Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Луденские бесы - Олдос Хаксли на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Слияние с каким-то одним из Членов Троицы не ведет к просветлению. Соединение с одним лишь Отцом открывает путь к знанию Основы в ее вечной сущности, но не дает ключа к ее проявлению в земной жизни. Просветление и полное освобождение происходит не только в вечности, но и в сиюминутности. Согласно традиции Махаяны, для Бодхисатвы экстатизм хинаянских шраваков[37], заставляющий забыть о мире, есть не просветление, а препятствие к просветлению. На Западе критика квиетизма, вызванная церковными соображениями, привела к репрессиям и гонениям. На Востоке шраваков никто не преследовал, им просто объяснили, что они находятся на неверном пути. «Шраваки просветлены, но движутся не туда, — сказал Ма-цзы. — Обычный человек может сбиться с пути, но в то же время на свой лад найти просветление. Шраваки же не понимают, что Разум сам по себе не ведает стадий, причин и фантазий. Посредством строгой дисциплины шравака добивается поставленной цели и пребывает в Самадхи — сиречь Пустоте — многие годы. Хоть он и просветлен, но путь его неверен. С точки зрения Бодхисатвы, пребывание в Самадхи пустоты подобно адским мукам. Шравака хоронит себя в пустоте и не знает, как выбраться из этого бездумного созерцания, ибо ему не дано заглянуть в природу Будды».

Знание одного только Отца исключает знание мира, как он есть — всей множественности явлений, знаменующих неповторяемость Бесконечности, наличие временного миропорядка внутри порядка непреходящего. Если же мир познан, то, значит, душа достигла слияния не только с Отцом, но с Сыном и Святым Духом.

Соединение с Сыном означает приверженность к любви и самоотречению. Соединение со Святым Духом — одновременно цель и средство отказа от своего «я» ради бескорыстной любви. Вместе два эти союза позволяют осознать благо слияния с Отцом. Если же кто-то озабочен союзом с одним лишь Сыном — то есть сосредоточен на человеческой ипостасей исторического Посредника, — вера может выродиться в погоню за «благими деяниями», а внутренне — в пристрастие к болезненным видениям, фантазиям и истеричности чувств. Ни деяния, ни видения, ни эмоции сами по себе, адресованные кому-то одному, не достигают цели. Их ценность в деле просветления и освобождения условна и ограничена. Да, они способствуют бескорыстию (вернее, могут способствовать ему), а стало быть, иногда помогают человеку, совершающему благие дела, стремящемуся к видениям и способному на сильные чувства, осознать божественную Основу, которая, неведомо для него самого, всегда обреталась в его душе. Деяния, видения и эмоции должны увенчаться верой — причем не верой в некий набор теологических и исторических догм или спасение, а верой в незыблемый порядок вещей, в учение о Божественной и человеческой природе, в то, что человеку под силу испытать непознаваемое.

Непознаваемость присуща не только божественной Основе нашего существа, но и многим явлениям, находящимся между этой Основой и нашим повседневным сознанием. Например, те, кто экспериментирует с телепатией, не делают различия между успехом и неуспехом. Процесс угадывания мысли ни в коей мере не зависит от того, верно она будет угадана или нет. Остальное определит статистика: сколько процентов угадано верно, сколько неверно. То же самое происходит и при лабораторных опытах по экстрасенсорному видению.

Зарегистрировано множество случаев, когда телепатический сеанс и провидение будущего происходили одновременно, при этом экстрасенс был абсолютно уверен в точности полученной им информации. То же явление встречается и в истории религиозных озарений. Благодаря внезапному интуитивному прозрению непознаваемое вдруг открывается перед провидцем, да так, что не оставляет у него ни малейших сомнений в истинности откровения. У людей, достигших высоких степеней самоотвержения, подобные прозрения иногда становятся привычными. Союз с Сыном, достигаемый посредством благих деяний, и союз со Святым Духом, достигаемый кротостью, открывают путь к сознательному и просветляющему союзу с Отцом. И тогда вещи и явления уже не воспринимаются через призму раздутого эго, но познаются такими, каковы они есть на самом деле — иными словами, так, как они соотносятся с божественной Основой всего сущего.

Исключительный союз с Духом столь же недостаточен для просветления и освобождения, как соединение только с Отцом в мироотрешенном экстазе или Сыном в благодеяниях и видениях. Те, кто увлекаются Святым Духом в ущерб прочим составляющим Троицы, склонны к оккультизму, психическим нарушениям и гиперчувствительности. К последним относятся люди, обладающие врожденной или приобретенной способностью чувствовать на подсознательном уровне, где рассудок утрачивает свою индивидуальность и сливается с медиумом, что находится в глубине психики. Там, в глубинах психики, происходит множество смутных, сумеречных явлений и процессов. Границы их размыты, часто эти сферы пересекаются или сливаются воедино. Среди них есть и аура иных разумов, и «психические факторы», более долговечные, чем физическая смерть организма, и образы, порожденные страданием, радостью, неповторимой индивидуальностью. Всё это гнездится где-то там, в недрах психики. Но некоторые из имеющихся там сил нечеловеческого происхождения — могут добрыми, злыми или просто чуждыми нашей природе. Те, кто посвятил себя единению с одним лишь Святым Духом, обречены на поражение. Игнорируя Сына и благие деяния, они забывают о том, что цель земного существования — освобождение и просветляющее познание Отца, в коем и содержится истинная наша суть. Они не достигнут этой цели, да и с Духом им не соединиться — лишь с духами других обитателей мира, большинство из которых столь же далеки от просветления, а некоторые и вовсе невосприимчивы к свету.

Смутно, в глубине души, мы знаем, кто мы на самом деле. Этим и вызвана скорбь нашей души: мы не те, кем хотели бы быть. Отсюда же и неудержимое желание вырваться из темницы своего эго. Единственный возможный путь к освобождению лежит через самозабвение и кротость (то есть, через союз с Сыном и Святым Духом), благодаря чему достижим союз с Отцом, в котором было, есть и будет наше истинное обиталище, знаем мы об этом или нет. Однако описать самотрансценденцию проще, чем достичь ее. Для тех, кого пугают трудности этого тернистого пути, существуют иные, менее пугающие альтернативы. Самотрансценденция не обязательно направлена вверх. В большинстве случаев это, наоборот, спуск вниз, на уровень, предшествующий индивидуальности, или же расширение в стороны, за рамки своего эго, которое при этом не возвышается, а просто меняет свою суть. Все мы постоянно пытаемся смягчить воздействие коллективного Падения в губительный эгоизм, предаваясь индивидуальному падению в безумие или скотское состояние. Есть и иные, более презентабельные варианты этой тенденции: занятие искусством, наукой, политикой, увлечение работой или каким-нибудь хобби. Нечего и говорить, что все это — жалкие суррогаты самотрансценденции, направленной вверх; это попытки найти земные, а то и животные замены Божьей Благодати. Все эти попытки в лучшем случае неудовлетворительны, а в худшем — катастрофичны.

III

«Письма к провинциалу» Блеза Паскаля по праву считаются одним из самых выдающихся произведений мировой литературы. Какая точность мысли, какая элегантность стиля, какая глубина! И сколько тонкого сарказма, сколько полемического задора! Испытывая удовольствие от чтения, мы совершенно не помним о том, что в споре иезуитов с янсенистами сей литературный виртуоз отстаивал неправую точку зрения. То, что в конце концов верх одержали иезуиты, тоже, конечно, имело свои недостатки. Но если бы победили сторонники Паскаля, последствия были бы куда хуже. Подчинившись янсенистской доктрине обреченности почти всех представителей человеческого рода, а также янсенистской этике несгибаемого пуританизма, церковь легко могла бы стать инструментом неуправляемого зла и насилия. Но, к счастью, верх взяли иезуиты. В церковной догме крайности янсенистского августинианства были смягчены изрядной дозой полупелагианского[38] здравого смысла. (В иные исторические эпохи чрезмерный пыл пелагианцев — таких, как Гельвеции, Дж. Б. Уотсон[39] или, из последних времен, Лысенко, — приходилось урезонивать при помощи полуавгустианского здравого смысла).

В результате победы иезуитов на смену ригоризму пришла относительная снисходительность. Оправданием служило казуистическое утверждение, что многие из грехов, на первый взгляд кажущиеся смертными, на самом деле простительны. Так возникла теория пробабилизма, использовавшая множество авторитетных мнений, дабы истолковывать любое сомнение в пользу грешника. С точки зрения непримиримого Паскаля, пробабилизм был учением совершенно безнравственным. С нашей же точки зрения, такого рода либерализм обладает одним существенным достоинством: ставит крест на пугающей доктрине вечного проклятия. Что же это за вечные муки, если от них можно избавиться при помощи словесной эквилибристики, которая вряд ли подействовала бы даже на полицейского. Намерение иезуитских софистов и моралистов состояло в том, чтобы даже самых грешных людей, и тех сохранить в лоне церкви, тем самым усилив ее в целом и свой орган в частности. До некоторой степени иезуитам удалось добиться поставленной задачи. Но в то же время их успех дал начало расколу внутри католицизма и довел до абсурда одну из основополагающих догм ортодоксального христианства — доктрину вечной кары за одномоментное прегрешение. После 1650 года быстрыми темпами начали развиваться деизм, «вольнодумство» и атеизм. Причин тому было множество, в том числе и иезуитская казуистика, иезуитский пробабилизм, а заодно и «Письма к провинциалу», в которых Паскаль с таким мастерством набрасывался на своих врагов.

В нашей драме иезуиты тоже сыграли свою роль, но совсем не такую, какая приписывается им в труде Паскаля. Иезуиты нашего повествования политикой не интересовались, с «бренным миром» и его обитателями почти не знались; аскетизм их быта превосходил все разумные пределы, своим друзьям и ученикам они проповедовали такую же аскезу и более всего стремились к Божьему совершенству. То были адепты школы иезуитского мистицизма, самым известным из которых считается отец Альварез, наставник святой Терезы. Один из генералов ордена осудил Альвареза за пристрастие к религиозной медитации, в то время как Игнатий Лойола призывал к проповеднической деятельности. Но один из последующих вождей ордена, Аквавива, реабилитировал Альвареза и тем самым определил официальную политику иезуитов в отношении медитативной молитвы. «Осуждения достойны те, кто преждевременно и безрассудно устремляется к высотам духовных созерцаний. Однако же не следует и ущемлять тех святых отцов, кто предается этому обыкновению, равно как не следует и воспрещать созерцание нашей братии. Ибо опыт и авторитет многих святых отцов подтвердил, что истинное и глубокое созерцание обладает большей силой, чем все другие моления — как для подавления гордыни, так и для возвышения вялых душ, побуждаемых к большему рвению в исполнении воли начальствующих, а также в спасении душ». В первой половине семнадцатого века те члены ордена, кто проявлял склонность к мистицизму, получали позволение, а иной раз и поощрение, предаваться медитативному созерцанию, хотя в целом орден продолжал делать ставку на активную деятельность. Позднее, после осуждения Молиноса[40] и ожесточенной дискуссии из-за квиетизма, большинство иезуитов стали относиться к созерцанию с изрядной подозрительностью. В последних двух томах своей «Литературной истории религиозного чувства во Франции» Бремон живописно излагает историю конфликта между «аскетическим» большинством иезуитов и сторонниками «созерцания». Поттье, ученый-иезуит, исследовавший историю Лальмана и его учеников, подверг труд Бремона сокрушительной критике. Он пишет, что созерцание никогда не подвергалось официальному осуждению в ордене и сторонники индивидуальной медитации даже в дни ожесточенного подавления квиетизма чувствовали себя в обществе Иисуса совершенно безмятежно.

Однако в 30-е годы семнадцатого века до квиетизма оставалось еще целых полвека, и дебаты вокруг созерцания пока не обрели накала борьбы с ересью. Верхушке ордена во главе с его генералом Вителлески проблема виделась чисто в практическом аспекте. Что лучше с точки зрения воспитания монахов — медитация или проповедь?

С 1628 года до вынужденной — по состоянию здоровья — отставки в 1632 году сторонник медитации великий Луи Лальман служил инструктором Руанского коллежа. Осенью 1629 года Жан-Жозеф Сурен был направлен в Руан и оставался там вместе с еще двенадцатью или пятнадцатью молодыми иезуитами, проходившими «второе послушничество» до конца осени 1630 года. Весь этот памятный семестр Сурен ежедневно внимал лекциям инструктора, посредством молитвы и поста готовя себя к христианскому самоусовершенствованию в соответствии с законами Игнатия Лойолы.

Основы учения Лальмана коротко изложены самим Суреном и, более пространно, его соучеником отцом Риголеком; впоследствии другой иезуит, отец Шампион, в самом конце семнадцатого столетия, обработал и издал эти записки под заглавием «Духовная доктрина отца Луи Лальмана».

Ничего революционно нового в доктрине Лальмана не было, да и откуда? Цель была все та же: интуитивное познание Господа как высшая задача всех, кто стремится к возвышающей самотрансценденции. Да и средства предлагались самые традиционные: почаще ходить к причастию, скрупулезно исполнять иезуитский обет послушания, умерщвлять плоть («природного человека»), почаще экзаменовать себя и постоянно находиться «на страже собственного сердца», ежедневно предаваться размышлениям о Страстях Господних, а тем, кто чувствует себя достаточно подготовленным, — предаваться пассивной молитве «простого взора», то есть постоянного ожидания Божественного Присутствия, которое может стать плодом религиозного созерцания.

Догмы все те же, осененные веками, но манера, в которой Лальман изложил ее, была оригинальной и очень личной. Учитель и его последователи придали доктрине особенную тональность, аромат, вкус.

Особый упор в учении Лальмана делается на очищение сердца и кротость во внимании Святому Духу. Иными словами, наставник учил, что сознательное единение с Отцом может быть достигнуто, лишь если благие деяния и думы открыли путь к Сыну, а одухотворенная пассивность проложила путь к Святому Духу.

Очищение сердца может быть достигнуто при помощи напряженного благочестия, частого причащения Святых Даров, постоянной напряженности сознания, направленной на то, чтобы безжалостно расправляться с любым чувственным, самолюбивым или горделивым порывом. О благочестии и его связи с просветлением мы поговорим в одной из последующих глав. Здесь же речь пойдет об умерщвлении плоти и «природном человеке», которого следовало в себе истреблять. Пришествие Царствия Божия одновременно означало исшествие царствия человечьего. С этим никто не спорил. Однако единого мнения по поводу того, как изгнать «царство человечье», у святых отцов не было. Можно ли с этой целью применять силу? Или же допустимо только убеждение? Лальман был ригористом, придерживавшимся пессимистично-августинианских взглядов на низменность человеческой природы. Однако, будучи истинным иезуитом, он проповедовал снисходительность к грешникам и суетным. Общий тон его теологической мысли весьма мрачен; и по отношению к себе, равно как и к своим последователям, Лальман никаких снисхождении не признает. Тем, кто стремится к самосовершенству, открыт только один путь — с предельной суровостью умерщвлять плоть. Шампион пишет в короткой биографии отца Лальмана: «Совершенно очевидно, что строгости, которым он подвергал свою плоть, превосходили его физические возможности и, по мнению ближайших его друзей, значительно сократили срок его жизни».

В этом смысле интересно ознакомиться с мнением современника Лальмана, Джона Донна, католика, перешедшего в лоно англиканской церкви, а также поэта, ставшего богословом и проповедником. Вот что он пишет о самонаказании: «Крест чужеземный — не мой крест, и достоинства иных людей — не мои достоинства; крест невольный, вызванный собственными моими прегрешениями, — не мой крест; не считаю я своими и обманные, не обязательные или легкие кресты. Если уж нести крест, то он должен быть только мой, уготованный Господом специально для меня и положенный на моем пути, устланном искушениями и невзгодами; не должен я сворачивать со своей дороги в поисках какого-то иного креста, ибо то будет не мой крест, не мне предназначенный; не следует мне гнаться за карой, либо же ждать, пока она меня постигнет; не следует бросаться навстречу моровой язве и избегать бегства от нее; не обязан я безропотно сносить ущерб и насилие. Я не должен морить себя ненадлежащим постом, истязать плоть свою кнутами и розгами. У меня есть свой крест, мой собственный и больше ничей, сотворенный для меня Господом. В нем и есть мое призвание, мои искушения и испытания».

Эта позиция была характерна не только для протестантизма. В разное время многие великие католические святые и теологи излагали ту же точку зрения. Физические испытания, доведенные до последней крайности, в течение долгих веков широко практиковались в римской церкви. Причин тому было две: доктринальная и психофизиологическая. Для многих верующих самонаказание было средством избежать мук чистилища. Лучше уж подвергнуться страданию сейчас, чем пройти через куда более жестокие пытки в посмертном будущем. Были и другие мотивы, вследствие которых многие истязали свою плоть. Стремящимся к самотрансценденции голодание, лишение сна и физическая боль были нужны как стимулятор — таким способом можно было изменить состояние своей души, то есть переменить свою сущность. Если злоупотреблять этими физиологическими стимуляторами, это может привести к чрезмерной самоотрешенности, которая закончится болезнью или, как у Лальмана, преждевременной кончиной. Однако же, если пользоваться подобной методикой умеренно, физические испытания могут привести человека к чувственному и интеллектуальному совершенству. Известно, что чувство голода обостряет интеллектуальные способности. Недостаток сна размывает грань между сознанием и подсознанием. Боль — если она не слишком интенсивна — выполняет роль тонического шока, избавляющего организм от привычки и рутины. У людей набожных подобные самонаказания могут ускорить процесс восходящей самотрансценденции. Однако чаще происходит иное: человек не получает доступа к Божественной Основе Всего Сущего, но попадает в странный «психический» мир, находящийся где-то между этой Основой и верхними слоями сознания и подсознания. Попадающие в этот «психический» мир (путь физической аскезы очень часто ведет к оккультизму) нередко обретают особые способности, которые прежде назывались «чудесными» или «сверхъестественными». Часто происходило, что эти способности, а также особое психическое состояние, сопровождающее их, ошибочно воспринимались окружающими как духовное просветление. На самом деле, разумеется, этот тип трансценденции является не восходящим, а горизонтальным. Однако психические ощущения, возникающие в этом состоянии, обладают такой притягательной силой, что многие мужчины и женщины готовы идти на любые самоистязания, лишь бы достичь его. Лальман и его последователи отнюдь не считали, что «особенные дары» равнозначны единению с Господом; напротив, теолога этого направления не находили между двумя этими явлениями никакой связи. (Вскоре мы увидим, что многие из «особенных даров» в своих проявлениях неотличимы от воздействия «злых духов»). Но сознательная вера — не единственный детерминирующий фактор поведения; вполне возможно, что Лальман или Сурен испытывали такую тягу к аскетизму, потому что он позволял им обрести «особенные дары»[41]. Свою одержимость теологи объясняли традиционной доктриной об изначальной греховности «природного человека», от которой следует избавляться любыми способами, вплоть до самых жестоких.

Лальман враждебно относился к природе и естественности во всех ее проявлениях. Для него падший мир был полон капканов и каверз. Любовь и интерес к созданиям Божьим, чрезмерное увлечение загадками жизни, разума и материи — все это, с точки зрения святого отца, опасным образом отвлекало душу от постижения человеческой сути, ибо она есть не природа, а Бог, и познание ее — познание Господа. Для иезуита задача христианского самоусовершенствования была особенно трудной. Дело в том, что этот орден не относился к числу монашеских медитативных общин, члены которых живут в уединении и все время проводят в молитвах. Общество Иисуса — орден активного действия, орден апостолов, озабоченных спасением душ и мирской битвой за Церковь. Идеальное представление об иезуите, каким оно виделось Лальману, сохранилось в записи его ученика, Сурена. Суть деятельности ордена состоит в следующем: он «соединяет явления, кажущиеся противоположными — ученость и смирение, юность и целомудрие, разноплеменность, абсолютную добродетель… В нашей жизни нужно соединять глубокую любовь к вещам небесным с постижением наук и прочими практическими занятиями. Тут очень легко впасть в одну из крайностей. Можно слишком возлюбить науки, пренебрегая молитвой и духовностью. Или же, стремясь исключительно к духовности, можно пренебречь взращиванием таких природных талантов, как знание, красноречие и предусмотрительность. Превосходство иезуитского духа состоит в том, „что он благоговейно следует принципу соединения божественного и человеческого, явленного в Иисусе Христе; соединяет органы души и органы тела и обожествляет их… Но союз этот труден. Вот почему средь нас есть такие, кто, не осознавая совершенства нашего духа, устремляется к природным и человеческим дарам, тем самым отворачиваясь от сверхъестественного и божественного“. Иезуит, который не живет в согласии с духом Общества, превращается в того самого иезуита, образ которого сохранила нам история — честолюбивого и суетного интригана. „Человек, который не сумеет всецело предаться своей внутренней жизни, неминуемо впадает в эти пороки; голодающая, нищая душа должна ведь припасть к чему-то, если хочет утолить свой голод“»[42]. Для Лальмана совершенная жизнь одновременно активна и медитативна, соединена с конечным и бесконечным, с временем и вневременностью. Таков высший идеал, доступный человеку — высший, но в то же время достижимый, более всего соответствующий человечьей и божьей природе. Однако, обсуждая методику достижения этого идеала, Лальман и его ученики проявили узость ума и ригоризм. «Натура», которую они хотели соединить с Божественностью — это не вся человеческая природа, а лишь малая ее часть: жажда знаний, предприимчивость, проповеднический дар, организационный талант. Что же касается природы в целом, то в конспекте Сурена о ней ничего не сказано, а Риголек, излагающий учение Лальмана более подробно, касается этой темы лишь вскользь. А ведь Христос говорил своим ученикам, чтобы они любовались лилиями (повеление почти в духе даосской традиции), причем не как символом чего-то человеческого, а как самостоятельными созданиями, живущими по своим собственным законам, которые совпадают с Божьим Порядком. В Соломоновых притчах лентяю ставится в пример предусмотрительный муравей. Однако Христу лилии дороги тем, что в них нет предусмотрительности; они «не трудятся и не прядут», но «и Соломон во всей славе своей не одевался, как всякая из них». О том же писал Уолт Уитмен в стихотворении «Животные»:

Они не ноют из-за своего бытия, Не маются бессонницей в ночи, стеная о своих грехах, Не изводят меня болтовней о долге перед Богом, Средь них нет недовольных или таких, кто сходит с ума от жажды стяжательства, Они не опускаются на колени, ни друг перед другом, ни перед тем, кто жил тысячи лет назад, На всей земле нет ни одного, кто был бы респектабелен или предприимчив.

Лилии Христа бесконечно далеки от цветов, которыми святой Франциск Сальский начинает главу об очищении души. Он говорит Филотее, что сии цветы — добрые желания сердца. В «Введении» множество упоминаний о природе — такой, какой ее видели Плиний и авторы бестиариев; природе, символизирующей человека, и не просто человека, а книгочея и моралиста. Лилии же символизируют благодать совсем иного рода — в них нет никакой добродетели. В том-то их и прелесть; именно поэтому для нас, людей, они столь радостны и освежающи, причем не на уровне морали, а в каком-то ином, гораздо более глубинном смысле. Третий Учитель Дзэн говорит о «великом пути»:

Люди сами делают Великий Путь трудным, Не отказываясь от своих предпочтений; Где нет отвращения, там нет и стяжательства, И там пролегает Путь.

Как всегда и бывает в реальной жизни, мы со всех сторон окружены парадоксами и антиномиями, мы должны отдавать предпочтение добру, а не злу, но в то же время, если искренне желаем слияния с божественной Основой Всего Сущего — мы обязаны делать этот выбор без сожаления и корыстолюбия, не навязывая вселенной наших представлений о пользе или нравственности.

Учение Лальмана и Сурена характерны для своей эпохи и страны; оно совершенно игнорирует внечеловеческую природу или же воспринимает ее как символ человеческого устройства, предназначенный служить людям. Французская литература семнадцатого столетия поразительно бедна в своем интересе (если исключить практицизм и символизм) к птицам, цветам, животным, пейзажам. Во всем «Тартюфе», например, природа упоминается всего один раз — в одной-единственной строчке, и той на редкость непоэтичной:

«Нынче сельскую местность не назовешь больно-то цветущей».

Очень точно подмечено. Что касается литературы той поры, то французская деревня и в самом деле до наступления Великого Века представлялась авторам совершенно непривлекательной. Полевые лилии, разумеется, были на месте, но поэты не обращали на них внимания. Конечно, не обошлось без исключений, но весьма немногочисленных: Теофиль де Вио, Тристан Л'Эрмит и позднее Лафонтен, время от времени писавший о зверях не как об аллегорических людях в шерсти или перьях, а как о существах иного порядка, по-своему самоценных и достойных не только Божьей, но и человеческой любви. В «Послании мадам де ла Саблье» есть чудесный пассаж, посвященный модным философским веяниям:

Животные подобны автоматам; Нет мысли в них, нет выбора поступков, Зов тела в них — и чувства и душа… Когда же зверь внезапно возбудится, Невежи говорят: он загрустил, Возрадовался, страждет иль влюбился, Но все это химеры, и насчет Звериных чувств не стоит обольщаться.

Такова суть мрачной картезианской доктрины — кстати говоря, не так уж далеко отстоящей от традиционного католического воззрения на животных: те, мол, лишены души, а поэтому могут быть использованы человеком как ему заблагорассудится. Сразу же вслед за этим следуют строки, в которых приводятся примеры разумности оленя, куропатки, бобра. Это стихотворение — один из лучших образцов созерцательной поэзии.

Но, повторяю, таких исключений немного. Современники Лафонтена почти совершенно не обращали внимания на мир природы. Герои трагедий Корнеля обитают в тесном, строго структурированном обществе. Октав Надаль писал: «Мир Корнеля — это Город». Персонажи Расина — героини и маловыразительные герои — живут в еще более сжатой вселенной, совершенно лишенной воздуха и окон. Все эти драмы представляют собой сплошной пафос, где нет ни кислорода, ни фона, ни пространства. Как далеко отстоят они от «Короля Лира», «Как вам это понравится», «Сна в летнюю ночь» или «Макбета». В любой комедии или трагедии Шекспира буквально через каждые двадцать строчек встречается напоминание о том, что за миром людей — всеми этими шутами, злодеями, героями, кокотками и рыдающими королевами — находится постоянно присутствующий мир Земли и Вселенной, мир одушевленный и неодушевленный, лишенный рассудка, но в то же время представляющий собой некую ипостась сознания. Поэзия, изолирующая человека от природы, отражает его суть не в полной мере. Точно так же духовность, стремящаяся познать Бога лишь внутри человеческой души и в отрыве от природы и вселенной, неспособна постичь всю полноту Божественного Существа. Выдающийся философ современности Габриэль Марсель пишет: «Мое глубочайшее, непоколебимейшее убеждение — и если оно еретично, то тем хуже для ортодоксии — состоит в том, что, невзирая на мнение каких угодно мыслителей и ученых, воля Божья состоит не в том, чтобы мы любили Его вопреки Творению, а, напротив, чтобы мы прославляли Его через Творение, причем Творение должно стать для нас отправным пунктом. Вот почему я так не люблю многие религиозные книги». В этом отношении одна из наименее неприятных религиозных книг семнадцатого века — «Века благочестивых рассуждений» Трэерна. Этот английский поэт и теолог вовсе не считал, что Господь плохо относится к Своему творению. Напротив, он утверждал, что Бога нужно славить через все сотворенное Им, нужно уметь видеть вечность в крупице песка, в цветке. Человек, который, по выражению Трэерна, «обретает Мир» путем беспристрастного созерцания, тем самым обретает и Господа, а все остальное прикладывается само собой. «Разве не чудесно удовлетворить все свои желания и стремления, избавиться от подозрительности и неверности, укрепиться мужеством и радостью? И все это достижимо, если человек обретает Мир. Ибо перед человеком предстает Господь во всей Своей мудрости, силе, доброте и славе».

Лальман говорит о соединении в идеальной жизни элементов, на первый взгляд являющихся несоединимыми: естественного и сверхъестественного. Но, как мы видим, «естественность» в его устах это не природа во всей ее полноте, а лишь малая ее часть. Трэерн тоже пишет о соединении несоединимого, однако воспринимает природу целиком, включая все мельчайшие ее детали. Лилии и вороны для него существуют сами по себе, вне связи с человеком, то есть «в Боге». Есть песок, и есть цветок, произрастающий из песка. Посмотри на эти явления с любовью и увидишь, что в них есть и вечность, и бесконечность. Такое же видение божественности в обыденных предметах было свойственно и Сурену. В немногословных записях он утверждает, что иногда ему удавалось увидеть все величие Господа в дереве или животном. Странно, но Жан-Жозеф нигде подробно не излагает эту концепцию присутствия Абсолюта во всякой малости. Даже адресатам своих духовных писем он никогда не советовал внимать словам Христа о лилиях, которые способны помочь душе в постижении Бога. Остается лишь предполагать, что для Сурена идея греховности природы (усвоенная им от учителя) была более убедительна, чем его собственный опыт. Догмы, преподанные ему в Воскресной школе, затемнили ясный и очевидный факт. Третий Учитель Дзэн пишет: «Если хочешь увидеть перед собой Это, то не мешай себе, составляя об Этом предварительные суждения, как позитивные, так и негативные». Но «составлять суждения» — профессиональная обязанность теологов, а Сурен и его учитель были в первую очередь богословами, а уже затем ищущими просветления.

В доктрине Лальмана об очищении сердца присутствует компонент, предписывающий кротость во следовании Святому Духу. Один из Семи Даров Духа — разум, а порок, противоположный разуму, — «невосприимчивость к духовным вещам». Такая невосприимчивость — обычное состояние человека бездуховного, который не способен увидеть внутренний свет и услышать голос вдохновения. Подавляя себялюбие, призывая Свидетеля, который будет следить за образом мысли, и «часового, следящего за движениями сердца», человек постепенно наущается воспринимать послания, поступающие к нему из глубинных недр сознания: интуитивное знание, побуждение к действию, символические сны и фантазии. Сердце, находящееся под постоянным контролем, способно воспринимать благодать и в конце концов «становится вотчиной Святого Духа». На этом пути возможны и отклонения, причем совершенно не божественной природы. Ведь не все вдохновения и откровения от Бога, не все они даже могут быть названы нравственными. Как распознать, в каком из них голос Святого Духа, а в каком — безумия, а то и преступности? Бейль рассказывает о молодом благочестивом анабаптисте, услышавшем голос, который повелел ему умертвить собственного брата, отрезав ему голову. Брат, хорошо знавший Библию, не противился. Он признал божественную природу этого откровения, ибо читал о подобном в Священном Писании. В присутствии большого количества единоверцев он, подобно второму Исааку, добровольно пошел на заклание и был обезглавлен. Кьеркегор тактично называет подобные случаи «телеологическим затмением нравственности». В реальной жизни, в отличие от Ветхого Завета, такого происходить не может. Мы должны все время быть начеку, не поддаваясь наущению безумия. Лальман очень хорошо понимал, что «голоса» часто идут не от Господа, и всячески предостерегал верующих против заблуждения. Тем из коллег, кто говорил, что доктрина покорности Святому Духу слишком уж похожа на кальвинистскую доктрину внутреннего духа, Лальман отвечал: во-первых, хорошо известно, что никакое благое деяние не может быть совершено без наущения Святого Духа, каковое является человеку в виде откровения; а во-вторых, откровение признается и католической верой, и традициями церкви, и самим послушанием церковным авторитетам. Если же откровение понуждает человека пойти против веры и против церкви, стало быть, оно не божественное.

Это весьма эффективный критерий, позволяющий защититься от внутреннего безумия. Есть и другой способ, применяемый квакерами. Когда человек испытывает непреодолимое побуждение совершить некий необычный или рискованный поступок, он должен посоветоваться с «уважаемыми друзьями», которые скажут, должен ли он следовать этому голосу. То же предлагает и Лальман. Он говорит, что Святой Дух «понуждает нас внимать совету мудрых и учитывать мнение ближних».

Никакое благое деяние не может быть совершено без откровения, идущего от Святого Духа. В этом, как утверждает Лальман, состоит один из догматов католической веры. Тем же, кто «жаловался, что не получает никаких указаний от Святого Духа», Лальман отвечал, что истинно верующему откровения являются все время, даже если он не воспринимает их как таковые. Люди безусловно поймут божественность откровений, если будут жить так, как подобает. Но вместо этого «они предпочитают обитать вне своего истинного дома, никогда не заглядывая вглубь своей души и не проверяя свою совесть — хоть к этому и побуждают их данные обеты; а если и заглядывают, то самым поверхностным образом, учитывая лишь те свои недостатки, которые ведомы окружающим, и вовсе не стремясь разобраться в истинных побуждениях своих страстей и привычек, не исследуя наклонности души и порывы сердца». Что же удивляться, если таким людям не слышен голос Святого Духа. «Как могут они услышать его? Ведь они не знают даже своих собственных грехов и своих собственных поступков. Но, стоит им создать необходимые условия, и знание само явится к ним».

Все это объясняет, почему большинство так называемых «благих деяний» не просто неэффективны, но в большинстве случаев и вредоносны. Как известно, дорога в ад выстлана благими намерениями — потому что большинство людей, не видя сияния собственной души, не способны на беспримесно благое намерение. Вот почему, утверждает Лальман, действию всегда должно предшествовать размышление. «Чем больше углублены мы в себя, тем более способны мы к деяниям; чем меньше смотрим мы внутрь себя, тем менее готовы мы к добру». И в другом месте: «Человек ревностно занимается благими делами, но чист ли мотив его благочестия? Или, может быть, он получает удовлетворение самолюбия, а может быть, ему просто лень молиться или учиться, невмоготу сидеть в четырех стенах, мириться с затворничеством и сосредоточенностью?» У священника может быть обширная паства, но слова и дела пастыря дадут благие плоды «лишь в той степени, в какой он далек от своекорыстия и близок к Богу». Очень часто то, что на первый взгляд кажется добром, на самом деле таковым не является. Душу спасают святые, а не деловитые. «Деяния не должны стать препятствием для слияния с Господом, а, наоборот, призваны еще теснее и любовнее привязывать нас к Нему». Ибо «точно так же, как существуют такие состояния души, которые из-за чрезмерной своей интенсивности, могут повлечь за собой смерть телесную, так и в религиозной жизни излишняя деятельность, не смиряемая молитвой и созерцанием, неминуемо ведет к смерти духовной». Вот почему многие проживают свою жизнь бесплодно, хотя, казалось бы, совершили так много доблестных и похвальных дел. Талант, лишенный бескорыстия и устремленности в себя, также бесплоден; любое усердие, любое трудолюбие в этом случае не производит никаких духовных ценностей. «Человек молитвой может за год достичь больше, чем другие за всю свою жизнь». Да, делами можно изменить внешние обстоятельства, но тот, кто хочет изменить поведение людей (а именно оно и создает эти внешние обстоятельства), должен начать с очищения собственной души, с подготовки ее к вдохновению. Действенный человек может быть красноречив, как Демосфен и деятелен, как император Траян, но «человек внутренний произведет больше воздействия на сердца и умы одним-единственным словом, если только в нем — дух Божий».

Что же это значит — «быть одержимым и направляемым Святым Духом»? Это состояние непрекращающейся вдохновленности очень точно описано младшей современницей Сурена Армель Николя, которую в ее родной Бретани любовно называют la bonne Armelle[43]. Она была простой служанкой, всю жизнь готовившей еду, мывшей полы, присматривавшей за детьми и не сумевшей даже описать свою жизнь — но при этом она была настоящей святой, постоянно предававшейся медитации. К счастью, нашлась способная и грамотная монахиня, записавшая рассказы и признания Армель Николя почти дословно. «Армель считала, что не способна ни на какое действие, а пригодна лишь на то, чтобы страдать и смиренно подчиняться воле Божьей; она признавала, что обладает телом, но тело это, по глубокому ее убеждению, двигалось не само по себе, а лишь по повелению Духа Божия. Господь повелел ее душе потесниться, чтобы Он вошел туда… Когда Армель говорила о своем теле или разуме, она не употребляла выражений „мое тело“ или „мой разум“, ибо местоимения „я“ и „мой“ для нее не существовали; она говорила, что все сущее принадлежит Господу. Помню, как однажды она сказала: „Когда Он взял меня на службу, я уволила всех, кто мне мешал“. Метафоры Армель отражали особенности ее ремесла, а под „теми, кто ей мешал“ она имела в виду дурные привычки и себялюбие. Разум девушки не постигал, какую работу ведет Господь в ее душе. Казалось, разум не смеет войти за дверцу, ведущую в глубь души, и лишь Бог волен свободно проникать туда, а разум смиренно ожидает у порога, как лакей. Иногда Армель видела ангелов, стоявших там же, у этой потайной дверцы, где обитает Всевышний. Они как бы охраняли вход». Так продолжалось довольно долго, но потом Господь допустил сознание Армель в тайники души, и там Армель увидела божественные совершенства, о существовании которых прежде и не подозревала. Свет, лившийся изнутри, был так силен, что зрение его не выдерживало, и какое-то время Армель испытывала телесные муки. Но постепенно она притерпелась и отныне внимала свету безо всякого вреда для себя.

Рассказ Армель, интересный и сам по себе, приобретает еще большее значение, если сопоставить его с другими подобными свидетельствами. Чистое Эго, или Атман, имеет ту же природу, что Божественная основа всего сущего. Внутри души находится тайник, куда «может войти лишь Господь», потому что между Божественной основой и сознанием пролегает зона деперсонифицированной субстанции, нашего подсознания, где обитают преступные инстинкты и Первородный Грех. Подсознание одинаково близко и к безумию, и к Богу. Мы рождаемся через первородный грех, но есть в нас и исходная добродетель — западная теология называет ее «благодатью», или «искрой Божьей». Это частица сознания, сохранившая первоначальную невинность и чистоту. Ее называют «синтерезис». Психологи-фрейдисты обращают гораздо больше внимания на первородный грех, а не на изначальную добродетель. Исследуя крыс и жуков, эти книгочеи отказываются видеть внутренний свет. Юнг и его последователи куда более близки к реальности. Они преодолели пределы личного подсознательного, начали исследовать разум человека — до тех границ, где он начинает деперсонифицироваться. Юнгианская психология преодолела имманентную маниакальность, но не дошла до имманентного Бога.

Лальмана и его последователей не заботили доказательства реальности мистического опыта. Они знали достоверно, из первых рук, что опыт этот реален, что подтверждалось и авторитетнейшими авторами от Дионисия Ареопагита с его «мистической теологией» до недавних свидетельств святой Терезы и святого Жана де ла Круа. Лальман ничуть не сомневался в божественности цели, достичь которую можно посредством очищения сердца и смирения перед Святым Духом. В прошлом верные слуги Господа прошли этот путь и оставили письменные свидетельства, а подлинность свидетельств подтверждается отцами церкви. В конце концов и сами теологи-иезуиты на себе испытали кромешную муку страстей, а затем познали и всеобъемлющий покой, превосходящий человеческое понимание.

Глава четвертая

Обычному человеку, не чувствующему в своей душе призвания к божественному служению, жизнь в монастыре семнадцатого века показалась бы смертельно скучной. Монотонность дней, похожих один на другой, лишь в малой степени смягчалась мелкими происшествиями, сплетнями, беседами с нечастыми посетителями или же, в часы досуга, каким-нибудь рукоделием. Отец Сурен в своих «Письмах» рассказывает о соломенном плетении, каким увлекались многие из его знакомых монахинь. Главным шедевром стала миниатюрная соломенная карета, запряженная шестью соломенными же лошадьми. Это был подарок, предназначавшийся для туалетного столика некоей аристократической патронессы. Отец де ла Коломбьер рассказывает о монахинях-визитандинках, что, невзирая на высокие нравственные устремления этого ордена и на истинное благочестие некоторых из его питомиц, в монастырских стенах было множество монашек, которые соблюдали правила, ходили на мессу и в исповедальню, причащались Святых Даров, но делали все это исключительно по привычке, повинуясь звону монастырского колокола — а также потому, что так уж было заведено. Сердца сих монахинь никоим образом не участвовали в поступках. Женщины были увлечены собственными маленькими заботами и планами, а к делам Божьим проявляли полнейшее равнодушие. «Вся теплота чувств расходуется ими на родственников и друзей, Господу же остается лишь вялое, неискреннее внимание, которое никоим образом не способно Его устроить… Общины, призванные стать очагами, где души пылают бескрайней любовью к Всевышнему, прозябают в серости и скуке. И дай Бог, чтобы не стало еще хуже».

Жану Расину монастырь Пор-Рояль[44] показался таким замечательным потому, что «в его гостиных царила тишина, монахини неохотно вступали в разговоры, не интересовались мирскими делами и даже не сплетничали о соседях». Судя по перечислению этих выдающихся и, очевидно, редких достоинств, можно предположить, как выглядели другие женские монастыри.

Монастырь урсулинок, основанный в Лудене в 1626 году, был не хуже и не лучше, чем прочие женские обители. Из семнадцати монахинь большинство составляли молодые дворянки, принявшие монашеский обет не из благочестия и стремления к христианскому совершенству, а просто потому, что у их семей не имелось достаточно денег для приданого. Монахини не отличались ни какой-то особенной скандальностью поведения, ни благочестием. Соблюдали устав, не нарушали правил, однако религиозного рвения и благочестия не проявляли.

Жилось им в Лудене нелегко. Они поселились в городе, половину населения которого составляли протестанты; к тому же у урсулинок совершенно не было денег. Они смогли снять лишь угрюмое старое здание, которое слыло «нехорошим», и потому никто другой селиться там не желал. Поговаривали, что там водятся привидения. Мебели в доме не было, и первое время урсулинки спали на полу. Они рассчитывали жить за счет уроков, однако поначалу пришлось обходиться без учениц, и все эти высокородные де Сазийи, д'Эскубло, де Барбезье, де ла Мотты, де Бельсьель, де Данпьер и прочие были вынуждены выполнять черную работу, а постились не только по пятницам, но еще и по понедельникам, вторникам, средам и четвергам. В конце концов от голодной смерти их спас снобизм. Луденские буржуа выяснили, что за очень небольшую плату можно пристроить своих дочек в школу, где их будут учить хорошему французскому и светским манерам троюродная сестра кардинала Ришелье, близкая родственница кардинала де Сурдиса, младшая дочь маркиза или племянница епископа Пуатевенского. После сего открытия недостатка в пансионерках и приходящих ученицах у урсулинок уже не было.

С ученицами пришло и процветание. Теперь грязную работу выполняли служанки, а в монастырской трапезной появились говядина и баранина. Соломенные матрасы сменились деревянными кроватями.

В 1627 году настоятельница монастыря была переведена в другую обитель, а новой аббатисой стала мать Иоанна от Ангелов. В миру ее звали Иоанна де Бельсьель. Она была дочерью Луи де Бельсьеля барона де Козе и Шарлотты Гумер д'Эшилле, происходившей из рода почти столь же древнего и знатного, как род господина барона. Иоанна родилась в 1602 году, стало быть, в ту пору ей было двадцать пять лет. Природа одарила ее миловидным лицом, однако же фигура Иоанны, мягко говоря, оставляла желать лучшего: мало того, что девушка была очень маленького роста, но из-за костного туберкулеза одно ее плечо заметно поднималось над другим. Иоанна получила такое же скудное образование, как большинство барышень ее эпохи. Зато она обладала острым умом и сильным характером — впрочем, таким скверным, что доставляла немало неприятностей и окружающим, и себе самой. Из-за физического недостатка девушка постоянно чувствовала, что она непривлекательна. Ощущение своего уродства, болезненное сознание обделенности, делавшей ее объектом отвращения или жалости, вызывало в Иоанне озлобление и обиду. Она твердо знала, что никто ее не полюбит, но и сама была неспособна кого-либо полюбить. Живя словно в панцире, она делала вылазки лишь для того, чтобы напасть на своих врагов, а врагами, с ее точки зрения, были все люди. Вылазки выражались в насмешках и взрывах странного, истерического хохота. Сурен писал о ней: «Я заметил, что мать-настоятельница обладала некоей особенной веселостью нрава, постоянно побуждавшей ее к смеху и шуткам, и живший в ней демон Валаам прилагал все усилия к тому, чтобы поддерживать в ней сие злое расположение духа. Характер этой женщины являлся противоположностью той серьезности, коя потребна в сношениях с Господом; некая злая радость жила в душе Иоанны, мешая ее сердцу слиться с Богом. Одного-единственного часа этой зловещей веселости было достаточно, чтобы разрушить все, с таким трудом созданное мною благодаря многодневным усилиям. Всеми силами пытался я возбудить в ее душе желание избавиться от этого лютого врага».

Есть смех, который ничуть не противоречит духу-Господа: смех скромный и самокритичный, смех добродушный и снисходительный, наконец, смех мужественный, являющийся ответом на отчаяние и несправедливость, царящие в этом абсурдном мире. Но смех Иоанны был совсем иным — язвительным, циничным; он всегда был направлен против кого-то другого, никогда против нее самой. Сарказм горбуньи был местью судьбе, жестоко обошедшейся с этой несчастной; нужно было поставить окружающих на место, а место это, разумеется, находилось где-то внизу, ибо Иоанна почитала себя выше всех. Всеми силами стремясь к превосходству, хотя бы временному, она добивалась его при помощи шуток и глумления, причем нередко позволяла себе насмешничать над материями, почитавшимися в ту эпоху священными и неприкосновенными.

Люди такого склада всегда доставляют окружающим массу неприятностей. Отчаявшись сладить со столь неприятным ребенком, родители отправили дочку к престарелой тетушке, бывшей настоятельницей одного из ближних монастырей. Там Иоанна провела два или три года, после чего была с позором выдворена — монашки не смогли с ней справиться. Шло время, и тоскливая жизнь в отцовском замке стала казаться девушке невыносимой. Монастырь и то был лучше. Поэтому она ушла в урсулинскую обитель, прошла период послушничества и приняла монашеский обет. Как можно догадаться, хорошей монахини из нее не получилось. Однако ее семья была богатой и влиятельной, поэтому настоятельнице приходилось мириться со строптивой подопечной. А потом, чудодейственным образом Иоанна вдруг взяла и переменилась. С тех самых пор, как урсулинки перебрались в Луден, она вела себя на диво кротко и послушно. Та, кто еще недавно навлекала нарекания леностью, дерзостью и непокорством, вдруг сделалась трудолюбивой, благочестивой и смиренной. Пожилая настоятельница, потрясенная такой невероятной переменой, назвала сестру Иоанну самой лучшей кандидатурой на свой пост, когда он освободится.

Пятнадцать лет спустя Иоанна так описывала эту историю. «Я позаботилась о том, чтобы начальствующие постоянно видели меня перед собой, а поскольку монашек в обители было немного, мать-настоятельница вскоре уже не могла без меня обходиться. В монастыре были сестры куда более способные, чем я, однако они не брали на себя труда, подобно мне, оказывать аббатисе тысячу мелких услуг. Я знала, как приспособиться к ее настроению, как угодить ей, и вскоре она уже ставила меня в пример всем. Она искренне уверовала в мою доброту и благочестие. Я так возгордилась собой, что принялась выполнять послушания с еще большим пылом. Никто лучше меня не владел искусством лицемерия. Аббатиса полюбила меня всей душой и предоставила мне множество привилегий, которыми я охотно пользовалась. Будучи женщиной святой и добродетельной, мать-настоятельница полагала, что и я стремлюсь к христианскому совершенству. Она часто приглашала меня беседовать с учеными монахами, и я исполняла ее волю. К тому же это помогало убить время».

Общение с учеными монахами, как и положено, происходило через решетку, разделявшую монастырскую гостиную на две части. Перед уходом монахи непременно просовывали через решетку какую-нибудь новую книгу на религиозную тему. Это мог быть трактат Блозиуса, или житие святой Терезы Авильской, написанное ею самой, или «Исповедь» Святого Августина, или труд дель Рио о природе ангелов. Иоанна читала все эти книги, обсуждала их содержание с аббатисой и святыми отцами. Со временем она почувствовала, что эти дискуссии начинают всерьез увлекать ее. Эти благочестивые беседы в гостиной, чтение мистических книг перестали быть средством «убивать время», а обрели особый смысл. Книги и разговоры с многоумными кармелитами нужны были Иоанне «не для стремления к духовной жизни, а лишь для того, чтобы блеснуть своими способностями и набраться учености, которая поможет ей заткнуть за пояс любых других монахинь». Неутолимое самолюбие горбуньи нашло новую цель, куда более увлекательную, чем прежняя. Иоанна по-прежнему иногда впадала в сарказм и цинизм, но куда реже, чем раньше. Почти все время она была погружена в изучение мистической теологии и духовности. Окрыленная обретенными знаниями, она посматривала на других монашек сверху вниз, испытывая восхитительное чувство презрения и жалости. Да, эти несчастные дуры были благочестивы, изо всех сил стремились к добродетели, но что это за добродетель! Невежество и тупость — не более того. Что могут они знать о Божьей благодати, о тайнах духовности, об озарениях и вдохновениях, об искушениях и умерщвлении чувств? Ответ напрашивался сам собой: сестры были бесконечно далеки от просветленного знания, а сестра Иоанна, маленькая уродина с кривыми плечами, постигла всю эту премудрость в совершенстве.

Мадам Бовари окончила свою жизнь так трагически, потому что воображала себя не тем человеком, каким была на самом деле. Жюль де Готье считал, что героиня Флобера олицетворяет собой весьма распространенный тип людей, и даже изобрел специальный термин «боваризм». На эту тему де Готье написал целую книгу, причем весьма увлекательную. Боваризм не всегда приводит к трагедии. Напротив, воображая, будто мы являемся не тем, каковы мы есть на самом деле, мы можем многому научиться, развить свое воображение. Одна из самых известных христианских книг «Подражание Христу» красноречиво подтверждает этот факт. Если человек действует так, как ему диктует воображение, он может стать гораздо лучше, чем есть — при том условии, что воображение ведет его в правильном направлении. Если человек думает, что он лучше, чем он есть на самом деле, то таковым со временем он и становится. Он перестает быть самим собой и постепенно приближается к своему идеалу.

Бывает, конечно, что этот идеал предосудителен, и, двигаясь к нему, человек становится не лучше, а хуже. Но боваристический механизм действует одинаково, вне зависимости от того, куда движется человек — вверх или вниз. Существует боваризм, целиком укорененный в пороке. Например, когда добропорядочный, воспитанный юноша хочет во что бы то ни стало изобразить из себя гуляку и повесу, для чего пьянствует и развратничает. Существует и иерархический боваризм — например, когда какой-нибудь сноб воображает себя аристократом и изо всех сил старается вести себя подобающим образом. Есть и политический боваризм, побуждающий людей изображать из себя Ленина или Муссолини. Культурный и эстетический боваризм порождает «Смешных жеманниц» и приверженцев моды на современное искусство: еще вчера собирал картинки с обложек иллюстрированных журналов, а сегодня, глядишь, уже поклонник Пикассо. Не обошлась без боваризма и религия. В лучшем случае, это истинно благочестивый человек, всеми силами пытающийся подражать деяниям Христа; в худшем — лицемер, изображающий из себя святого, для того чтобы достичь своих отнюдь не святых целей. Где-то посередине между Тартюфом и Святым Жаном де ла Круа находится самая распространенная, гибридная разновидность религиозных боваристов. Эти комедианты от духовности равно далеки как от святости, так и от порочности. Ими движет чисто человеческое желание попользоваться благами обоих миров. Они стремятся к спасению души, но не хотят платить за это слишком большую цену; надеются на воздаяние, однако заменяют истинное благочестие имитацией. Вера, якобы поддерживающая их, на самом деле является иллюзией. Эти люди и сами готовы поверить, что, если они будут через каждое слово повторять «Господи, Господи», то им сами собой откроются врата Царства Небесного.

Религиозный боваризм был бы невозможен без постоянного повторения слов «Господи, Господи» или без какой-то иной, более сложной теологической доктрины. В этом смысле перо гораздо мощнее меча. Слова способны заменять деяния; человек может существовать в абсолютно вербальной вселенной, совершенно избавленный от конкретного жизненного опыта. Гораздо легче изменить свой словарь, чем внешние обстоятельства, в которых укоренены наши привычки. Религиозный боварист, не намеренный искренне следовать путем Христа, обходится тем, что жонглирует словами. Но поменять свой лексикон — не то же самое, что изменить свою суть. Слово, буква может убить, но оживить, дать новую жизнь оно не в силах. На это способен только дух, высшая субстанция, сокрытая под мишурой слов. Фразы, впервые произнесенные от души искренне и рассказывающие о некоем важном экзистенциальном событии, со временем выцветают, затасканные святошами, и превращаются в обычный жаргон, этакий благочестивый сленг, при помощи которого ханжа скрывает истинную порочность своей натуры, а безобидный болтун обманывает себя и окружающих. Например, Тартюф в совершенстве владеет языком Божьих слуг:

От всех привязанностей он меня избавил, Умрут пусть дети, мать, жена иль брат — Ни капельки покой мой не смутится.

В этих словах слышится искаженное эхо Евангелия; это пародия на игнацианскую и салезианскую доктрины благочестивой безмятежности. Когда же лицемер разоблачен, как искусно, как эмоционально кается он и бьет себя в грудь! Ведь все святые угодники уверяли, что они — худшие из грешников. Тартюф немедленно берет это на вооружение:

О да, мой брат, я жалок и презренен, Злосчастный грешник, мерзкий и ничтожный, Таких злодеев свет еще не видел!

Так же повествует о себе святая Екатерина Сиенская — да и сестра Иоанна от Ангелов в своей «Автобиографии» бичует себя с неменьшим рвением.

Даже заигрывая с Эльмирой, Тартюф использует лексику благочестия. «Святая сладость ваших глаз» — говорит он, используя те самые выражения, в которых христианские мистики писали о Христе. Возмущенный Оргон, наконец, узнав всю правду, восклицает:

Все кончено, людей благочестивых Отныне на порог я не пущу! Теперь я буду с ними сущий дьявол!

Его благоразумный брат произносит небольшую семантическую лекцию и говорит, что не все «благочестивые люди» плохи, просто нужно уметь различать среди них мерзавцев и болтунов. Каждого человека следует оценивать по его истинным достоинствам.

В семнадцатом веке несколько авторитетных теологов — например, кардинал Бона или отец-иезуит Гильоре — опубликовали пространные трактаты о том, как отличать фальшивую духовность от истинной, пустые слова от праведной жизни, лживую претензию от «божьей благодати». Они предлагали такие методы проверки, что сестре Иоанне вряд ли удалось бы выдержать этот экзамен. К сожалению, ее наставники были слишком к ней снисходительны и толковали любое сомнение в ее пользу. Очень возможно, что ее психика была не в порядке, но это не мешало ей быть превосходной актрисой. К сожалению, фокусы сестры Иоанны воспринимались окружающими всерьез — за исключением одного-единственного случая, когда она попыталась рассказать правду. Но об этом позднее.

Наставники и судьи имели собственные причины на то, чтобы поверить в игру аббатисы, и мотивы эти выглядели не слишком приглядно. Вопрос в том, насколько серьезно относилась к себе сама Иоанна? Удалось ли ей одурачить своих монахинь? Мы можем об этом только гадать.

Любой лицедей от духовности, даже самый увлеченный, время от времени чувствует, что заигрался, что над Богом так насмешничать нельзя. Да и люди не настолько тупы, чтобы долго оставаться во власти обмана.

Сестра Иоанна поняла это еще на ранней стадии своего затянувшегося спектакля, в котором она исполняла роль святой Терезы. «Бог, — писала Иоанна, — слишком часто предавал меня в руки тех, кто доставлял мне много страданий». Сквозь эти туманные слова легко себе представить следующие картины: вот некая сестра Икс, только что выслушавшая от настоятельницы вдохновенную лекцию о Браке Небесном, скептически пожимает плечами; вот сестра Игрек язвительно улыбается, глядя, как Иоанна экстатически закатывает глаза в церкви, изображая из себя Пресвятую Деву. Всем нам кажется, что мы самые хитрые и умные на свете, однако же окружающие довольно легко разгадывают нашу игру. Этот факт способен кого угодно вывести из равновесия.

К счастью (или к несчастью) для сестры Иоанны, предшествующая настоятельница урсулинского монастыря не отличалась проницательностью и не относилась к числу тех, кто «доставил Иоанне столько страданий». Благочестивые беседы с молодой монахиней, ее образцовое поведение и послушание произвели на добрую игуменью столь глубокое впечатление, что перед тем, как покинуть монастырь, аббатиса попросила церковное начальство сделать ее преемницей сестру Иоанну. Просьба была удовлетворена, и вот в двадцать пять лет Иоанна стала безраздельной владычицей маленького царства, все семнадцать подданных которого обязаны были повиноваться ей и внимать ее наставлениям.

Одержав долгожданную победу, которой предшествовала долгая и утомительная подготовка, Иоанна решила устроить себе праздник. Она по-прежнему читала мистические книги и вела ученые разговоры о христианском совершенстве, но в перерывах между этими благочестивыми занятиями вовсю предавалась доступным ей радостям жизни. Почти все время она проводила в гостиной, болтая о том о сем с друзьями и знакомыми, приносившими новости и сплетни из суетного мира. Годы спустя Иоанна будет каяться: «Как бы я хотела смыть все те грехи, коими я покрывала себя во время тех суетных разговоров; поистине безрассудство — пускать молодых монахинь в гостиные их монастырей, чтобы они вели с посторонними — хоть бы и через решетку — пустые разговоры. Впрочем, даже самая благочестивая беседа, когда в ней участвовала мать-настоятельница, странным образом непременно сворачивала в сторону. Допустим, начиналось с разговора о благочестии святого Иосифа, о молитвенном созерцании и святой безмятежности, о служении Господу и прочих высоконравственных материях, а потом вдруг ни с того ни с сего беседа меняла направление, и речь вновь заходила о похождениях ужасного и интригующего Урбена Грандье.

— О, этот бесстыдник с улицы Золотого Льва… А вы слышали про ту молодую недотрогу, которая служила экономкой у господина Эрве, пока он не женился?.. А про дочь сапожника, которая теперь устроилась служанкой к ее величеству королеве-матери и рассказывает ему обо всем, что происходит при дворе?.. А знаете, какие епитимьи он накладывает… Ужас, просто ужас!.. Да, преподобная матушка, прямо за алтарем, в каких-нибудь пятнадцати шагах от Святого Причастия!.. Бедняжка Тренкан, ее он соблазнил прямо под носом у прокурора, в домашней библиотеке! А теперь еще мадемуазель де Бру. Да-да, та самая, ханжа и святоша. Так держалась за свою девственность, говорила, что никогда не выйдет замуж. Набожная, все молилась, а когда умерла ее мать, хотела стать кармелиткой. А вместо этого…»

Настоятельница слушала все эти сплетни и думала, что у нее никакого «вместо этого» нет и быть не может. В девятнадцать лет она стала послушницей, а вслед за тем и монахиней. Когда умерли ее сестры и два брата, родители умоляли Иоанну вернуться в отчий дом, выйти замуж, родить им внуков. Но она отказалась. Почему? Ведь она ненавидела тоскливую монастырскую жизнь, однако все же осталась в обители — хоть в ту пору еще и не дала монашеского обета. Какое чувство было сильнее — любовь к Господу или ненависть к матери? Чего Иоанна хотела больше — досадить барону де Козе или угодить Иисусу?

О госпоже де Бру Жана думала с завистью. Подумать только — ни вздорного отца, ни надоедливой матери, полным-полно собственных денег! Сама себе хозяйка, поступай, как заблагорассудится. Вот и Урбена Грандье заполучила.

От зависти один шаг до ненависти и презрения.

Лицемерка, строящая из себя непорочную девственницу! Эта бледная физиономия, тихий голос, четки, молитвы, карманное Евангелие в красном бархатном переплете. А сама тем временем прятала за густыми ресницами огненный, похотливый взгляд. Чем она лучше всех прочих шлюх отца Грандье? Точь-в-точь такая же, как дочь сапожника или малютка Тренкан. И ведь не сказать, чтобы она была такой уж юной. Старая дева тридцати пяти лет, тощая, смотреть не на что. А Иоанна еще так молода, хороша собой — сестра Клэр де Сазийи говорила, что лицо у матери-настоятельницы — как у ангела, взирающего на землю с облаков. И какие глаза! Все восхищаются ее глазами — даже ненавистная мать, даже злющая тетка-аббатиса. Заманить бы священника к себе в гостиную! Там Иоанна могла бы бросить на него через решетку такой обжигающий, страстный взгляд, что святой отец узрел бы ее душу во всей наготе. Вот именно — наготе. Там, где есть решетка, отпадает нужда в скромности. Решетка заменяет скромность. Можно забыть о сдержанности и приличиях. Та, что заточена за железными прутьями, в стыде не нуждается.

Однако возможности проявить бесстыдство, увы, не предоставлялось. Приходскому священнику незачем было появляться в монастыре. У урсулинок был свой собственный наставник, а среди пансионерок родственниц или знакомых у кюре не было. Занятый своими священническими обязанностями, а также бесконечными судебными исками, Грандье не мог тратить время на пустые словеса, на рассуждения о христианском совершенстве. Что же касается чувственности, то многочисленные любовницы вполне удовлетворяли все его телесные потребности. Шли месяцы, годы, а аббатиса все не могла устроить так, чтобы кюре мог заглянуть в ее глаза. Грандье оставался для нее всего лишь звуком, именем без человека — но таким именем, от которого веяло страстью и силой. Фантазии, сумрачные видения, а более всего любопытство разжигали воображение монахини.

Плохая репутация — это эквивалент запаха, который издают животные во время брачного периода. Впрочем, не только запаха, но еще и криков, и даже, в случае некоторых насекомых, инфракрасного излучения. Когда женщина слывет распутной, она как бы подает всем мужчинам невидимый сигнал: ее можно домогаться. Точно таким же соблазном веет от прославленных соблазнителей, известных разбивателей сердец. Перед ними трудно устоять даже самым почтенным дамам. В глазах затворниц урсулинского монастыря Грандье представал фигурой поистине легендарной. Он был полу-Юпитер, полу-Сатир — безгранично похотливый, а потому необычайно интересный и привлекательный. Позднее, во время процесса над Грандье, некая замужняя дама, принадлежавшая к одной из лучших луденских фамилий, рассказала, как однажды, после причастия, священник посмотрел на нее в упор, и она «ощутила неистовую страсть к нему, испытав дрожь во всех своих членах». Другая свидетельница показала, что однажды, встретив кюре на улице, была охвачена «необычайно сильным чувством страсти». Третья просто посмотрела, как он входит в церковь, и «затрепетала от чувств, готовая немедленно отдаться ему прямо там же, на месте». Надо отметить, что все эти свидетельницы славились добродетелью и безупречной репутацией. Каждая была замужем, у каждой росли дети. Бедная Иоанна не имела ни мужа, ни детей, ни каких-либо занятий. Что же удивительного, если она заочно влюбилась в это восхитительное чудовище, отца Грандье! «Мать-настоятельница была не в себе и разговаривала все время только о Грандье, к которому были устремлены все ее помыслы», — читаем мы в свидетельских показаниях. Иоанна думала о священнике постоянно. Ее созерцательные медитации, которые должны были быть обращены к Господу, вместо этого концентрировались на Урбене Грандье. Повторяя это имя, Иоанна воображала себе непристойные, пьянящие картины. Она стремилась к Грандье, как мотылек, летящий на огонь, как школьница, влюбляющаяся в эстрадного певца, как скучающая домохозяйка, сходящая с ума по Рудольфу Валентино. Стоит ли удивляться, что психика Иоанны не выдержала. В 1629 году она слегла с «недугом живота», вызванным чисто психосоматическими причинами. Доктор Рожье и хирург Маннури писали, что «она ослабела до крайней степени и едва могла ходить».

Не будем забывать, что во время описываемых событий урсулинский пансион продолжал работать, обучая молоденьких девушек и девочек чтению, письму, катехизису и хорошим манерам. Можно себе представить, какая атмосфера царила в этой монастырской школе, директриса которой была охвачена сексуальной истерией, мало-помалу распространявшейся и на прочих учительниц. В документах не сохранилось никаких свидетельств на этот счет. Нам известно лишь, что со временем возмущенные родители стали забирать дочерей из пансиона, уже не доверяя «добрым сестрам». Поначалу же казалось, что в обители ничего особенного не происходит.

В пятый год игуменства Иоанны в монастыре произошел ряд событий, на первый взгляд совершенно незначительных, но повлекших за собой драматические последствия.

Сначала умер наставник урсулинок каноник Муссо. Это был весьма достойный пастырь, приложивший немало усилий для процветания обители, но он был уже очень стар и в последние годы почти впал в детство. Состояние душ духовных дочерей было ему неведомо, а монахини, в свою очередь, каноника ни во что не ставили.

Когда Муссо умер, игуменья изо всех сил пыталась изобразить скорбь, но сердце ее трепетало от счастья. Наконец-то, наконец-то!

Как только старика похоронили, настоятельница немедленно отправила письмо приходскому священнику. Начиналось оно с описания тяжкой утраты, постигшей монахинь, а далее Иоанна переходила непосредственно к делу: ей самой и ее подопечным нужен новый духовный наставник, такой же мудрый и благочестивый, как усопший каноник. В конце письма настоятельница прямо приглашала кюре занять освободившееся место. Надо сказать, что письмо составлено очень искусно — если не считать орфографических ошибок, ибо с правописанием мать Иоанна была не в ладах. Разве смог бы Грандье устоять перед этой искренней, благочестивой и в то же время лестной мольбой?

Но увы — Грандье ответил вежливым отказом. Он не достоин такой высокой чести, да к тому же у него хватает и прочих обязанностей.

Предвкушение счастья обернулось страшным разочарованием. Горе и уязвленная гордость смешались в душе аббатисы, породив холодную ярость и жгучую ненависть.

Найти выход гневу было непросто, ибо кюре обитал в мире, куда Иоанне доступа не было. Она не могла до него добраться, а он отказывался ступить на порог обители. Единственная возможность хотя бы косвенно прикоснуться к жизни священника возникла, когда Мадлен де Бру явилась в монастырь навестить свою племянницу, пансионерку монастырской школы. Войдя в гостиную, Мадлен увидела мать-аббатису, поджидавшую ее по ту сторону решетки. Мадемуазель де Бру вежливо поздоровалась, а в ответ на нее обрушился поток ожесточенной брани: «Шлюха, прелюбодейка, богохульница, совратительница!» Осыпаемая проклятиями, Мадлен в ужасе бросилась вон.

На этом возможности мести, казалось, были исчерпаны. Матери Иоанне теперь оставалось только одно: примкнуть к стану заклятых врагов Грандье. Без промедления настоятельница послала за человеком, который считался злейшим среди всего местного духовенства врагом приходского священника. Каноник Миньон, хромой от рождения, бездарный, уродливый, всегда завидовал красоте, уму и удачливости Урбена Грандье. К этой изначальной антипатии со временем добавились более весомые причины для ненависти: издевательские шутки Урбена, скандальная история с Филиппой Тренкан, приходившейся канонику кузиной, а в последнее время еще и судебное разбирательство между церковью Святого Креста и приходом Святого Петра. Не послушавшись совета коллег, Миньон затеял судебный процесс и проиграл его. Он все еще не оправился от обиды и унижения, когда получил внезапное приглашение от игуменьи урсулинской обители. После пространного разговора о благах духовной жизни беседа повернула на скандальное поведение приходского кюре, а закончилась предложением принять урсулинок под свою опеку. Миньон сразу же согласился стать исповедником монахинь, довольный тем, что в лагере врагов Грандье появилась новая союзница. Каноник еще не знал, как ее использовать, но, подобно дальновидному полководцу, решил укрепить свой резерв.

Ненависть, которой ныне пылала аббатиса к Грандье, странным образом не избавила ее от прежнего наваждения. И во сне, и наяву Иоанна грезила все о том же мужчине, только теперь он превратился из прекрасного принца в страшного и соблазнительного инкуба, который способен доводить своих жертв до греховного, но бесконечно сладостного экстаза. После смерти престарелого отца Муссо настоятельнице несколько раз снилось, как старик возвращается на землю из Чистилища, чтобы просить своих бывших духовных дочерей помолиться за него. Однако внезапно лицо покойника менялось, и «я уже видела перед собой не своего бывшего наставника, а Урбена Грандье, заводившего речь о любовной страсти и осыпавшего меня поцелуями и ласками, в равной степени непристойными и кощунственными, так как я не могла отдать ему то, чем более не распоряжалась, ибо я посвятила свое девство Жениху Небесному».

По утрам игуменья рассказывала о своих ночных видениях монахиням. Рассказы эти были настолько красноречивы и впечатляющи, что в скором времени еще две молодых монахини — сестра Клэр де Сазийи (кузина кардинала Ришелье) и еще одна Клэр, послушница, — тоже стали видеть соблазнительные видения, в которых им являлись сатироподобные священники, нашептывавшие девицам на ухо всякие похабные словечки.

Событие, которому было суждено погубить Урбена Грандье, началось с глупого озорства. Несколько молодых монахинь, которым помогала часть воспитанниц, решила попугать трусоватых пансионерок, а также благочестивых урсулинок старшего поколения. Шутка была задумана в духе страшных и смешных розыгрышей, обычно устраиваемых накануне Дня Всех Святых. Поскольку дом, в котором располагалась обитель, имел репутацию «нехорошего места», сама атмосфера монастыря отлично подходила для спектакля. Поэтому непосвященные пришли в ужас, когда вскоре после смерти старого каноника, в мрачных коридорах монастыря появилась фигура в белом саване. Теперь двери келий на ночь запирались на засов, однако призрак таинственным образом умудрялся проникать и внутрь-то ли проходя сквозь стены, то ли пользуясь помощью самих воспитанниц. С кого-то ночью сдернули простыню, кому-то по лицу провели ледяными пальцами. Из-за потолка доносились стоны и звяканье цепей. Девочки пищали от ужаса, почтенные монахини сотворяли крестное знамение и взывали к святому Иосифу. Увы, это не помогало. Призрак возвращался вновь и вновь, так что и школа, и монастырь были охвачены паникой.

Каноник Миньон был осведомлен о том, что происходит на самом деле, потому что участницы проделок обо всем рассказывали ему во время исповедей. Слушая про призраки, про инкубов и прочие «сверхъестественные» явления, пастырь вдруг понял, что само Провидение пришло к нему на помощь. Все складывалось самым наилучшим образом. План составился сам собой. Духовник сурово корил озорниц, однако запрещал им признаваться в своих прегрешениях. Тем же, кто не знал о розыгрыше, Миньон толковал, что это не призрак, а сам дьявол является им по ночам. Матери-настоятельнице и сестрам, страдавшим от непристойных видений, каноник объяснил, что все это не сон, а вполне вещественные домогательства Сатаны.

Теперь настало время провести совещание в узком кругу о дальнейших действиях. Самые влиятельные враги Грандье собрались в загородной усадьбе господина Тренкана, расположенной в одной лиге от города. На военном совете Миньон рассказал о монастырских событиях и объяснил, какую из них можно извлечь пользу. Диспозицию разработали во всех деталях, с использованием тайного оружия, психологии и сверхъестественных сил. Заговорщики были окрылены. На сей раз гнусному Грандье отвертеться не удастся.

Согласно плану, Миньон отправился к кармелитам. Он сказал, что ему нужен специалист по изгнанию злых духов. Нет ли у святых отцов достойного кандидата? Аббат с превеликим удовольствием выделил не одного, а сразу троих: отца Эвсеба от Святого Михаила, Пьера-Тома от Святого Карла и отца Антуана от Благодати. Вчетвером они обсудили, как браться за дело. И приступили к своей непростой работе, да с таким успехом, что всего через несколько дней уже все монахини, за исключением двух или трех, совсем престарелых, начали принимать у себя по ночам дьявола, принявшего обличье приходского священника.

По городу поползли слухи о проклятье, постигшем монастырь. Вскоре все горожане заговорили о том, что святым сестрам нет житья от наглых бесов и что бесы эти одолевают их по наущению отца Грандье. Больше всех обрадовались протестанты. Еще бы — католический священник оказался слугой Сатаны, который замыслил совратить целый монастырь урсулинок! Отличный реванш за падение Ла-Рошели. Что до священника, то он в ответ на слухи лишь пожимал плечами. В конце концов, он в глаза не видывал ни самой настоятельницы, ни ее полоумных питомиц. Что бы ни говорили про него эти истерички, это всего лишь продукт их болезни — меланхолии, соединенной с бешенством матки. Лишенные мужского общества, бедняжки воображают себе сношения с инкубом. Когда канонику сообщали скептические замечания Урбена, он лишь улыбался и говорил: «Хорошо смеется тот, кто смеется последним».

Труды по изгнанию демонов были столь тяжелы и малорезультативны, что после нескольких месяцев героической битвы с бесами пришлось вызвать подкрепление. Первым пригласили отца Пьера Ранжье, приходского кюре из Веньера. Этот пастырь пользовался в епархии огромным влиянием, а также всеобщей нелюбовью, потому что являлся тайным шпионом и секретным агентом епископа. Каноник специально пригласил Ранжье, чтобы к его затее в верхах отнеслись без скептицизма. Все будет официально, в строгом соответствии с правилами.

Затем к Ранжье присоединился еще один святой отец, совершенно иной породы. Господин Барре, кюре прихода Сан-Жак из соседнего города Шинона, принадлежал к числу тех христиан, кому дьявол представляется существом куда более реальным и интересным, чем Бог. Барре повсюду видел отпечатки раздвоенных копыт, во всех странных, необъяснимых или слишком радостных событиях сразу же узнавал почерк Сатаны. Больше всего святой отец любил скрестить мечи с нечестивым Велиаром или Вельзевулом, и потому почти все свои дни посвящал одному и тому же занятию: сначала выдумывал бесов, а потом с успехом их изгонял. Благодаря усилиям этого пастыря город Шенон был переполнен одержимыми девчонками, заколдованными коровами, жертвами сглаза, а также несчастными мужьями, которых колдуны и колдуньи покарали импотенцией. Во всяком случае, в этом приходе жизнь никак нельзя было назвать скучной. Кюре и Дьявол не давали прихожанам ни минуты покоя.

Приглашение каноника Миньона было воспринято отцом Барре с огромным энтузиазмом. Через несколько дней шинонский крестоносец прибыл во главе целой процессии, состоявшей из наиболее фанатичных членов его прихода. Каково же было отвращение достойного кюре, когда он узнал, что до сих пор изгнание бесов происходило за закрытыми дверями. Как можно скрывать священный труд от глаз христиан! Пусть публика смотрит и наущается твердости в вере.

И ворота урсулинского монастыря распахнулись, чтобы впустить любопытствующих.

Уже с третьей попытки отцу Барре удалось вогнать мать-настоятельницу в нешуточные конвульсии. «Лишившись разума и приличия», сестра Иоанна каталась по полу. Зрители были в восторге, в особенности когда у монахини заголились ноги. Наконец после множества «неистовств», проклятий, завываний и зубовных скрежетаний, да таких, что два зуба треснули, «бес повиновался повелению святого отца и оставил свою жертву в покое». Аббатиса лежала на полу обессиленная, господин Барре вытирал со лба пот. Теперь настал черед каноника Миньона, взявшегося за сестру Клэр де Сазийи. Потом отец Эвсеб занялся послушницей, а отец Ранжье — сестрой Габриэлой от Воскресения. Спектакль продолжался до самой ночи. Зрители расходились уже в темноте. Единодушное мнение сводилось к тому, что такого чудесного представления в Лудене не видали с гастролей бродячего цирка, когда в городок приехали акробаты, два карлика и дрессированные медведи. И, подумать только, в отличие от цирка святые отцы не брали за зрелище ни гроша. То есть, они, конечно, ходили с кружкой для подаяний, но кто мешает вместо серебряной монеты бросить медяк?

Два дня спустя, 8 октября 1632 года, Барре одержал свою первую победу: ему удалось изгнать из тела настоятельницы свирепого Асмодея, одного из семи бесов, поселившихся в несчастной. Устами одержимой Асмодей заявил, что поселился в нижней части ее чрева. Два часа отец Барре сражался с нечистой силой. Вновь и вновь под сводами обители гремели звучные латинские фразы: «Exorcise te, immundissime spiritus, omnis incursio adversarii, omne phantasma, omnis legio, in nomine Domini nostri Jesus Christi; eradicare et effugare ab hoc plasmate Dei» От зависти один шаг до ненависти и презрения[45]. Потом вдоволь попрыскать святой водой, наложить на страдалицу руки, прикрыть ее краем ризы, коснуться священных реликвий. И снова слова молитвы: «Adjure te, serpens antique, per Judicem vivorum et mortuorum, per factorem tuum, per factorem mundi, per eum qui habet potestatem mittendi te in gehennan, ut ab hoc famulo Dei, qui ad sinum Ecclesiae recurrit, cum metu et exercitu furoris tui festinus discedas»[46].

Асмодей и не думал уходить, он хохотал, сыпал богохульственными шутками. Любой другой на месте отца Барре признал бы свое поражение. Но не таков был шинонский кюре. Он велел отнести аббатису в ее келью и послал за аптекарем. Мэтр Адам примчался, притащив с собой классический инструмент своего ремесла — огромный медный клистир, который сегодня мы видим только в комедиях Мольера, а в семнадцатом веке это приспособление было главным медицинским средством. В клистир закачали целую кварту святой воды. Мэтр Адам приблизился к постели, на которой лежала настоятельница. Почувствовав, что грядет его последний час, Асмодей устроил истерику, но тщетно. Монахиню схватили за руки за ноги, и аптекарь, проявив изрядную сноровку, ввел в ее тело чудодейственный аппарат. И две минуты спустя Асмодей удалился как миленький[47]. В своей автобиографии, написанной годы спустя, сестра Иоанна уверяет нас, что в первые месяцы своего недуга находилась в таком смятении мыслей и чувств, что почти не отдавала себе отчета в происходящем. Может быть, это правда, а может быть, и нет. Существует множество событий, о которых нам искренне хотелось бы забыть. Мы всеми силами загоняем их поглубже, но некоторые забыть невозможно. Например, клистир мэтра Адама…

От чересчур раздутого эго до полного самоуничижения не так уж далеко. Иоанна от Ангелов мечтала преодолеть свое «я», одолеваемая врожденным эгоизмом и ненормальными условиями окружающей среды. В поздние годы она предпримет попытку, причем на сей раз не притворную, а искреннюю, возвыситься до духовной жизни. Но в молодости единственным способом выйти за рамки своего «я» для нее была сексуальность. Поначалу монахиня намеренно будоражила свое воображение, рисуя себе картины разврата со скандально знаменитым отцом Грандье. Со временем это вошло у нее в привычку. Привычка, в свою очередь, превратила сексуальные фантазии в насущную потребность. Видения приобрели самостоятельную силу, уже не зависевшую от воли настоятельницы. Она перестала быть хозяйкой своих видений, превратилась в их рабыню. Рабство унижает человека, а осознание того, что ты больше не волен над своими мыслями и поступками, разрушает границы человеческого «я», но, увы, не возносит личность, а опускает ее. Сестра Иоанна мечтала о свободе и надеялась добиться ее путем эротических фантазий, но свобода, которую она завоевала, оказалась поистине ужасной. Пагубное наваждение засасывало ее все больше и больше.

И вот, после долгих месяцев этой внутренней борьбы она оказалась в полной власти предприимчивого отца Барре. Фантазии превратились в грубую реальность. Она была уже не человеком, а каким-то подопытным кроликом, которого выставляли напоказ перед жадной толпой. Вопреки воле, однако в полном соответствии с желаниями манипулятора, Иоанна то впадала в истерику, то устраивала припадки, и в конце концов, лишенная последних остатков скромности, была подвергнута публичному промыванию желудка. То, что сделали с ней отец Барре и его подручные, мало чем отличается от изнасилования в публичном туалете.

(В медицине семнадцатого и восемнадцатого веков клистир использовался столь же часто, как в наши дни инъекция. Роберт Бертон, астролог и астроном семнадцатого века, пишет: «Клистиры всегда в почете. Тринкавеллиус почитает их за первостатейное целебное средство, а Геркулес Саксонский отзывается о клистире с еще большим одобрением. Он говорит, что во многих случаях ипохондрическая меланхолия излечивается с помощью промывания желудка». В другом месте Бертон пишет: «Нет никакого сомнения, что клистир, должным образом примененный, в большинстве недугов оказывается поистине незаменим». С раннего детства наши предки, если, конечно, они принадлежали к сословию, которое могло себе позволить вызов врача или аптекаря, были отлично знакомы с этой процедурой. Каждый получал гигантские дозы «кастильского мыла, разжиженного меда, а также всевозможных травяных настоев», вводившихся через задний проход. Жан-Жак Бушар (современник сестры Иоанны) описывая свои детские годы, вспоминает, как к его сестрам приходили поиграть их маленькие подружки. Выясняется, что в ту эпоху мальчики и девочки с увлечением играли «в доктора», вставляя друг другу клистирные трубки. Впечатления детства остаются с человеком на всю жизнь. Поэтому нечего удивляться, что медная труба аптекаря стала неотъемлемой частью эротических фантазий для многих людей. Через полтора века после подвигов отца Барре маркиз де Сад заставлял своих героев и героинь частенько прибегать к этому инструменту, дабы расширить пределы чувственного наслаждения. За поколение до маркиза художник Франсуа Буше создал одну из самых эротичных своих картин, получившую название «В ожидании клистира». От вульгарных непристойностей и грациозной порнографии всего один шаг до раблезианских шуток и анекдотов. Все мы помним Старуху из вольтеровского «Кандида» с ее скабрезными шутками. На ум приходит и влюбленный Сганарель из мольеровского «Лекаря поневоле», который умоляет Жаклину не о поцелуе, но о «маленьком благовонном клистирчике». Такой же «клистирчик», только не благовонный, а священный, поставил своей подопечной отец Барре. Вне зависимости от сакрального значения, которое придавалось этой процедуре, все равно она, несомненно, стала для аббатисы и эротическим переживанием, и страшным унижением, и своего рода символом, впитавшим в себя целый ряд непростых коннотаций).

Личность сестры Иоанны от Ангелов, настоятельницы урсулинского монастыря, была растоптана и уничтожена. Пародируя святого Павла, она могла бы теперь сказать о себе: «Я живу, но се уже не я; се прах и тлен, одна лишь физиология». Во время процесса изгнания бесов монахини как бы переставали быть людьми, а превращались в полуодушевленный предмет, наделенный не разумом, а одной лишь чувственностью. Это было ужасно, но в то же время и восхитительно — не только насилие над личностью, но и откровение, экстатическое переживание, избавление от своего обрыдшего «я».



Поделиться книгой:

На главную
Назад