— В четверг и понедельник — помните! От семи часов вечера — я дома, буду ждать до девяти, — хорошо?
— С величайшим удовольствием! — восклицал Фома, притопывая ногой о тротуар. — Очень благодарен! Чудесно!
Всю ночь вплоть до утра он ходил по улицам, вскинув голову вверх и мысленно слагая горячие, призывные речи о необходимости помочь словом и делом тем людям, которые ещё не понимают тождества понятия жить и знать. Ему было очень хорошо: серое небо осени как бы разверзлось перед ним, и из глубокой синей пропасти, точно звёзды, падали такие славные, звучные слова, сами собою слагаясь в светлые ряды добрых и любовных мыслей о жизни, о людях, и эти мысли поражали самого Фому своей непобедимой простотой, правдой, силой.
В четверг он сидел в комнатке Лизы, ничего не замечая, кроме напряжённого взгляда голубых глаз, которые, он видел, хотят понять его речи, — смотрел в их глубину и говорил:
— Стало быть, фигурно можно сказать, что идея эта о победе света над тьмою — небесного происхождения?
— Да, если хотите, но — всё-таки — зачем же вам небесное?
— Красивейше как-то получается! Значит — коренная идея — солнце, которое даёт всему силу жизни! Это замечательно и вполне верно: я вчера ходил за город — на Ярило, знаете, — глядеть закат! Вполне просто и легко вообразить всё, как описано: змей, мечи, борьба и одоление тьмы, а потом — восход в торжественном сиянии! Восхода, собственно, не было, а был дождь, но это ничего не значит. Я много раз раньше видал восход и обязательно посмотрю в ясную погоду. Непременно!
Оглянулся вокруг, и ему понравилась чистая уютная комнатка с белой постелью в углу, целомудренно прикрытой мягкой завесой мрака. На столе перед Фомой лежало много книг, они косо стояли на полке, по стенам висели знакомые ему фотографии писателей и учёных людей с длинными волосами и мрачными лицами. Потирая ладони, покрытые мозолями, пропитанные лаком, Фома тихонько смеялся и рассказывал:
— Замечательно, товарищ, сижу я, свеся ноги, на обрыве, подходит собака, такая, знаете, нищему подобная, в грязи, в репьях, седые усы на морде. Голодная, старая, неприютная. Подходит, села рядом и — тоже смотрит: там это пылает красное, жёлтое, сизые такие фигуры складываются, лучи их рушат, зажигают, реки текут золотые, — а мы, человек и собака, — смотрим, знаете. Собственно говоря, товарищ, ведь достоверно не узнано, что такое собака, например, и какое у неё отношение к солнцу? Может, и она тоже, — я, конечно, не знаю, — это так, фантазия, но — почему же собаке не понимать значения солнца, если она чувствует тепло и холод и может смотреть в небо? Свинья — это, конечно, другое дело! Я, знаете, даже пошутил: понимаешь, говорю, кто истинный творец жизни, а? Посмотрела она на меня косо и — отодвинулась… Все на земле очень недоверчивы и осторожны друг с другом… так печально это, если подумать! Конечно, глупо, может быть, но когда я прочитал эти две главы, то — вдруг, знаете, как будто теперь лишь впервые понял — солнце! Солнце — это удивительно просто!
— Вы две главы прочли? — услышал Фома.
Вопрос показался ему строгим.
— Только две, — ответил он и зачем-то пощупал стул, на котором сидел, — у нас, знаете, много работы срочной, купец Хлобыстяев дочь замуж собирается выдавать — берут зятя в дом — и мы чиним ему столовую, Хлобыстяеву. Превосходная мебель куплена им, чудесной, старинной работы, — дуб морёный, знаете…
Он видел, что голубые глаза девушки утомлённо прикрылись; и это тотчас же связало ему язык, наполнило его смущением. Не без усилия над собою, Фома продолжал, конфузливо улыбаясь:
— Может быть, я много болтаю лишнего — вы уж простите это мне!
Барышня торопливо воскликнула:
— Ах, что вы! Вы говорите так интересно. Я ведь только принялась за работу, мне очень важно знать психику людей, которые… людей вашего класса.
Фома снова расцвёл, ободрился и, взмахивая руками, запел, как птица на восходе солнца:
— Позвольте мне сказать, что мне подобные люди — вроде маленьких детей и — пугливы, знаете! Между собой, например, мы, ремесленники, мало говорим по душе. А каждому всё-таки хочется что-нибудь сказать о себе, — потому что — человек, знаете, он очень мало обласкан и… если вспомнить, что у каждого была мать… и есть привычка к ласке, то… получается очень плохо!
Он вместе со стулом подвинулся к маленькой хозяйке — что-то затрещало, упала на пол толстая книга.
— Извините, — сказал Фома, — у вас тесновато! — И, понизив голос, таинственно продолжал: — Я хочу вам сказать, что это замечательно верно: не добро человеку жить едину! Конечно, единство интересов всех рабочих — это я понимаю очень хорошо, да ведь интересы не всё ещё, за ними ещё в душе-то — сколько лежит! Человеку обязательно хочется выговорить свою душу, показать её в полном, праздничном облачении, всю, во весь рост… человек же — молодое существо, как вы знаете! Не годами, конечно, а всей жизнью — давно ли живём? Верно? И вдруг — никто ничего не хочет слушать, и — одиночество души… немота и смерть мыслям! Я против этого возражаю: единение людей обязательно — так? Единство интересов хорошо-с… а откуда же одиночество и нестерпимая тоска, подчас? Вот…
— Не совсем понимаю, о чём вы говорите, — сказала Лиза, и снова голос её прозвучал строго, учительски.
Фома посмотрел на неё улыбаясь, она, нахмурив брови, ответила ему взглядом очень пристальным, снова охладившим его возбуждение. Приподняв плечи, перекинула косу на грудь и быстро шевелила пальцами, выплетая и вплетая чёрную ленточку, говоря неестественно густо:
— Это несколько странно слышать! Признавая единство интересов…
— Дело в том, видите ли, — возражал Фома, — что ежели один луч — тут, другой — там, то не будет тепла… необходимо слияние всех лучей воедино, так?
— Ну да, но что же вы называете лучом?..
— Душа моя и ваша, вот — лучи солнца, фигурно говоря…
Когда Фома уходил, ему показалось, что Лиза смотрела на него подозрительно, стараясь держаться в стороне, и когда он, прощаясь, сжал её руку, она сильно потянула её к себе.
И снова он почти всю ночь ходил по пустынным улицам сонного города, будя дремавших у ворот сторожей и возбуждая внимание городовых.
Вспоминал свои речи и недовольно морщился, видя, что говорил запутанно, не о том, что хотел сказать, и не так, как хотелось.
«Вот история! — думалось ему. — Когда я шёл к ней — всё так складно лежало в голове. В следующий раз — уж и я подготовлюсь…»
И остановился, вспомнив, что Лиза не сказала ему, когда ещё можно придти к ней.
«Забыла! Очень я говорил много!»
А потом он опять провожал её по ночам до дома и всю дорогу осыпал её своими восторженными речами, рассказывал, незаметно для себя, секреты проснувшейся души, не замечая, что она слушает его молча, отвечает на его вопросы односложно и — уже не приглашает его к себе, в маленькую тёплую комнатку.
— А ведь вы — романтик! — воскликнула она как-то раз с чувством, подобным сожалению, и, глядя в лицо ему, неодобрительно покачала головой.
Фому сконфузило слово, напоминавшее о романах и любви, он тихонько засмеялся, а Лиза продолжала:
— Как это странно! Вообще — я, конечно, понимаю романтизм, но…
Она говорила долго и поучительно, а Фома не понял её слов.
И постепенно для него стало необходимостью видеть Лизу — её глаза возбуждали в нём приятное опьянение и, подсказывая новые слова, зажигали какие-то пылкие, особенные мысли. Видя её, окружённую тесным кольцом рабочих, внимательно и вдумчиво слушающих негромкий, убеждающий голос, видя, как в полутьме комнаты мелькают, точно маленькие голуби, её белые руки, двигаются тёмные брови над голубыми глазами и непрерывно дрожат — цветут — розовые губы, Фома думал: «Идея! Всем скорбящим радость…»
И ему представлялся ручей свежей воды, говорливо сбегающий с горы в долину, измученную засухой, — в долину, где стоят деревья, окутанные пылью, уныло опустив тяжёлые, завядшие листья, — а живой ручей пробивается к их корням.
Вспоминалась славная сказка о девочке, заплутавшейся в лесу, — вот она забрела в пещеру карликов и доверчиво сидит среди них, полная желания добра всему живому.
Иногда Лиза, возбуждённая тем, о чём говорила, волнуясь, заикалась, не находя слов, и глаза её тревожно бегали по лицам людей, — в эти минуты Фома напрягался, сдерживая дыхание, ему хотелось подкинуть, подсказать недостающие слова, и — это было почти мучительно для него — он даже потел от напряжения.
— Алёша! — говорил он Сомову, размахивая руками. — Какая это замечательная вещь, когда вот так приходит к людям чистый человек — почти дитя ведь, а? — и говорит: «Позвольте, всё это не так, всё неверно, от вас скрыто главное — идея объединения мира скрыта!» Чудесно! Положительно — сказка, а?
Алексей искоса смотрел па него и говорил насмешливо и едко:
— Смотри — растаешь, грязь будет!
— Ты полно, чудак! Ведь ты же и сам, ведь ты веришь, чувствуешь…
Сомов кривил губы и, словно отталкивая товарища, сердито поучал его:
— Ты бы слушал — больше, а болтал — меньше. Да не пускался бы объяснять людям то, чего не понимаешь. Гляди — на тебя не очень ласково смотрят: мешаешь ты разговором своим…
— Мешаю? — удивлялся Фома Вараксин.
Однажды у него заболел зуб, он усердно старался остановить боль, засовывая в дупло вату, смоченную спиртовым лаком, купил даже креозота, который считал вредным, но боль не поддалась, и он не мог пойти на чтение.
Поздно вечером Сомов, хмурый, недовольный, пришёл в мастерскую, отозвал Фому в угол и строго спросил:
— Ты о чём третьего дня говорил с Лизой?
— Я? Так, обо всём, а что?
Алексей, искривив губы, искоса посмотрел на него и, затянувшись дымом папиросы, опять спросил:
— На одиночество жаловался, что ли?
— Жаловался? Нисколько! Это просто вообще, к слову…
— Ты бы считал слова-то!
— Ты провожал её?
— Ну да!
— Что же она про меня говорила? — спросил Фома, поглаживая опухшую щёку.
— То же, что и я говорю: башка у тебя путаная…
— Нет, в самом деле?
Рассматривая дымящийся конец папиросы, Сомов насмешливо сказал:
— Уж поверь! Так и сказала.
— Это ничего! — воскликнул Фома, и ему показалось, что даже зуб меньше болит. — Я ей докажу…
— Вот что, — сказал Алексей, усмехаясь и расшвыривая ногой стружки на полу, — дам я тебе совет, — а то просто расскажу случай, со мной было. Увидал я в тюрьме на прогулке девицу-интеллигентку и тоже вот так, сразу втюрился…
— Что ты? — удивлённо воскликнул Фома. Но Алексей, морщась тоже, точно и у него зуб заболел, продолжал, не глядя на товарища:
— Перестукивался с ней ночами и всё такое… тоже об одиночестве говорил, и вышло, брат, очень нехорошо!
— Что ты, Алёша! — размахнув руками, тихонько прошептал Фома. — Почему ты это, разве я влюбился? Откуда ты это?
— Ну, не верти хвостом! Брось лучше всё это загодя…
— Это — чепуха, Алёша! — сказал Фома, прижимая руки к сердцу и чувствуя, что оно бьётся удивительно часто, точно испугалось чего-то и обрадовалось. — Господи боже мой, ну куда к чёрту? Замечательно, право! И не думал даже, что такое? Ничего же не выйдет? Хотя, конечно, если взять, что она решилась идти с нашим братом, то — ну что ж? Очень просто, собственно говоря! Скажем так: пусть человек, подобно щепотке соли, растворится в среде пресной нашей и насытит…
Докурив папиросу, Сомов тщательно растёр окурок пальцами, оглянулся, засвистал сквозь зубы. Фома, заметив, что товарищ не хочет слушать его, вздохнул и заявил:
— Зуб, чёрт его, сильно мешает, болит…
— Не заболело бы ещё что, смотри! — предупредил Алексей, спрятав глаза под ресницы, и вдруг заговорил новым для Фомы голосом:
— Вот что, уж коли до конца беседовать… хоть и не мастер я к этому. Говорят про тебя, что ты — путаный человек, и сам я это говорю… оно и верно, — иногда ты такое несёшь — уши ломит! Ну а всё-таки… я, брат, тебя всегда слышу… то есть слушаю…
Он сидел на верстаке согнув спину, его плечи, локти и колени торчали во все стороны острыми углами, и казалось, что он наскоро сделан из неровных кусков дерева. Поглаживая рукою прямые, тёмные волосы, он не торопясь и тихо продолжал:
— Нравится мне, что ты такой, вроде ребёнка: что знаешь, в то и веришь…
— Алёша — это очень правильно! — вскричал Фома, наваливаясь на него. — Помнишь, я тебе говорил, Фёдор-то Григорьич? Он так и утверждает: отец ему — вера! А он — и под ней, говорит, заложено некоторое знание, без него — невозможны никакие толкования жизни…
— Ну, ты, брат, брось это! — посоветовал Сомов. — Не понимаю я этого…
— Нет, ты пойми, очень же просто! Впереди всего — знание, а потом — вера! Оно — мать веры, оно её рождает, ты подумай — как верить, не зная?.. Товарищ Марк и Василий — они просто не верят в силу знания, по-моему, оттого и выражаются против веры вообще…
Сомов посмотрел на него скорбящим и насмешливым взглядом и проговорил, покачивая головой:
— Трудно с тобой! Нахватался ты какой-то чепухи, и никогда тебе, видно, не выбраться из неё… Я вот что хочу сказать — жалко мне тебя! Понял? И советую я тебе: Лизу оставь!
Фома Вараксин неохотно засмеялся, прищурив глаза, точно обласканный кот.
— Нет, я уж до конца дойду, до полного, если так! Я её спрошу, — это, брат, замечательно! Главное — что она скажет, а?
— Это ты о чём спросишь? — сухо осведомился Алексей.
— Вообще спрошу о полном единении! Слово и дело — одно ли?
Сомов вынул папироску дрожащей рукой, сунул её в рот, но не тем концом. Откусив зубами смоченное место, он выплюнул его и бросил папиросу на пол, спросив:
— Ты её любишь? Говори уж!
Тогда Фома, не задумываясь, ответил:
— Да, конечно, очень… То есть, если бы ты не сказал — я бы ещё не догадался, может быть, ну, а теперь — ясно! Когда я говорю с ней — мне так хорошо и легко, как будто я действительно ребёнок, ей-богу!
— Прощай! — сказал Алексей, сунув ему руку, и пошёл к двери. Но остановясь в глубине мастерской, тёмный и маленький, он спросил негромко:
— Ты, чёрт, может, сейчас выдумал это?
— Что?
— Да вот любовь эту твою?
— Чудак! — воскликнул Фома. — Ты же сам сказал, вот какой чудак! Я не выдумал, а просто не умел ещё понять… ты же…
— И я дурак! — сказал Сомов, исчезая.
От возбуждения и томительно тревожных мечтаний о будущей встрече с Лизой Фома забыл о зубной боли, начал шагать по мастерской, шумя стружками. На стене коптила лампа, едва освещая жёлтые полосы досок над головой и у стен, кудри стружек в углу, маленькое тело мальчика, разбросанное на них, тёмные верстаки, кривые ножки стульев, дерево, зажатое в тисках.
«Чудесно!» — думал Вараксин, крепко потирая руки.
Ему рисовалась простая, милая жизнь с маленькой, умной и сердечной женой, которая всё понимает, может ответить на все вопросы. Вокруг неё — всё свои люди, товарищи, и она — своя, кровный свой человек.
— Хорош-шо!
Потом — ссылка, это уж наверное будет, ссылка! Где-то далеко, в маленькой деревеньке, занесённой снегом до крыш, заплутавшейся в тёмных и высоких, до неба, лесах, он сидит вдвоём с нею — учится. По стенам, на полках, толстые, солидные книги — в них сказано обо всём, и оба они переходят мысленно от одной к другой по светлым путям человеческой мысли. За окном оледенела тишина, белый снег одел землю пуховой шубой, и земля покрыта низким куполом северного неба — в комнате тепло, чисто, уютно, играет огонь в печи ярко-жёлтыми, жгучими языками, тихо прыгают по стенам тени, и в маленькой кроватке у одной из них — ещё один славный человечек, рождённый для борьбы за соединение всех людей мира в одну семью друзей, работников, творцов. В зимнем небе холодной страны играют красные закаты, напоминая о давних временах, когда родились первые детские мысли людей, когда возникла к жизни объединяющая всё человечество непобедимая идея торжества света.