– Потому что, с вашего позволения, я хотел спросить вас, господин капитан, надо ли завтра седлать чепрак с галунами на вашего коня.
Анри рассмеялся.
– Вы бы лучше спросили у полкового лекаря, Тадэ, не надо ли завтра положить две унции корпии на вашу больную руку.
– Или узнали бы, можно ли вам выпить немного вина, чтоб освежиться, – подхватил Паскаль. – А пока выпейте водки, это будет вам только на пользу. Вот попробуйте-ка, сержант!
Тадэ подошел, отвесил всем почтительный поклон, извинился, что берет стакан левой рукой, и осушил его за здоровье всех присутствующих. Он оживился.
– Вы остановились на том, господин капитан, на том, как… Да, верно, это я предложил спуститься под лианы, чтоб добрых христиан не убивали камнями. Наш офицер не умел плавать и боялся утонуть, что вполне естественно, поэтому он никак со мной не соглашался, пока не увидел, с вашего позволения, господа, как громадный камень, который чуть не раздавил его, полетел в реку, да застрял в лианах, а в воду не попал. «Уж лучше умереть смертью египетского фараона, – сказал он тогда, – чем смертью святого Этьена. Мы не святые, а фараон был тоже солдат, как и мы». Вот видите, хоть мой офицер и был ученый, а согласился с моим предложением, но при условии, что я первый попытаюсь выполнить его. Я иду. Спускаюсь с берега, прыгаю под навес, держась за лианы, и вдруг, представьте, господин капитан, я чувствую, что кто-то хватает меня за ногу; я отбиваюсь, зову на помощь, на меня сыплются сабельные удары; тут наши драгуны, злые как черти, сломя голову бросаются под лианы. Оказалось, что там засели негры Красной Горы; они незаметно пробрались туда, как видно для того, чтобы в нужную минуту обрушиться на нас с тыла и захватить, как в мешок. Вот уж была бы плохая минута для рыбной ловли! Все дрались, кричали, ругались. Они были голые и потому проворнее нас; зато наши удары были верней. Мы плыли, гребя одной рукой, а дрались другой, как полагается в таких случаях. Те, кто не умели плавать, держались одной рукой за лианы, – ловко, господин капитан? – а негры тащили их за ноги. В самой гуще свалки я увидел громадного негра, который отбивался, как дьявол, от восьми или десяти моих товарищей; я подплыл к ним и узнал Пьеро, или Бюга… Но это откроется позже, не правда ли, господин капитан? Я узнал Пьеро. После падения форта мы были с ним в ссоре; я схватил его за горло; он хотел было отделаться от меня ударом кинжала, как вдруг взглянул мне в лицо и сдался, вместо того чтобы меня убить; это было большое несчастье, господин капитан, потому что, не сдайся он тогда… Но об этом узнается после. Как только негры увидели, что он взят в плен, они ринулись на нас, чтобы его отбить, а ополченцы тоже бросились в воду, к нам на помощь. Тут Пьеро, должно быть увидев, что все негры будут перебиты, сказал им несколько слов на каком-то тарабарском языке, после чего они сразу кинулись бежать. Они нырнули в воду и пропали, будто их и не бывало. Эта подводная битва, пожалуй, понравилась бы мне и даже позабавила б меня, если бы мне не отхватили пальца, если бы я не подмочил десятка патронов и если бы… Бедняга! Но, видно, такая уж была его судьба, господин капитан!
И сержант, почтительно дотронувшись левой рукой до кокарды на своей фуражке, указал на небо с торжественным видом.
Д'Овернэ, казалось, был сильно взволнован.
– Да, – сказал он, – ты прав, старина Тадэ, то была роковая ночь.
Он снова погрузился бы в свойственную ему глубокую задумчивость, если бы не настойчивые просьбы всех собравшихся. Он продолжал.
XXIV
Пока сцена, описанная Тадэ… (Тадэ с гордым видом уселся позади капитана), пока сцена, описанная Тадэ, происходила за холмом, мне удалось с несколькими солдатами вскарабкаться, цепляясь за кусты, на скалу, прозванную «Павлиний пик» из-за радужной окраски, которую придавала ей блестевшая на солнце слюда, вкрапленная в ее поверхность. Этот пик был на одном уровне с позициями негров. Как только мы проложили туда дорогу, вершина его быстро была занята солдатами, и мы открыли сильный огонь. Негры, вооруженные хуже нас, не могли отвечать нам тем же и стали терять мужество; мы удвоили свой пыл, и вскоре мятежники покинули ближайшие скалы, сбросив перед этим трупы своих убитых товарищей на поредевшие ряды нашей армии, еще стоявшие в боевом порядке на холме. Тогда мы срубили несколько громадных диких хлопчатников, из каких первые жители острова делали пироги на сотню гребцов, и связали их веревками и пальмовыми листьями. При помощи этого самодельного моста мы перебрались на покинутые неграми вершины, и таким образом часть нашего войска оказалась на очень выгодной позиции. Увидев это, мятежники окончательно пали духом. Мы продолжали стрелять. Вдруг в войске Биасу послышались жалобные вопли, среди которых то и дело повторялось имя Бюг-Жаргаль. Мятежников охватила паника. Несколько негров Красной Горы появились на утесе, где развевалось алое знамя; они простерлись перед ним, затем сняли его с древка и кинулись с ним в пучину Большой реки. Это, должно быть, означало, что их начальник убит или взят в плен.
Тут мы так осмелели, что я решил прогнать оставшихся на скалах мятежников при помощи холодного оружия. Я велел перекинуть мост из стволов с нашей вершины на ближайшую скалу и бросился первым в гущу чернокожих. Мои солдаты побежали было за мной, но один из мятежников ударом топора сбил наш мост, который разлетелся на части. Его обломки, со страшным грохотом ударяясь о скалы, свалились в пропасть.
Я обернулся; в ту же минуту я почувствовал, что меня схватили шесть или семь негров, которые тотчас обезоружили меня. Я защищался, как лев; но они связали меня веревками из древесной коры, не обращая никакого внимания на град пуль, которыми их осыпали мои солдаты.
Мое отчаяние уменьшилось лишь когда я услышал победные крики, вскоре зазвучавшие вокруг меня; тут я увидел, что негры и мулаты бегут врассыпную, карабкаясь на самые отвесные вершины с жалобными воплями. Мои стражи последовали за ними; самый сильный из всех взвалил меня на спину и побежал в лес, перескакивая с камня на камень с ловкостью серны. Отблески пожара вскоре перестали освещать ему путь; но ему было довольно и слабого лунного сияния; он лишь немного замедлил шаг.
XXV
Мы долго пробирались сквозь чащу, пересекли много горных потоков и, наконец, вышли в необыкновенно дикую долину, расположенную высоко в горах. Это место было мне совершенно незнакомо.
Долина эта находилась в самом сердце гор, в местности, называемой в Сан-Доминго «Двойным хребтом». Это была большая зеленая саванна, вокруг которой стеной стояли голые скалы, вся усеянная рощицами из сосен, бакаутов и капустных пальм. Резкий холод, постоянно царящий в этой части острова, хотя там и не бывает морозов, еще усиливался благодаря предрассветной свежести ночи. Высокие белые вершины окружающих гор начали розоветь под первыми лучами солнца, но долина, погруженная еще в глубокую тьму, освещалась только множеством зажженных неграми костров; здесь был их сборный пункт. Разрозненные части их войска в беспорядке стекались сюда. Каждую минуту появлялись отдельные кучки растерянных негров и мулатов, испускавших крики отчаяния и ярости. Все новые и новые огни загорались кругом, сверкая в темной саванне, словно глаза тигра, и указывали на то, что лагерь разрастается.
Негр, взявший меня в плен, сбросил меня у подножия дуба, откуда я безучастно наблюдал эту фантастическую картину. Он привязал меня за пояс к стволу дерева, под которым я стоял, затянул покрепче двойные узлы, так что я не мог пошевелиться, надвинул мне на голову свой красный шерстяной колпак, должно быть, чтоб утвердить этим свое право собственности, и, полагая, что теперь я не смогу ни убежать, ни быть отнятым у него другими, собрался уходить. Тут я решил заговорить с ним и спросил его на местном креольском наречии, какого он отряда: из Дондона или с Красной Горы. Он остановился и ответил мне с гордостью: «Красная Гора!» Тогда мне в голову пришла новая мысль. Я не раз слышал о великодушии вождя этой банды – Бюг-Жаргаля, и хотя без сожаления думал о смерти, которая избавила бы меня от всех моих несчастий, но мысль об истязаниях, предстоящих мне, если я попаду в лапы Биасу, внушала мне невольный страх. Я желал смерти, но без пыток. Быть может, это была слабость, но мне кажется, что в подобные минуты наша человеческая природа всегда возмущается. И вот я подумал, что если бы мне удалось ускользнуть от Биасу, быть может, Бюг-Жаргаль дал бы мне умереть без мучений, смертью солдата. Я попросил этого негра с Красной Горы отвести меня к его вождю Бюг-Жаргалю. Он вздрогнул. «Бюг-Жаргаль! – воскликнул он, с отчаянием ударив себя по лбу; но это отчаяние быстро сменилось бешенством, и он закричал, грозя мне кулаком: – Биасу! Биасу!» Назвав это страшное имя, он ушел.
Ярость и горе негра напомнили мне ту сцену во время битвы, из которой мы заключили, что вождь банды с Красной Горы взят в плен или убит. Теперь я в этом больше не сомневался и приготовился к мести Биасу, которою, видимо, угрожал мне негр.
XXVI
Долина все еще была окутана мраком, а количество негров и число огней непрерывно возрастало. Недалеко от меня группа негритянок разожгла большой костер. По множеству браслетов из синих, красных и фиолетовых стеклянных бус, блестевших на их руках и ногах, по тяжелым кольцам, вдетым в уши, по перстням, украшавшим все пальцы на руках и на ногах, по амулетам, висевшим у них на груди, по особым «магическим» ожерельям на шее, по передникам из пестрых перьев – единственной одежде, прикрывавшей их наготу, а больше всего по их ритмическим выкрикам и свирепым, блуждающим взглядам я понял, что это «гриотки». Вам, вероятно, неизвестно, что среди черных племен, населяющих разные области Африки, встречаются негры, обладающие каким-то особым грубым поэтическим талантом и даром импровизации, напоминающим безумие. Эти негры, кочуя с места на место по своей дикой стране, являются тем, чем были в древности рапсоды, а в средние века – менестрели в Англии, миннезингеры в Германии и труверы во Франции. Их называют «гриотами». Их жены – гриотки, одержимые тем же духом безумия, сопровождают дикие песни своих мужей разнузданными плясками, которые кажутся уродливой пародией на танцы индостанских баядерок и египетских алмей. Несколько таких женщин уселись неподалеку от меня, поджав под себя ноги по африканскому обычаю, вокруг большой кучи хвороста, горевшей ярким пламенем и бросавшей красные отблески на их отвратительные лица.
Как только круг сомкнулся, они взялись за руки, и самая старая из них, с пером цапли в волосах, принялась выкрикивать «Уанга!» Я понял, что они собираются совершить один из своих колдовских обрядов, известный под этим названием. Все повторили за ней: «Уанга!» После сосредоточенного молчания старуха вырвала у себя клок седых волос, бросила его в огонь и произнесла слова заклинания: «Male о guiab!», что на наречии негров и креолов значит: «Я иду к черту». Все гриотки, подражая движениям старухи, бросили в огонь по пряди своих волос, повторив торжественно: «Male о guiab!»
Это нелепое восклицание и сопровождавшие его уморительные гримасы невольно вызвали у меня тот неудержимый судорожный припадок, который иногда овладевает против воли человеком самым серьезным и даже погруженным в глубокую печаль и который называют бешеным хохотом. Я тщетно пытался сдержать его, но он прорвался. Этот хохот, вырвавшийся из моей стесненной груди, повлек за собой мрачную сцену, ужасную и фантастическую.
Все негритянки, потревоженные в своем священнодействии, сразу вскочили на ноги, словно их внезапно разбудили от сна. До тех пор они не замечали меня. Они бросились ко мне толпой, с воплями: «Blanco! Blanco!»[33] Никогда я не видел сборища таких отвратительных в своем разнообразии лиц, как эти разъяренные черные маски с белыми зубами и блестящими белками, на которых набухли кровавые жилы.
Они хотели растерзать меня. Старуха с пером в волосах подала знак и несколько раз прокричала: «Zote corde! Zote corde!»[34] Тогда эти одержимые вдруг остановились, затем, к моему немалому удивлению, все разом отвязали свои передники из перьев, побросали их на траву и пустились вокруг меня в непристойную пляску, которую негры называют «чика».
Эта пляска, которая своими смешными движениями и быстрым темпом обычно выражает лишь веселье и удовольствие, теперь по многим причинам приняла зловещий характер. Злобные взгляды, которые гриотки бросали на меня во время своих игривых прыжков, мрачный оттенок, который они придавали веселой мелодии танца, долгие, пронзительные стоны, которые почтенная председательница этого черного синедриона время от времени извлекала из своего «балафо» (инструмента, напоминающего шпинет, рокочущий, как органчик, и состоящий из двух десятков деревянных трубочек разной длины и толщины), а больше всего омерзительный смех, с которым эти голые ведьмы, прерывая свой танец, по очереди подбегали ко мне так близко, что почти касались лицом моего лица, – все это ясно предвещало мне, какому ужасному наказанию должен подвергнуться белый, осквернивший их обряд «Уанга». Я помнил обычай дикарей плясать вокруг пленника перед тем, как прикончить его, и терпеливо дожидался, когда женщины исполнят свой балет в драме, развязку которой я должен буду обагрить своей кровью. Однако я не мог не содрогнуться, когда увидел, что, по особому звуку балафо, каждая женщина положила в пылавший костер клинок сабли или топор, длинную парусную иглу, клещи или пилу.
Пляска подходила к концу; орудия пытки раскалились докрасна. По знаку старухи женщины направились к костру длинной вереницей и одна за другой стали вынимать из огня какое-нибудь ужасное орудие. Те, кому не хватило раскаленного железа, вытаскивали горящие головни.
Тут только я понял, какая пытка ждет меня, понял, что каждая из этих танцовщиц будет моим палачом. По новому знаку своей предводительницы женщины, жалобно завывая, пустились в последний хоровод. Я закрыл глаза, чтобы не видеть этих скачущих дьяволиц, которые, задыхаясь от бешенства и усталости, равномерно взмахивали над головой своими раскаленными орудиями и, с резким стуком ударяя их друг о друга, рассыпали кругом мириады искр. Весь напрягшись, я ждал, что вот-вот раскаленное железо вопьется в мое тело, сжигая мои кости, разрывая мои жилы, что я почувствую жгучие укусы всех этих пил и клещей, и дрожь пробежала по мне с головы до ног… То была ужасная минута.
К счастью, она длилась недолго. Танец гриоток уже кончался, когда я услышал вдали голос негра, взявшего меня в плен. Он бежал к нам, крича: «Que haceis mugeres de demonio? que haceis alli? Dexais mi prisoniero!».[35] Я открыл глаза. Уже совсем рассвело. Негр подбежал к костру с угрожающими жестами. Гриотки остановились; но, казалось, они не столько испугались его угроз, сколько смутились, увидев позади него странного человечка.
Он был очень толст и очень мал ростом, почти карлик, лицо его было закрыто белым покрывалом с тремя дырками – для глаз и для рта, вроде тех, что надевают кающиеся. Это покрывало спускалось ему на шею и на плечи, оставляя открытой обнаженную волосатую грудь, и мне показалось по цвету его кожи, что это замбо; на груди у него блестело висевшее на золотой цепочке серебряное солнце, отломанное от дароносицы. Рукоятка грубого кинжала, имевшая форму креста, торчала у него из-за пунцового пояса, поддерживавшего юбку в зеленую, желтую и черную полосу, с бахромой, которая спускалась до его уродливых, широких ступней. В руках, голых, как и его грудь, он держал белую палку; за поясом, рядом с кинжалам, у него висели драгоценные четки, а на голове была остроконечная шапка с бубенчиками, в которой, когда он приблизился, я, к немалому своему удивлению, узнал шутовской колпак Хабибры. Только теперь, среди иероглифов, которыми была разрисована эта своеобразная митра, виднелись пятна крови. Вероятно, то была кровь верного шута. Эти следы насилия показались мне лишним доказательством его смерти и пробудили в моем сердце последнее сожаление о нем.
Когда гриотки увидели этого наследника шутовского колпака Хабибры, они закричали все разом: «Оби!» – и пали ниц перед ним. Я догадался, что это колдун из армии Биасу. «Basta! Basta! – сказал он глухим и властным голосом, подходя к ним. – Dexais el prisoniero de Biassu».[36] Все негритянки поспешно вскочили, побросали свои орудия смерти, подхватили передники из перьев и, по знаку оби, рассыпались во все стороны, как стая саранчи.
В эту минуту взгляд оби остановился на мне; он вздрогнул, отступил на шаг и протянул белую палку в сторону гриоток, как будто хотел вернуть их назад. Однако, пробормотав сквозь зубы: «Maldicho»[37] и сказав несколько слов на ухо негру, он медленно удалился, скрестив руки на груди, в глубокой задумчивости.
XXVII
Охранявший меня негр сообщил мне, что меня желает видеть Биасу и что через час я должен быть готов к свиданию с ним.
Это во всяком случае был лишний час жизни. В ожидании, пока пройдет этот час, глаза мои блуждали по лагерю мятежников, и его странный облик вырисовывался передо мной при свете дня со всеми подробностями. Не будь я в таком подавленном состоянии, я, наверно, не мог бы удержаться от смеха над глупым тщеславием негров, нацепивших на себя разные военные принадлежности и части церковного облачения, снятые ими со своих жертв. Большинство их нарядов превратилось уже в изодранные и окровавленные лохмотья. Часто можно было увидеть офицерский значок, блестевший под монашеским воротником, или эполет на ризе. Вероятно, стремясь отдохнуть от тяжелого труда, на который они были обречены всю жизнь, негры пребывали в полном бездействии, несвойственном нашим солдатам, даже когда они сидят в палатках. Некоторые из них спали прямо на солнцепеке, положив голову у пылающего костра; другие, смотря перед собой то тусклым, то злобным взглядом, тянули монотонный напев, сидя на корточках у своих ajoupas, своеобразных шалашей, покрытых банановыми или пальмовыми листьями и напоминающих конической формой крыш наши солдатские палатки. Их чернокожие или меднокожие жены готовили пищу для сражавшихся, а негритята помогали им. Я видел, как они размешивали деревянными вилами ямс, бананы, картофель, горох, кокосы, маис, караибскую капусту, называемую здесь tayo, и много других местных плодов, которые варились вместе с большими кусками свинины, собачьего и черепашьего мяса, в громадных котлах, украденных у плантаторов. Вдалеке, на самом краю лагеря, гриоты и гриотки водили большие хороводы вокруг костров, и ветер доносил до меня обрывки их диких песен, звуки гитар и балафо. Несколько дозорных, размещенных на вершинах соседних скал, обозревали окрестности главного штаба Биасу, единственной защитой которого на случай нападения были тележки, нагруженные добычей мятежников и боевыми припасами, оцеплявшие весь лагерь. Эти черные часовые, стоявшие на вершинах остроконечных гранитных пирамид, вздымавшихся вокруг всей долины, осматриваясь, все время крутились на одном месте, как флюгера на шпилях готических башен, и кричали друг другу во всю силу своих легких: «Nada! Nada!»[38] – это значило, что лагерю не грозит никакая опасность.
Время от времени вокруг меня собирались кучки любопытных; негры смотрели на меня с угрожающим видом.
XXVIII
Наконец ко мне подошел отряд довольно хорошо вооруженных цветных солдат. Негр, которому я, по-видимому, принадлежал, отвязал меня от дуба и передал начальнику отряда, а тот вручил ему взамен довольно увесистый мешочек, который он тотчас же раскрыл. Там были пиастры. Пока мой негр, опустившись на колени, жадно пересчитывал их, солдаты увели меня. Я с любопытством рассматривал их одежду. На них были трехцветные мундиры испанского покроя из грубого коричневого, красного и желтого сукна. Шапки вроде кастильских montera,[39] украшенные большой красной кокардой,[40] скрывали их курчавые волосы. Вместо лядунки у них сбоку висело что-то вроде охотничьей сумки. Каждый был вооружен тяжелым ружьем, саблей и кинжалом. Вскоре я узнал, что такую форму носили телохранители Биасу.
Покружив некоторое время между неправильными рядами шалашей, которые усеивали весь лагерь, мы подошли ко входу в грот, высеченный самой природой в отвесном склоне одной из громадных скал, окружавших высокой стеной саванну. Внутренность этой пещеры была скрыта от глаз большим занавесом из тибетской ткани, называемой кашемиром и отличающейся не столько яркостью красок, сколько мягкостью складок и разнообразием рисунка. Перед ней стояло несколько сдвоенных рядов солдат, одетых так же, как и те, что привели меня.
Обменявшись паролем с двумя часовыми, шагавшими перед входом в грот, начальник отряда приподнял край кашемирового занавеса, ввел меня в пещеру и снова опустил его за мной.
Медная лампа с пятью рожками, подвешенная к своду на цепях, бросала колеблющийся свет на сырые стены пещеры, скрытой от дневного света. Между двумя шеренгами солдат-мулатов я увидел чернокожего, сидящего на толстом обрубке красного дерева, наполовину прикрытом ковром из перьев попугая. Этот человек принадлежал к племени сакатра, которое отличается от негров только едва заметным оттенком кожи. Одет он был самым нелепым образом. Прекрасный плетеный шелковый пояс, на котором висел крест св. Людовика, низко перетягивал ему живот и поддерживал синие штаны из грубого холста; белая канифасовая куртка, такая короткая, что не доходила ему до пояса, дополняла его наряд. На нем были серые сапоги, круглая шляпа с красной кокардой и эполеты – один золотой, генеральский, с двумя серебряными звездочками, а другой желтый, суконный. Ко второму были прикреплены две медные звездочки, очень похожие на колесики со шпор, для того, вероятно, чтобы он был достойной парой своему блестящему соседу. Эполеты, не прикрепленные поперечными шнурками на своих обычных местах, свисали с двух сторон на грудь начальника. Подле него, на ковре из перьев, лежала сабля и пистолеты прекрасной чеканной работы.
За его спиной безмолвно и неподвижно стояли двое детей, одетых в грубые штаны невольников, и держали в руках по широкому вееру из павлиньих перьев. Дети-невольники были белые.
Две квадратные подушки малинового бархата, снятые, должно быть, со скамеек для молящихся в какой-нибудь церкви, лежали слева и справа у обрубка красного дерева, вместо сидений. Правое занимал оби, который спас меня от разъяренных гриоток. Держа прямо перед собой свой жезл, он сидел поджав ноги, неподвижный, как фарфоровый божок в китайской пагоде. Только его горящие глаза сверкали сквозь дырки в покрывале, неотступно следуя за мной.
По обе стороны начальника стояло множество знамен, флагов и вымпелов, среди которых я заметил белое знамя с лилиями, трехцветный флаг и флаг Испании. Остальные были самой причудливой формы и цвета. Среди них находилось большое черное знамя.
Мое внимание привлек еще один предмет, находившийся в глубине грота, над головой начальника. Это был портрет мулата Оже[41], колесованного в прошлом году в Капе за мятеж, вместе с его лейтенантом Жан-Батистом Шаваном и двадцатью другими неграми и мулатами. На этом портрете Оже, сын капского мясника, был изображен так, как он обычно заставлял рисовать себя: в мундире подполковника, с крестом св. Людовика и орденом Льва, купленным им в Европе, у принца Лимбургского.
Черный начальник, перед которым я стоял, был среднего роста. Его отталкивающее лицо выражало редкую смесь хитрости и жестокости.
Он приказал мне приблизиться и несколько минут молча рассматривал меня: затем принялся посмеиваться, точно гиена.
– Я Биасу! – сказал он.
Я ожидал, что услышу это имя, но когда оно слетело с его уст со свирепым смехом, я внутренне содрогнулся. Лицо мое, однако, осталось спокойным и гордым. Я ничего не ответил.
– Слышишь, – сказал он мне на плохом французском языке, – тебя ведь еще не посадили на кол, значит ты можешь согнуть свою спину перед Жаном Биасу, главнокомандующим побежденных стран, генерал-майором войск Su Magestad Catolica.[42] (Тактика главных вождей мятежников заключалась в попытках убедить противника, будто они выступают либо за французского короля, либо за революцию, либо за короля Испании.)
Скрестив руки на груди, я пристально смотрел на него. Он снова начал посмеиваться. Видно, у него была такая привычка.
– Ого, me pareces hombre de buen corazon.[43] Так слушай, что я тебе скажу. Ты креол?
– Нет, я француз, – ответил я.
Он нахмурился, видя мое самообладание. Затем продолжал, посмеиваясь:
– Тем лучше! Я вижу по твоему мундиру, что ты офицер. Сколько тебе лет?
– Двадцать.
– Когда тебе минуло двадцать лет?
Этот вопрос пробудил во мне много мучительных воспоминаний, и я промолчал, на минуту погрузившись в свои мысли. Он нетерпеливо повторил свой вопрос.
Я ответил ему:
– В тот самый день, когда был повешен твой товарищ Леогри.
Лицо его исказилось от злобы, но он сдержался и продолжал, все так же посмеиваясь:
– С тех пор как был повешен Леогри, прошло двадцать три дня. Сегодня вечером, француз, ты передашь ему, что пережил его на двадцать четыре дня. Я дам тебе прожить еще этот день, чтобы ты мог рассказать ему, как идет дело освобождения его братьев, что ты видел в главном штабе генерал-майора Жана Биасу и какова власть этого главнокомандующего над «подданными короля».
Этим именем Жан Биасу и его товарищ Жан-Франсуа, заставлявший титуловать себя «генерал-адмиралом Франции», называли свои орды бунтующих негров и мулатов.
После этого он велел посадить меня в углу пещеры, между двумя часовыми, и, сделав знак рукой нескольким неграм, нацепившим на себя форму адъютантов, приказал:
– Бейте сбор. Пусть вся армия соберется против нашего главного штаба, мы произведем ей смотр. А вы, господин капеллан, – сказал он, повернувшись к оби, – облачитесь в священническую одежду и отслужите нам и нашим солдатам святую обедню.
Оби встал, отвесил глубокий поклон Биасу и прошептал ему на ухо несколько слов, но начальник резко прервал его, громко сказав:
– Как, senor cura![44] Вы говорите, что у вас нет алтаря! Что ж тут удивительного, раз вы находитесь в горах? Подумаешь, какая беда! С каких это пор bon Giu[45] требует от своих служителей роскошного храма и алтаря, украшенного золотом и кружевами? Гедеон и Иисус Навин поклонялись богу среди голых камней; последуем же их примеру, bon per;[46] богу довольно, чтобы ему молились от всего сердца. У вас нет алтаря! А разве вы не можете взять себе вместо алтаря этот большой ящик из-под сахара, вытащенный третьего дня подданными короля из дома Дюбюисона?
Желание Биасу было тотчас же исполнено. В один миг пещера была приготовлена для пародии на богослужение. Принесли ковчег и дарохранительницу со святыми дарами, похищенные из той самой церкви в Акюле, где наш союз с Мари получил благословение неба, вслед за чем так быстро последовали все наши несчастья. Украденный ящик из-под сахара превратили в алтарь, прикрыв его простыней вместо покрова; однако на боковых стенках этого алтаря можно было прочесть надпись: «Дюбюисону и Кє в Нанте».
Когда священные сосуды были расставлены на алтаре, оби заметил, что там не хватает креста; недолго думая, он вытащил из-за пояса свой кинжал с крестообразной рукояткой и воткнул его в ящик, прямо перед ковчегом, между дарохранительницей и чашей. Затем, не снимая своей колдовской шапки и покрывала кающегося, он быстро накинул себе на голую грудь и спину ризу, украденную у акюльского священника, расстегнул серебряные застежки требника, по которому читались молитвы во время моего рокового венчания, и, повернувшись к Биасу, сидение которого было в нескольких шагах от алтаря, низким поклоном возвестил, что он готов.
Тогда по знаку Биасу кашемировый занавес был отдернут, и мы увидели все черное войско, выстроившееся плотными каре перед входом в пещеру. Биасу снял свою круглую шляпу и опустился на колени перед алтарем.
«На колени!» – крикнул он громким голосом. «На колени!» – повторили начальники каждого отряда. Послышался барабанный бой. Вся толпа опустилась на колени.
Один я не двинулся с места, глубоко возмущенный кощунством, совершавшимся перед моими глазами; но два здоровенных мулата, стороживших меня, выбили из-под меня сидение, грубо толкнули меня в спину, и я упал на колени, как и все, вынужденный оказать подобие уважения этому подобию богослужения.
Оби служил с торжественным видом. Два белых пажа Биасу прислуживали ему вместо дьякона и пономаря.
Толпа бунтовщиков, по-прежнему распростертая на земле, внимала торжественному обряду с благоговением, и главнокомандующий первый подавал им пример. Перед причастием оби, подняв обеими руками чашу с дарами, повернулся к войску и прокричал на креольском наречии:
– Zote cone bon Giu; ce li mo fe zote voer. Blan touye li, touye blan yo toute![47]
При этих словах, произнесенных сильным голосом, который показался мне знакомым, точно я где-то раньше слышал его, вся толпа зарычала; негры долго потрясали оружием, стуча им над головой, и потребовалось вмешательство самого Биасу, чтоб этот зловещий лязг не стал для меня похоронным звоном. Я понял, до какого исступления можно довести отвагу и жестокость этих людей, которым кинжал заменял крест и на которых каждое впечатление оказывает такое быстрое и сильное действие.
XXIX
Когда обедня закончилась, оби повернулся к Биасу и отвесил ему почтительный поклон. Биасу встал и обратился ко мне по-французски:
– Нас обвиняют в том, что мы безбожники; теперь ты видишь, что это клевета и что все мы – добрые католики.
Не знаю, говорил ли он с насмешкой, или серьезно. Потом он приказал подать ему стеклянный сосуд, полный черных маисовых зерен, бросил туда горсть белых зерен и, подняв его высоко над головой, чтобы все войско могло видеть, сказал:
– Братья, вы – черный маис, а белые, ваши враги, – белый маис!
С этими словами он встряхнул сосуд, и когда почти все белые зерна скрылись под черными, он воскликнул с вдохновенным и торжествующим видом:
– Guette blan ci la ta![48]
Оглушительный крик, много раз подхваченный эхом в окрестных горах, был ответом на притчу предводителя. Биасу продолжал, пересыпая свой ломаный французский язык креольскими и испанскими фразами.
– El tiempo de la mansuetud es pasado.[49] Мы долго терпели, как бараны, чью шерсть белые сравнивают с нашими волосами; будем же теперь безжалостны, как пантеры и ягуары тех стран, откуда белые вырвали нас. Только силой можно завоевать себе право; все принадлежит тому, кто силен и не знает жалости. У святого Волка[50] два праздника в грегорианском календаре, а у пасхального агнца только один! Правда, господин капеллан?
Оби поклонился, подтверждая его слова.
– Они пришли к нам, – продолжал Биасу, – они пришли, эти враги человеческого рода, эти белые – колонизаторы, плантаторы, торговцы, эти verdaderos demonios,[51] которых изрыгнула Алекто! Son venidos con insolencia;[52] они были великолепны с виду, увешаны оружием, в роскошной одежде, с султанами на шапках, и они презирали нас за нашу черную кожу и за наготу. В своей гордости они думали, что могут разогнать нас так же легко, как эти павлиньи перья рассеивают черную стаю комаров и москитов.
Сделав это сравнение, Биасу выхватил веер у одного из белых рабов, всегда следовавших за ним, и стал неистово размахивать им над головой. Затем он продолжал:
– Но наше войско, о мои братья, обрушилось на них, как полчища муравьев на труп; они падали в своих нарядных мундирах под ударами наших голых рук, силы которых они не оценили, ибо не знали, что хорошее дерево крепче без коры. Теперь эти ненавистные тираны трепещут! Yo gagne peur![53]
На крик начальника толпа ответила радостным и торжествующим ревом; со всех сторон неслось: «Yo gagne peur!»
– Черные, креолы и негры конго! – продолжал Биасу. – Месть и свобода! Мулаты, не давайте смягчить себя, не поддавайтесь обольщениям de los diabolos blancos.[54] Ваши отцы в их рядах, но ваши матери с нами. К тому же, о hermanos de mi alma,[55] они никогда не обращались с вами как отцы, а только как хозяева; вы были теми же рабами, что и негры. Жалкая повязка едва прикрывала ваши сожженные солнцем бедра, а ваши жестокие отцы щеголяли в buenos sombreros,[56] носили в будни нанковые куртки, в праздники – одежду из шерсти или бархата, a diez y siete quartos la vara.[57]
Прокляните этих извергов! Но так как святые заповеди господа бога запрещают убивать родного отца, не наносите ему удара своей рукой. Если вы увидите его в рядах врагов, кто мешает вам, друзья, сказать друг другу: «Touye papa moe, ma touye quena toue!».[58]
Мщение, подданные короля! Свободу для всех! Этот призыв встретил отклик на всех островах; он впервые раздался на Quisqueya,[59] он разбудил Табаго и Кубу. Вождь ста двадцати пяти беглых негров с Синей Горы, ямайский негр Букман, первый поднял знамя среди нас. Одержанная им победа была первым шагом к братскому союзу с неграми Сан-Доминго. Последуем же его славному примеру, взяв в одну руку факел, а в другую топор! Нет пощады белым, нет пощады плантаторам! Перебьем их семьи, опустошим их плантации; пусть не останется в их владениях ни одного дерева, не вывернутого с корнями из земли! Разгромим все, и пусть земля поглотит всех белых. Смело вперед, друзья и братья! Мы будем драться и уничтожать! Победа или смерть! Если мы победим, настанет наш черед наслаждаться всеми радостями жизни; если умрем, мы пойдем на небо, в рай, где святые ждут нас и где каждый храбрец будет получать двойную порцию d'aguardiente[60] и по целому пиастру в день!
Эта своеобразная солдатская проповедь, которая вам, господа, кажется только смешной, произвела на мятежников сильнейшее впечатление. Правда, необыкновенно выразительные жесты и мимика Биасу, вдохновенный голос и странный смех, иногда прерывавший его речь, придавали ей какую-то чудесную, неотразимую силу. Искусство, с каким он вплетал в свои пышные фразы подробности, разжигавшие страсти и чаяния мятежников, еще усиливало это красноречие, рассчитанное на его неискушенных слушателей.
Я не берусь описать вам, какой мрачный восторг охватил войско мятежников после речи Биасу. Крики, стоны, вопли слились в оглушительный хор. Одни били себя в грудь, другие громко стучали саблями и дубинами. Многие, стоя на коленях или простершись на земле, застыли в немом экстазе. Некоторые негритянки раздирали себе руки и грудь рыбьими костями, служившими им гребенками для расчесывания волос. Звуки гитар, барабанов, тамтамов, балафо смешивались с ружейными выстрелами. Это был настоящий шабаш.
Биасу подал знак рукой; шум стих, как по волшебству; каждый негр молча стал на свое место. Эта дисциплина, которой Биасу сумел подчинить людей, равных себе, единственно превосходством своей мысли и воли, поразила и, можно даже сказать, восхитила меня. Казалось, что все солдаты этой мятежной армии говорят и двигаются по мановению руки своего начальника, точно клавиши фортепиано под пальцами музыканта.
XXX
Новое зрелище, новый вид шарлатанства и обмана привлек теперь мое внимание: началась перевязка раненых. Оби, исполнявший в этой армии двойную роль – врача духовного и врача телесного, начал осмотр больных. Он снял с себя церковное облачение и велел принести большой ящик с несколькими отделениями, где у него хранились лекарства и хирургические инструменты. Он очень редко пользовался этими орудиями и, за исключением ланцета из рыбьей кости, которым он очень ловко пускал кровь, казалось, не умел толком обращаться ни с клещами, служившими ему пинцетом, ни с кинжалом, заменявшим ему операционный нож. В большинстве случаев он ограничивался тем, что прописывал больным отвар из лесных апельсинов, настойку из оспенного корня и сарсапарели, а также несколько глотков выдержанной сахарной водки. Его любимым лекарством, которое он считал всеисцеляющим, было три стакана красного вина, куда он подмешивал стертый в порошок мускатный орех и желток крутого яйца, испеченного в золе. Он употреблял это снадобье для лечения всевозможных болезней и ран. Вы, конечно, понимаете, что его медицина была так же смехотворна, как и религия, которую он проповедовал; очень возможно, что небольшого числа излечений, случайно удавшихся ему, было бы недостаточно, чтобы сохранить доверие негров, если бы он, раздавая свои зелья, не прибегал к разным фокусам и не старался тем сильнее действовать на воображение своих больных, чем меньшее влияние он оказывал на ход их болезни. Так, иногда он только прикасался к их ранам, делая какие-то таинственные знаки; иногда, ловко пользуясь сохранившимися у них остатками прежних суеверий, смешавшихся в их сознании с недавно усвоенным католицизмом, он вкладывал в раны волшебный камешек, обернутый в корпию, и больной приписывал камню облегчение, принесенное ему корпией. Если оби сообщали, что один из его раненых умер от раны, а может и от его лечения, он говорил торжественно: «Я это предвидел, он был предателем; во время такого-то пожара он спас белого. Смерть была ему наказанием!» – и ошеломленная толпа мятежников хлопала ему, все больше проникаясь чувством ненависти и мщения. Один из способов лечения этого шарлатана особенно поразил меня. Он применил его к одному черному начальнику, довольно серьезно раненному во время последнего сражения. Оби долго рассматривал его рану, перевязал ее как сумел, потом, взобравшись на алтарь, воскликнул: «Все это пустяки!» Вслед за тем он вырвал три-четыре страницы из требника, сжег их на пламени светильника, украденного в акюльской церкви, и, смешав пепел этих священных листков с несколькими каплями вина в чаше для причастия, сказал раненому: «Пей, это твое исцеление».[61]
Глупый негр выпил, уставившись полными доверия глазами на обманщика, который простер руки над его головой, как будто призывая на него благословение неба; и возможно, что вера в исцеление помогла негру исцелиться.