Его обступили. Радостно зашумели. Клод мгновенно окинул взглядом всю мастерскую. Ни одного надзирателя не было поблизости.
— Кто мне топор одолжит? — спросил Клод.
— А на что он тебе? — послышалось в ответ.
— Чтобы убить сегодня вечером начальника мастерских, — сказал Клод.
Ему предложили на выбор несколько топоров. Он взял самый маленький, очень острый, спрятал его в кармане штанов и вышел. Присутствовало при этом двадцать семь заключенных. Он не просил их сохранить его слова в тайне. Они это сделали и так.
Они даже друг с другом не говорили об этом.
Каждый в одиночку ждал, что будет дальше. Замысел был до ужаса прост и ясен. Ничто не могло помешать его осуществлению. Никто не мог ни образумить, ни выдать Клода.
Час спустя он подошел к одному арестанту, шестнадцатилетнему пареньку, который позевывая разгуливал по коридору, и посоветовал ему научиться грамоте. В это самое время с Клодом опять заговорил Файет: он спросил, что за чертову штуку Клод прячет у себя в штанах.
— Это топор, которым сегодня вечером я убью господина Д., — сказал Клод. — А что, заметно? — спросил он затем.
— Немножко, — ответил Файет.
Остаток дня прошел как обычно. В семь часов вечера заключенных вновь заперли, каждое отделение — в мастерской, к которой оно было приписано; охранники вышли, как это, по-видимому, было принято, из рабочих помещений, чтобы вернуться туда уже после обхода начальника.
Таким образом, Клод Гё, как и другие, оказался запертым в мастерской вместе со своими товарищами по работе.
И вот в этой мастерской разыгралась необычайная сцена, сцена, исполненная величия и ужаса, единственная в своем роде, какую ни один историк не сумеет воссоздать.
Как было позднее установлено следствием, в помещении мастерской находилось восемьдесят два вора, включая Клода Гё.
Как только тюремщики оставили арестантов одних, Клод взобрался на скамью у рабочего стола и объявил во всеуслышание, что хочет что-то сказать. Наступила тишина.
Тогда Клод Гё сказал, возвысив голос:
— Все вы знаете, что Альбен был мне братом. Здешней еды мне не хватает. Даже если бы гроши, которые мне здесь платят, я тратил на один лишь хлеб, я и тогда не был бы сыт. Альбен делился со мною едой; я полюбил его сначала за то, что он кормил меня, потом — за то, что он меня любил. Наш начальник, господин Д., разлучил нас. Он ничего не терял от того, что мы были вместе, но это злой человек, которому доставляет наслаждение мучить людей. Я просил его вернуть мне Альбена. Вы видели, он не захотел. Я дал ему срок до четвертого ноября. За это он посадил меня в карцер. А я тем временем судил его своим судом и вынес ему смертный приговор. Сегодня у нас четвертое ноября. Через два часа он будет совершать обход. Предупреждаю вас, что я его убью. Кто хочет что-нибудь сказать?
Все хранили молчание.
Клод продолжил свою речь. Судя по рассказам очевидцев, он говорил с удивительным красноречием, которое ему вообще было свойственно. Он, заявил Клод, сознает, что собирается совершить преступление, но неправым себя не считает.
Взывая к совести слушавших его восьмидесяти одного вора, он просил их иметь в виду:
что он попал в безвыходное положение;
что самосуд — это тот тупик, в который иногда загоняют человека;
что он, разумеется, не может лишить начальника жизни, не отдав взамен своей собственной, но готов пожертвовать ею во имя правого дела;
что вот уже два месяца он ни о чем ином не помышлял, как только об этом, пока решение его не созрело окончательно;
что он не думает, будто движет им только чувство мести, но если кто-то другого мнения, он умоляет его сказать об этом вслух;
что он честно и открыто излагает здесь свои доводы, ибо уверен, что обращается к людям справедливым;
что, хоть он и собирается убить господина Д., он готов выслушать каждого, кто захочет ему возразить.
Лишь один голос послышался после этих слов Клода: прежде чем убивать начальника, Клод, мол, должен в последний раз попытаться уговорить его.
— Это справедливо, — сказал Клод, — я так и сделаю.
Раздался бой больших часов — восемь ударов. Начальник мастерской приходил в девять часов.
Как только этот необычный кассационный суд на свой манер утвердил приговор, вынесенный Клодом, последний вновь обрел душевное равновесие. Он выложил на стол все свои пожитки — белье и одежду, убогое наследие арестанта, и, подзывая одного за другим тех из своих товарищей по заключению, кого он любил больше всего после Альбена, он стал раздавать им все эти вещи. Себе он не оставил ничего, кроме пары маленьких ножниц.
Затем Клод обнял по очереди каждого. Некоторые из арестантов плакали, а он глядел на них с улыбкой.
В течение этого последнего часа были мгновения, когда Клод беседовал со своими сотоварищами с удивительным спокойствием и даже весельем, и многие из них, как они показывали впоследствии, стали втайне надеяться, что он, быть может, откажется от своего замысла. Он даже позабавился тем, что одну из немногих свечей, горевших в мастерской, погасил, дунув на нее через нос. Ведь не раз случалось, что дурные манеры Клода роняли тень на его врожденное благородство, и ничто не могло вытравить запах парижских сточных канав, который порой исходил от этого повзрослевшего уличного мальчишки.
Клод обратил внимание на молоденького арестанта с побледневшим лицом, не спускавшего с него глаз и, без сомнения, трепетавшего при мысли о том, что должно произойти.
— Мужайся, мой мальчик! — сказал ему Клод с нежностью. — В один миг все будет кончено.
Пока Клод раздавал свой скарб и совершал прощальный церемониал, сопровождавшийся многочисленными рукопожатиями, в темных углах мастерской слышались беспокойные возгласы, но он положил им конец, приказав всем вновь приняться за работу. Все молча повиновались.
Помещение мастерской, где происходило все это, имело форму длинного прямоугольника, долгие стороны которого прерывались окнами, а короткие — дверьми, расположенными друг против друга. Рабочие столы были поставлены возле окон с обеих сторон, а станки касались под прямым углом стен. Свободное пространство между двумя рядами столов представляло собою как бы дорогу, проложенную через все помещение от одних дверей до других. Вот по этой-то длинной и довольно узкой дороге и проходил начальник во время своего осмотра; он должен был войти через южные двери и, поглядывая направо и налево, выйти через северные. Обычно он совершал этот свой путь довольно быстро, не останавливаясь.
Клод встал к своему столу и вернулся к работе, как вернулся бы к молитве Жак Клеман{6}.
Все замерли. Приближалось роковое мгновение. Послышался бой часов.
— Без четверти, — сказал Клод.
Затем он распрямился, проследовал с достоинством к первому столу с левой стороны, оказавшись, таким образом, у самой входной двери, и облокотился на один из углов этого стола. Лицо его светилось спокойствием и доброжелательностью.
Пробило девять часов. Двери отворились. Вошел начальник.
Все, кто находился в эту минуту в мастерской, молчали, словно окаменев.
Начальник, как всегда, был один.
Веселый, самодовольный и неумолимый, он не заметил, войдя в помещение, Клода, стоявшего слева от двери с рукой, засунутой в карман штанов, и торопливо прошел мимо первых столов, кивая головой, окидывая мастерскую привычным взглядом, что-то бормоча и не видя, что во всех прикованных к нему глазах таилась одна и та же страшная мысль.
Вдруг, с удивлением заслышав шаги за своей спиной, он резко обернулся.
Это были шаги Клода, который уже несколько минут молча следовал за начальником.
— Что ты здесь делаешь? — спросил Д. — Почему не на месте?
Ведь здесь человек — это уже не человек, а собака, и говорить ему нужно «ты».
Клод ответил со всей почтительностью:
— Потому что мне нужно поговорить с вами, господин начальник.
— О чем?
— Об Альбене.
— Опять! — сказал Д.
— Да, опять, — ответил Клод.
— Так что же, — сказал Д., продолжая свой путь, — выходит, одних суток карцера тебе мало?
— Господин начальник, верните мне друга, — сказал Клод, не переставая следовать за Д.
— Это невозможно.
— Господин начальник, — Клод произнес эти слова тоном, который мог бы разжалобить самого сатану, — умоляю вас, верните мне Альбена, увидите, как отлично я буду работать. Вы на свободе, вам это непонятно, вы не знаете, что значит для нас друг, а у меня… у меня нет ничего, разве что эти четыре тюремных стены. Вы… вы можете приходить и уходить, а мое единственное достояние — это Альбен. Верните мне его. Он кормил меня, вам это хорошо известно. Что стоит вам сказать «да»? Разве вы пострадаете оттого, что в одном и том же помещении у вас будет один человек по имени Клод Гё и другой, которого зовут Альбен? Ведь все тут так просто. Господин начальник, мой добрый господин Д., умоляю вас, всеми святыми заклинаю!
Клоду, верно, еще ни разу не приходилось произносить столько слов в разговоре с тюремщиком, и теперь, утомленный, он замер в ожидании.
— Это невозможно, — ответил начальник, не скрывая своего нетерпения. — Я сказал — и кончено. И не приставай ко мне больше. Ты мне надоел.
Он спешил и поэтому ускорял шаг. Но Клод не отставал от него. Разговаривая на ходу, они оба достигли выхода. Восемь десятков воров смотрели и слушали, затаив дыхание.
Клод легонько коснулся руки начальника.
— Мне нужно хотя бы знать, за что я приговорен к смерти. Скажите, почему вы нас разлучили?
— Я тебе уже говорил, — ответил начальник. — Потому.
И, повернувшись к Клоду спиною, он протянул руку к дверной задвижке.
Услышав этот ответ, Клод сделал шаг назад. Восемь десятков окаменевших людей увидели, как его правая рука вытянула топор из кармана штанов. Затем эта рука поднялась, и — страшно сказать — прежде чем начальник успел испустить крик, топор, трижды ударивший по одному и тому же месту, раскроил ему череп. Д. повалился навзничь, но тут четвертый удар превратил его лицо в месиво. Приступ ярости обычно быстро не проходит, и Клод Гё нанес пятый, уже совсем ненужный удар, которым он рассек правое бедро начальника. Тот был мертв.
Лишь после этого Клод отбросил топор и крикнул:
Кто из обоих был жертвой другого?
Когда Клод пришел в себя, он обнаружил, что лежит в кровати, весь в бинтах, окруженный заботой. Ласковые сестры милосердия хлопотали у его изголовья. Был здесь и следователь, составлявший протокол и спросивший его с большим участием:
— Как вы себя чувствуете?
Клод потерял много крови, однако ножницы, которые он с такой наивной и трогательной верой в свою любовь превратил в орудие самоубийства, своего дела не сделали: ни один из нанесенных ударов не оказался опасным для жизни. Ей угрожали только те раны, которые он нанес господину Д.
Начались допросы. Его спросили, он ли убил начальника мастерских тюрьмы Клерво.
— Да, — ответил он.
Его спросили почему. Клод ответил:
— Потому.
Меж тем наступил момент, когда раны его начали гноиться и злая горячка стала терзать его. Казалось, дни Клода сочтены.
Ноябрь, декабрь, январь и февраль прошли в заботах и приготовлениях; слуги медицины и правосудия хлопотали вокруг Клода: одни исцеляли его раны, другие воздвигали для него эшафот.
Будем кратки. 16 марта 1832 года, полностью оправившись от недуга, Клод предстал перед судом присяжных в Труа. Кажется, все в городе, кто только мог оставить свои дела, пришли в зал суда.
Клод Гё выглядел и держался хорошо. Он предстал перед судом тщательно выбритым, с непокрытой головой, в мрачном одеянии узника Клерво, сшитом из двух кусков серой материи разных оттенков.
Королевский прокурор сосредоточил в зале суда штыки со всей округи, чтобы, как он объяснил, во время судебного заседания «надзирать за преступниками, которым предстоит выступить в качестве свидетелей по этому делу».
На пути судебного разбирательства с самого начала возникло непреодолимое препятствие: никто из очевидцев событий 4 ноября не пожелал давать свидетельские показания против Клода. Председательствующий стал угрожать применением особых мер. Это не помогло. Тогда Клод велел им давать показания. Тут языки развязались. Арестанты рассказали о том, что они видели своими глазами.
Клод слушал их всех с неослабным вниманием. Если кто-либо из свидетелей по забывчивости ли или из приязни к Клоду опускал какие-то подробности, отягчавшие вину подсудимого, тот сам вносил поправки в показания.
Допрос свидетелей протянул перед судом цепь событий, о которых мы уже рассказывали читателям.
Одно происшествие заставило разрыдаться женщин, находившихся в зале. Судебный пристав вызвал заключенного Альбена. Наступила его очередь давать показания. Он вошел нетвердой походкой, рыдания душили его. Альбен упал в объятия Клода, и жандармам не удалось этому воспрепятствовать. Клод поддержал его и с улыбкой на устах сказал, обращаясь к королевскому прокурору:
— Глядите же на преступника, который делится своим хлебом с тем, кто голоден! — С этими словами он поцеловал Альбену руку.
Когда список свидетелей был исчерпан, поднялся королевский прокурор и начал свою речь так: «Господа присяжные заседатели, самые основы общества были бы потрясены, если бы стоящее на страже его интересов правосудие не карало бы тех, кто совершил такие ужасные преступления, как этот человек», и т. д., и т. п.
После сей достопамятной речи слово взял защитник. Прения сторон были и на этот раз удивительно похожи на поочередные выступления наездников в состязаниях на том особом ристалище, которое именуется уголовным процессом.
Клод, однако, считал, что сказано не все. Он встал, в свою очередь, и произнес такую речь, что один умный человек, присутствовавший в зале суда, покидая его, не мог прийти в себя от удивления.
В этом бедном рабочем, которому было суждено стать убийцей, как видно, погиб оратор. Он говорил стоя проникновенным, хорошо управляемым голосом, с глазами, светившимися честностью и решимостью, сопровождая свою речь однообразным, но полным величия жестом. Он называл вещи своими именами, говорил просто и значительно, ничего не преувеличивая и не преуменьшая, не опровергал обвинений, глядел прямо в лицо статье 296-й и клал голову ей под удар. Временами его красноречие торжествовало полную победу, волнуя души присутствующих, которые шепотом повторяли друг другу слова, только что произнесенные подсудимым.
Поэтому в зале то и дело возникал шумок, а Клод использовал эти мгновения, чтобы, окинув гордым взглядом своих слушателей, перевести дыхание.
Но были и другие минуты, когда этот не знавший грамоты рабочий был деликатен, учтив, изыскан, как образованный человек, а порою еще и скромен, осмотрителен и внимателен — когда нужно было осторожной походкой двигаться по краю грозившей ему бездны, — доброжелателен по отношению к своим судьям.
Лишь один раз он не смог удержать приступ гнева. В своей обвинительной речи, текст которой мы привели выше, королевский прокурор констатировал тот факт, что убийство, совершенное Клодом Гё, не являлось спровоцированным преступлением, так как оно не было вызвано какими-то насильственными действиями со стороны начальника мастерских.
— Как! — воскликнул Клод. — Не было вызвано насильственными действиями! Ах, да, конечно, это так; мне все понятно. Какой-нибудь пьяный бьет меня кулаком, и я его убиваю; убийство было вызвано насильственными действиями, вы проявляете снисхождение и посылаете меня на галеры. А здесь человек трезвый и в трезвом уме иссушает мне душу все четыре года, унижает меня все четыре года, колет меня острой иглой в самых неожиданных местах ежедневно, ежечасно, ежеминутно все четыре года! У меня была жена, ради которой я украл, — он терзает меня разговорами об этой женщине; у меня был ребенок, ради которого я украл, — он терзает меня разговорами об этом ребенке; мне не хватает хлеба, друг дает мне его — он отнимает у меня друга и хлеб. Я прошу его вернуть мне друга — он сажает меня в карцер. Я обращаюсь к нему, к этой полицейской ищейке, на вы — он ко мне — на ты. Я говорю ему, что страдаю, — он отвечает, что я ему надоел. Так что же я должен был, по-вашему, делать? Я его убил. Ладно, я чудовище, я убил этого человека, это убийство не вызвано насильственными действиями, вы отрубите мне голову. Будь по-вашему.
Мы убеждены, что этот мощный душевный порыв разом опрокинул систему физически спровоцированного преступления, на которую опирается дурно рассчитанная шкала смягчающих обстоятельств. Он, этот порыв, вызвал к жизни обойденное законом понятие преступления, спровоцированного морально.
Судебное разбирательство было закончено, и председательствующий резюмировал его в яркой беспристрастной речи. Вот ее главные положения: «Омерзительная жизнь. Сущее чудовище. Клод Гё начал с сожительства с проституткой, затем он совершил кражу, затем — убийство». Все это соответствовало истине.
Присяжные удалились на совещание, но перед этим председательствующий спросил подсудимого, не хочет ли он что-либо сказать по поводу поставленных вопросов.
— Очень немного, — ответил Клод. — Вот разве что. Я вор, я убийца; я украл, я убил. Но почему украл? Почему убил? Присовокупите, господа присяжные заседатели, к прочим вопросам и эти.
Двенадцать жителей Шампани, которых величали «господами присяжными заседателями», совещались в течение четверти часа и вынесли свое заключение: Клод Гё был приговорен к смертной казни.
Не подлежит сомнению, что с самого начала судебного разбирательства на некоторых из присяжных произвело впечатление, что фамилия подсудимого — Гё[1].