Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Это песня Микела Лабоа, и если коротко, то в ней говорится о том, что грядущая зима его не пугает, хотя сейчас лето, потому что настоящее присутствует в будущем, это неразрывная цепь. Его не пугают предрассветный холод, покрытые инеем поля, когда природа кажется безжизненной, потому что сердце хранит тепло летнего солнца, а глаза помнят былое. И его не страшит смерть, потому что из новых побегов виноградной лозы приготовят молодое вино, а наше настоящее станет основой для будущих жизней. А больше всего, Мюриэл, мне нравится последняя строфа. Послушай, как красиво: «И я не грущу, обрывая последние летние цветы в саду; я не грущу, когда прохожу садом, затаив дыхание и уже почти не принадлежа этому миру; я не грущу, смиренно отказываясь от своих чувств, в сумеречном свете, потому что смерть несет с собой сон, в котором навеки забудутся все остальные сны». Нравится?

У тебя текут слезы, но ты не признаёшься в этом, а говоришь, что мысль о смерти как силе, освобождающей от рабства мечтаний, нагоняет на тебя тоску. И даже на Рикардо действует это место, где кажется, будто ведьмы собрались на шабаш, и тени их летают в лунном свете, который отбрасывают тотемы двоюродного брата. И Рикардо поворачивает обратно, к домашнему уюту, обнимая свою тетку и рассказывая ей забавные истории о ее сестре, от чего тетка громко смеется. Тебе хочется узнать больше, – Рикардо всегда говорит, что раньше ты была янки, а теперь превратилась в японку, – но Мигелоа и его сыну очень нравится, что ты спрашиваешь о Микеле Лабоа, народном певце: у них дома есть все его пластинки, и они собираются завести их на стареньком проигрывателе, который сегодня вызвал бы улыбку у любого городского ребенка в любой части света; возможно, именно поэтому смеется и Рикардо.

– Чтобы он заиграл, надо крутить педали?

– Смейся, смейся, он прекрасно играет.

И ты целиком отдаешься чарам песен Лабоа, смысл которых тебе переводят Мигелоа или его сын, и они словно гипнотизируют тебя, и ты не стыдишься признаться в этом вслух:

– Меня словно загипнотизировали, я куда-то плыву.

– Племянник, что такое «загипнотизировали»?

– Это значит, что она потрясена, но по-хорошему потрясена, ей очень, ну просто до чертиков все это нравится.

А перед тобой проходят видения, когда ты слышишь сюрреалистическую песню Лабоа, где говорится о Рембо: ее герои усаживаются на траву и начинают есть часы… «кто-то закрыл твои глаза, прощай, прощай, и вставал рассвет над зеленью моркови, над огородом, когда мы похоронили тебя, о, petit poète,[7] без песен, без ракет, и ты весь уместился в бархатистой выемке внутри абрикоса».

– Это песня, посвященная Лисарди, популярному баскскому поэту.

И они ставят тебе пластинку за пластинкой, и ты наслаждаешься песнями, которые только что открыла для себя, не обращая внимания на демонстративные зевки Рикардо. Хосема подпевает и переводит отдельные места: «Если бы можно было убежать и обрести где-нибудь мир и покой, я не любил бы так цветы, украшающие твой дом. Я не дал бы горю одолеть меня, а безнадежности завладеть моей душой, я не кричал бы так. Я не дал бы повода к раздору, не был бы растением без корней, брошенным в холодную землю. Если бы можно было убежать, если бы можно было разорвать цепь, я не был бы беспомощным моряком, у которого нет корабля».

– Мюриэл, нам рано вставать. Мне надо быть в Мадриде не позже двенадцати.

Он говорит это уже в третий раз, и тебе не хочется его унижать, как не хочется, чтобы горячее тело Хосемы и его слова, заставляющие тебя содрогаться, становились все ближе.

– Давай, милая, мы живем всего ничего.

Тебя удерживают глаза Хосемы, грустная задумчивость Мигелоа, на лице которого отражаются отблески огня – его поддерживает, не давая угаснуть, Ампаритшу, как жрица, обретшая наконец свой потаенный храм. Ты пожимаешь плечами, извиняясь за Рикардо и за себя, и идешь за ним, радуясь прохладе, охватывающей, когда вы уходите из кухни. И когда остальные вас уже не видят, Рикардо поглаживает твои ягодицы, пока вы поднимаетесь по лестнице, и, остановившись на площадке, быстро целует тебя, обдав запахом спиртного и яблок. И хотя душа твоя не хочет сегодня близости, соски твои напрягаются, и ты невольно подаешься к нему низом живота – так волнорез выдается в море выступом. Прижимаясь к тебе, Рикардо несколько преувеличивает свою страсть, боясь, что иначе ты его оттолкнешь. Его руки гладят твое тело, и он страстно целует тебя, словно боясь, что у него пройдет желание гладить твое тело и обнимать тебя, а ты надеешься, что он устанет и заснет. Или нет. Но как только вы входите в комнату, страсть Рикардо отступает и он превращается в привычного партнера, который, раздеваясь, спокойно комментирует все, что было сегодня вечером.

– Тетя Ампаро прекрасно выглядит, да? Впрочем, ты не знала ее раньше: этой женщине досталось: сначала ее мужу втемяшилось в голову, что именно он должен свергнуть диктатуру Франко, а потом сын подался в партизаны, эдакий баскский Че Гевара.

– Взгляды дяди ты не уважаешь?

– Все коммунисты только и делали, что раздували борьбу, по сути, оказывая таким образом услугу франкизму. И когда эти две силы, выступающие друг против друга, остались вдвоем, они взаимно оправдывали свое существование. Понимаешь? Коммунистам только и нужно было, чтобы их сажали за решетку – им были необходимы жертвы. В этом смысле они были как священники – во всяком случае, так мне рассказывали те, кто старше меня, кто видел своими глазами, как они себя вели, особенно после войны, когда стали менять свои формы борьбы, где-то с начала пятидесятых. Каждые три месяца устраивали всеобщую забастовку, за участие в которой людей бросали в тюрьмы.

– А что бы ты делал на их месте?

– Мне не нравятся ни жертвоприношения, ни мученики, ни герои. Из героев – только герои рока, а героини – только в постели. Ну, давай, милая, что же ты не раздеваешься?

– Ты просто теленок, молоко на губах не обсохло.

– А, значит, теперь ты меня еще и оскорбляешь? Может, ты предпочитаешь, чтобы я тебе читал стихи по-баскски? Этим типам место только в сумасшедшем доме. Когда поют, они становятся такими нежными, ласковыми, добрыми, а потом открывают футляр для скрипки, и там лежит пистолет или бутылка со взрывчаткой. Я тебе нравлюсь?

Рикардо уже давно забрался под простыню, и сейчас он резким движением сдергивает ее, обнажая молодое тело, юношеское, уже готовое к любовным ласкам, и ты против воли наклоняешься, позволяя его рукам обнять тебя и делать с твоим телом все, что они хотят. Ты опускаешься на это юношеское тело, на восставший член, который, перед тем как проникнуть в глубь тебя, сначала прячется у тебя между ног, и эта привычная игра успокаивает, убеждает, что с тобой все в порядке, что тебе по-прежнему нравится, когда Рикардо ласкает твою грудь, когда он целует тебя, пока ты не начинаешь задыхаться. Тебе нравится, когда его длинные, сильные пальцы теребят твои волосы, собирая их на затылке в один яркий рыжий пучок, волосы, которые при каждом твоем движении бьются о грудь Рикардо. И теперь он отыгрывается.

– Так ты меня хочешь или баскских песен?

– Теленок, ты просто теленок.

Но ты произносишь это, уже задыхаясь, и Рикардо понимает, что ты сдалась; взяв тебя за ягодицы, он сначала разводит твои ноги в стороны, а потом с силой соединяет их, чтобы ты со стыдом слышала громкий звук, который издает при этом твоя влажная плоть, истекающая нетерпеливым желанием принять в себя этот окаменевший отросток, зажатый у тебя между ног. Ты видишь в его глазах злорадное Удовлетворение от предвкушаемой победы и чувствуешь, как внутри тебя поднимается злое раздражение – и на него, и на себя; ты делаешь усилие, чтобы взять себя в руки и успокоиться, но твое желание сильнее тебя, и оно играет заодно с его желанием, и тогда ты садишься верхом на этот восставший член, что застает Рикардо врасплох.

– Уже?

Уже, уже, уже, шепчут твои губы, пока ты движешься все быстрее и быстрее, даже не понимая, чего ты хочешь – кончить как можно скорее или избавиться от этого наваждения. Но когда дрожь пронизывает волной все твое тело до последнего уголка, Рикардо резким движением выворачивается из-под тебя, не обращая внимания на твои крики, и, изменив позицию, оказывается наверху, шепча при этом непристойности, а ты словно раздваиваешься: одна женщина наслаждается быстрыми движениями легкого, упругого молодого тела, а другая смотрит через его плечо на потолочные балки, медленно пересчитывая их, обводя глазами одну за другой, скользя взглядом по такой же темно-коричневой двери. И тебе кажется, что она приоткрывается, а за ней тебе чудится огромный мигающий глаз – глаз Хосемы, или глаз, нарисованный Хосемой, который появился из леса, чтобы подсматривать за вами. И одна из тех двух женщин, что живут сейчас в тебе, говорит:

– Рикардо, кто-то стоит в дверях.

Но та, другая женщина внутри твоего естества, хочет как можно скорее покончить с сексом и нашептывает тебе: «Там никого нет, тебе показалось, померещилось», и когда ты чувствуешь, что Рикардо уже кончил, ты позволяешь ему притвориться, что он еще вполне в форме, безупречно изображая гимнастические упражнения и сдавленное дыхание. Он боится, что ты не получила полного удовольствия, да ты и вправду застряла где-то посередине. Тебе достаточно хорошо, чтобы чувствовать приятное расслабление, но не настолько, чтобы обхватить его за шею и зацеловать от счастья. Просто он выполнил свой долг, как ты выполнила свой. И когда, выдохшись, он откидывается и, повернувшись на бок, подтягивает к себе ноги, ты просто похлопываешь его по плечу, хотя потом пальцы твои, задержавшись на минуту, ласково поглаживают это молодое тело. Рикардо молчит, потому что прекрасно понимает: он был не на высоте, – и ждет, что ты скажешь, чтобы в зависимости от твоей интонации обрести уверенность или поскорее провалиться в сон.

– Ты спишь?

Ты стараешься, чтобы голос твой звучал дружески, но когда Рикардо поворачивается к тебе, ты видишь на его лице озабоченность.

– Нет. А ты?

– Спи, нам завтра рано вставать.

Это освобождает его от обязательной необходимости ласкать тебя, и, повернувшись, он устраивается поудобнее, чтобы заснуть, отодвигаясь от тебя и от твоей нависающей с потолка бессонницы. Скользнув глазом по дверному косяку, ты убеждаешься, что дверь закрыта. Но она же была, была открыта. Ты точно это знаешь, и перед твоим мысленным взором встают глубокие черные глаза Хосемы, которые тут же вытесняются огромными глазами, нарисованными на стволах деревьев, а потом – памятником Галиндесу. Этот человек оставил после себя тысячи страниц, но если он писал о любви, то лишь о любви к своей родной земле, Стране Басков. В начале «Картинок войны» есть страницы о любви героев книги. Попав на фронт, мужчина оказывается неподалеку от тех мест, где он был очень счастлив с девушкой, которую зовут – или звали – Мирентшу; он вспоминает: «Спускался вечер, и солнце уже скрылось за высокими отрогами гор. Как нравилось нам, обнявшись, гулять в такие вечера по дороге… Но тогда было прохладнее, и твое юное тело, скрытое под ярким платьем, будоражило мою кровь. Помнишь ли ты, Мирентшу, эти вечера, эти прогулки на закате? Я дошел до нашего бассейна – твое прекрасное тело когда-то отражалось в его воде, сладострастно обволакивавшей тебя. Мы устроили этот бассейн своими руками под скалой, вытаскивая со дна ручья камни и перегораживая ими самое узкое место реки, чтобы уровень воды постепенно повышался, пока вода не дошла нам до горла. Помнишь ли ты, Мирентшу, эти спокойные утренние часы? Но сейчас зима, и паводок размыл нашу запруду, и от нашей заводи, от нашего бассейна, ничего не осталось, как и от нашей любви. Этот преданный бассейн не захотел пережить тебя. Спускалась ночь, и душа моя оделась в траур, когда я вспомнил о прошлом, которого не вернешь». Хороши ли эти строки? Или плохи? Искренни ли? «Твое юное тело, скрытое под ярким платьем, будоражило мою кровь». Плохи. Завораживающе плохи. В тридцатые годы в литературе уже было не принято писать о любви и чувственном влечении в таких выражениях. Иногда проза Галиндеса производит впечатление написанной примерным выпускником школы, которому нравится писать письма. Он действительно прекрасно писал письма. Но вот бассейн, построенный своими руками и разрушенный зимой, паводковыми водами и войной, – совсем неплохая метафора.

– О чем ты думаешь?

Рикардо тоже не спит, и, ответив, ты сразу жалеешь, но слова уже сорвались с твоих губ.

– Я думала об одном отрывке из Галиндеса, о начале «Картинок войны».

Он вздыхает и снова поворачивается к тебе спиной, не без язвительности замечая:

– Ты как вдова. Вдова Галиндеса.

Вдова покойника, у которого нет могилы.

* * *

– Да, я работал в Нью-Йорке, в НИУ, как обычно называют Нью-Йоркский университет, работал там до восемьдесят второго года. Затем мне предложили перейти в Йельский университет, и здесь я надеюсь проработать до пенсии.

– Вы еще так молоды, а уже думаете о пенсии?

– Я не молод, хотя и выгляжу молодо. У нас в семье все, особенно мужчины, выглядят, как дети.

– Йельский университет – это рубеж.

– К сожалению, в моем случае – последний.

– Профессор этики.

– Да, профессор этики.

– Вы преподаете этику, а я занимаюсь ею практически. Я учился в Пенсильванском университете, но специализировался по литературе, а точнее – американской поэзии. Да-да, я учился не в частном университете, не в одном из тех, что входят в «Лигу плюща»,[8] как Йельский и другие университеты Новой Англии.

– У нашей страны так мало истории, что надо хранить то немногое, что есть.

– Да, у нас мало истории за плечами, зато мы контролируем всю Историю. Да, мы это делаем. Историю делаю я, господин Рэдклифф, Норман Рэдклифф, профессор этики. Какое отношение этика имеет к истории с Галиндесом?

– Галиндесом?

– Хесус Галиндес Суарес, профессор из Басконии, эмигрировал из франкистской Испании. 12 марта 1956-го он исчез в Нью-Йорке, после того как провел занятия в комнате № 307 корпуса «Гамильтон», где располагалось испанское отделение факультета общих исследований Колумбийского университета.

– Мне знакома эта история – но по причинам скорее личного, а не профессионального свойства… Одна моя студентка…

– Мюриэл Колберт.

– Да, Мюриэл.

– Она значится у нас как получатель стипендии для проведения исследований и написания работы на тему «Этика сопротивления» под руководством профессора Нормана Рэдклиффа, то есть под вашим руководством. Решение о выделении ей стипендии было принято в марте 1983 года и продлено в апреле 86-го.

– Вы что, проверяете выделение стипендий?

И тогда этот приземистый человек, некогда светловолосый, а теперь лысый, одетый в плотный плащ человек, в котором угадывается сдержанная сила, напоминающий башню бежевого цвета, контрастирующую с неоготической университетской башней, вытаскивает из кармана свою ручищу и показывает удостоверение, о наличии которого Норман догадался еще в начале беседы.

– Что случилось?

– Да просто рутина. Вам известно, где сейчас находится Мюриэл Колберт?

– Нет. По правде говоря, я потерял ее из виду. Иногда я получаю от нее письма, и почти всегда они отправлены из Нью-Йорка. Мюриэл замужем не то за испанским, не то за португальским художником, я точно не помню.

– За чилийским. Они не были женаты. В 84-м году они расстались, и сейчас Мюриэл находится в Испании и скоро собирается в Сан-Доминго.

– Если вы так много знаете о Мюриэл, то чем я могу быть вам полезен?

Приземистый человек с самого начала угадал моральную уязвимость профессора этики. «Его глубоко посаженные глаза все время бегают, и он слегка покачивается, изображая смущение, как постаревший Джеймс Дин», – отмечает приземистый человек и, не отрываясь, смотрит на собеседника в упор, слегка подталкивая его к невидимому барьеру – сначала подозрения, а потом страха, хотя благостная атмосфера зеленых университетских лужаек и тюдоровской архитектуры несколько смягчает тот факт, что беседа их, по сути, является допросом.

– Никогда не знаешь человека достаточно хорошо. К тому же у вас были с Мюриэл особые отношения.

– Вам известно и это?

– Нам придется сотрудничать, Рэдклифф, поэтому будет лучше, если мы устроимся поудобнее, а не будем продолжать эту беседу в университетском дворике. Я не предлагаю вам отправиться на кафедру, чтобы не беспокоить вашу молодую жену. Насколько я понимаю, вы снова женились совсем недавно, всего лишь около года назад, но у вас уже есть ребенок, девочка, ей всего несколько недель. Желаю вам счастья. Я вами восхищаюсь: чтобы рожать детей, да еще в вашем возрасте, надо быть оптимистом, а ведь вы более-менее мой ровесник, пятьдесят шесть, я не ошибаюсь? Я ведь привожу данные по памяти и вполне могу ошибиться, да к тому же я не особо напрягался, чтобы их запомнить – не будем преувеличивать значение этой встречи. Таких встреч у меня иногда бывает по пять-шесть в день. Государство нуждается в информации.

– Теология безопасности.

– Я вижу, вы знакомы с терминологией наших врагов. Интеллигенции нравятся красивые слова, за которыми нет никакого смысла. Скажите мне вы, профессор этики, а значит, философ, человек, который должен точно определять смысл слов, что значит выражение «теология безопасности»? Да ничего. У государства должны быть некоторые гарантии перед лицом безграничной свободы своих граждан, и информированность является одной из таких гарантий – государство должно знать, как пользуются граждане своей свободой, чтобы знать, когда эта свобода обернется против государства, другими словами, против всеобщего блага.

– И в этом случае все средства хороши, словно государство получило божественное разрешение. Вот это и есть теология безопасности.

– В любом случае, это метафора, а я собираю информацию, поэтому метафоры мне не годятся. И если сейчас выбор пал на меня, как на человека, имеющего отношение к гуманитарным наукам, то лишь из-за особенностей данного дела, из-за того, что вы – профессор этики. Многие из моих коллег, блестящие специалисты, разговаривают гораздо жестче, не позволяя, чтобы человек отвечал что-либо, кроме «да» и «нет». Тем, кто собирает информацию, настоящим профессионалам своего дела, претят метафоры. Меня же, наоборот, они развлекают. Я закончил университет, пусть не первого ряда, но все-таки университет. Я не претендую на то, чтобы меня считали интеллигентом, но я в хорошей форме. Я слежу за литературой. Работа моя обычно связана с людьми, очень похожими на вас и на Мюриэл Колберт, поэтому я обязан интеллектуально быть в форме. Однако, возвращаясь к метафорам: за ними скрывается неуверенность в знании. Когда знание четко, оно пользуется четкими выражениями. Но я смотрю, вам нравится беседовать под сенью старых башен.

– О моем доме не может быть и речи.

– Может, мы поищем какое-нибудь уютное местечко? Могли бы отправиться к Лонг-Уорф, к центру бухты или к устью реки Милл? Если хотите, можете вести машину сами, мне нравится ездить багажом, это позволяет расслабиться. Поэтому я предпочитаю, чтобы за рулем сидел кто-то другой.

– Моя машина дома, и мне пришлось бы что-то объяснять Пат.

– Тогда не стоит. Как мужчина мужчине, могу сказать вам, что чем меньше объяснений мы даем нашим женам, тем лучше. Позволяет сохранить таинственность. Женам надо бы сообщать только наше имя и звание, как по Женевскому соглашению поступают солдаты в плену.

– У меня никогда не было секретов от Пат.

– Насколько мне известно, ваша теперешняя жена родом из весьма богатой семьи в Нью-Хэмпшире. Еще одна бывшая ученица. Хорошая это штука – быть преподавателем; позволяет установить близкие отношения между преподавателем и ученицей. Не все преподаватели достаточно зрелые люди, чтобы устоять и не воспользоваться своим положением в культурной и биологической иерархии. Я понимаю, что сначала устоять нелегко: ученица так молода, да и преподаватель тоже. Однако годы идут, и преподаватель учится сохранять дистанцию или, по крайней мере, заботиться о приличиях и предлагать тем студенткам, которые его покорили или которых покорил он, выйти за него замуж.

– Вы, кажется, собираетесь напомнить мне ту давнюю историю с семейством О'Ши? Прошло больше тридцати лет.

– О'Ши против Рэдклиффа, год 1957-й. Отец девочки был вне себя, вас едва не приговорили за совращение малолетних, вам еле удалось выкрутиться, да и то благодаря показаниям других учениц, которые выставили бедную О'Ши в весьма неприглядном свете. Их послушать, та только что сама не лезла в брюки к преподавателям. Но это ведь был не единственный случай. Возможно, единственный, дошедший до суда, но в вашем деле фигурируют еще два сходных случая, не говоря уже о Мюриэл Колберт, которая была совершенно взрослой женщиной, когда ваши пути пересеклись в НИУ в начале восьмидесятых. Эти случаи даже не зафиксированы в полицейских архивах.

– Зато зафиксированы в вашем.

– Совсем недавно, если быть честным. Вы несколько раз упоминались в связи с предполагаемой подрывной деятельностью или подозрениями в ней, особенно после 1959 года, когда вы приняли участие в демонстрации протеста против президента Эйзенхауэра из-за истории с «У-2», американским самолетом-шпионом, сбитым над территорией Советского Союза. Затем идут сведения, о которых и так нетрудно догадаться, поскольку такие данные почти неизбежно есть на любого прогрессивного университетского преподавателя. Вы протестовали против всего, против чего требовалось протестовать, начиная с вторжения на Кубу и кончая вторжением на остров Гренада. И если мое начальство ни разу всерьез не заинтересовалось вашими взглядами, то лишь потому, что вы – хоть и прекрасный, но довольно незаметный специалист; иными словами, вы никогда не пытались сделать себе на этом карьеру и заставить слушать себя тысячи, если не миллионы людей. В университетских кругах говорят, что вы сами знаете больше, чем ваши труды, и я понимаю, что подобная фраза неприятна многим из вас, но мне она представляется комплиментом.

– Применительно к вам это понятно: возможно, вы сами лучше, чем ваши дела.

– Скажите, неужели вам действительно так нравится эта университетская башня? Я не могу ничего требовать, поскольку не хотел бы, чтобы этот простой разговор перешел в официальную плоскость, поскольку вы тогда можете воспользоваться своим правом давать официальные показания в присутствии адвоката. Но разве вы в этом заинтересованы? Разве вы хотите, чтобы то, о чем знаем только мы с вами, стало достоянием других?

– А о чем знаем только мы с вами?

– Ну, например, о слишком влюбчивом профессоре. Нынешняя госпожа Рэдклифф – ваша третья законная жена и, как любая молодая жена, должна очень ревниво относиться к прошлому своего мужа. Молодых жен обычно крайне раздражает, что у их мужей есть прошлое, они ненавидят даже старых друзей своих мужей. Представьте, что будет, если, к нашему глубокому сожалению, этот вопрос выйдет на официальный уровень и начнут выплывать имена не друзей, а подружек, да не одной! Поэтому нет ничего лучше спокойной беседы. А кроме того, самое время пообедать, и мое большое тело начинает давать сбои, если его вовремя не заправить горючим. Предлагаю вам съесть по огромному гамбургеру, глядя на море.

– Я гамбургеры терпеть не могу.

– Это странный факт – странный даже для профессора этики; к тому же он не значится в вашем досье.

– Я позвоню Пат. Мы поедем на вашей машине. Я забыл, как вас зовут.

– Роберт Робардс, такое запоминающееся имя.

Из двух телефонных кабинок неподалеку пустует только та, что предназначена для инвалидов, и профессор изгибается дугой, как неоготический свод, чтобы влезть под крышу из зеленого пластика. Разговор его состоит из двух частей – в первой он сообщает, во второй объясняет, почти извиняется.

– Что, затруднения?

– Нет, никаких.

– Молодым женщинам так трудно угодить. Молодыми красивым, а уж если они и молоды, и красивы, то это совсем трудно. Мне как-то рассказали – и это похоже на правду, – что голландцы предпочитают жениться на женщинах, которые особой красотой не блещут. Из них получаются покорные, не требующие много денег жены.

– Голландки очень красивы.

– Ну, если это говорите вы… Значит, там много незамужних. Моя машина тут недалеко, но, повторяю, если вы хотите вести сами, я только вздохну с облегчением. Терпеть не могу водить машину, но когда отправляешься за восемьдесят миль от Нью-Йорка, бессмысленно пользоваться другим транспортом.

– Я не знаю вашу машину. Она, наверное, автоматическая, а я не умею с ними обращаться.

– У вас, конечно, европейская машина. Наверное, «фольксваген»?

– «Фольксваген». Это что – тоже из вашего досье?



Поделиться книгой:

На главную
Назад