — спросила:
— Я надеюсь, папа, что вы не думаете отдать его в учебное заведение?
Большой, бритый, без усов, украшенный множеством сверкающих камней, отец проговорил, закуривая сигару:
— А почему бы и нет?
— Вы знаете — почему!
Так как речь шла о нем, горбун тихонько удалился; он шел медленно и слышал, как сестра говорила:
— Но ведь все будут смеяться над ним!
— Ах, да, конечно! — сказала мать густым голосом, сырым, точно осенний ветер.
— Таких, как он, надо прятать! — горячо говорила сестра.
— Ах, да, тут нечем гордиться! — сказала мать. — Сколько ума в этой головке, о!
— Пожалуй — вы правы, — согласился отец.
— Нет, сколько ума…
Горбун воротился, встал в двери и сказал:
— Я ведь тоже не глуп…
— Увидим, — молвил отец, а мать заметила:
— Никто не думает ничего подобного…
— Ты будешь учиться дома, — объявила сестра, усаживая его рядом с собою. — Ты будешь учиться всему, что надо знать архитектору, — это тебе нравится?
— Да. Ты увидишь.
— Что я увижу?
— Что мне нравится.
Она была немного выше его — на полголовы, — но заслоняла собою всё — и мать и отца. В ту пору ей было пятнадцать лет. Он был похож на краба, а она — тонкая, стройная и сильная — казалась ему феей, под властью которой жил весь дом и он, маленький горбун.
И вот к нему ходят вежливые, холодные люди, они что-то изъясняют, спрашивают, а он равнодушно сознается им, что не понимает наук, и холодно смотрит куда-то через учителей, думая о своем. Всем ясно, что его мысли направлены мимо обычного, он мало говорит, но иногда ставит странные вопросы:
— Что делается с теми, кто не хочет ничего делать?
Благовоспитанный учитель, в черном, наглухо застегнутом сюртуке, одновременно похожий на священника и воина, ответил:
— С такими людьми совершается всё дурное, что только можно представить себе! Так, например, многие из них становятся социалистами.
— Благодарю вас! — говорит горбун, — он держится с учителями корректно и сухо, как взрослый. — А что такое — социалист?
— В лучшем случае — фантазер и лентяй, вообще же — нравственный урод, лишенный представления о боге, собственности и нации.
Учителя всегда отвечали кратко, их ответы ложились в память плотно, точно камни мостовой.
— Нравственным уродом может быть и старуха?
— О, конечно, среди них…
— И — девочка?
— Да. Это — врожденное свойство…
Учителя говорили о нем:
— У него слабые способности к математике, но большой интерес к вопросам морали…
— Ты много говоришь, — сказала ему сестра, узнав о его беседах с учителями.
— Они говорят больше.
— И ты мало молишься богу….
— Он не исправит мне горба…
— Ах, вот как ты начал думать! — с изумлением воскликнула она и заявила:
— Я прощаю тебе это, но — забудь всё подобное, — слышишь?
— Да.
Она уже носила длинные платья, а ему исполнилось тринадцать лет.
С этого времени на нее обильно посыпались неприятности: почти каждый раз, когда она входила в рабочую комнату брата, к ногам ее падали какие-то брусья, доски, инструменты, задевая то плечо, то голову ее, отбивая ей пальцы, — горбун всегда предупреждал ее криком:
— Берегись!
Но — всегда опаздывал, и она испытывала боль. Однажды, прихрамывая, она подскочила к нему, бледная, злая, крикнула в лицо ему: