Кафка совершил поездку в датский городок Мариенлист, расположенный на побережье Балтийского моря, вместе с писателем, которого он очень уважал, Эрнстом Вейсом (давая советы Кафке, он сыграл определенную роль в берлинских событиях). Там Кафка сделал набросок письма родителям, из которого становится ясно, что он иногда верил в возможность зарабатывать на жизнь литературным трудом. В этом письме, среди прочего, Франц писал:
«Я полагаю, что для всего дела, для вашего и моего блага лучше всего перестать жить так, как я жил до сих пор. Я, вероятно, не причинял вам серьезных огорчений, за исключением, может быть, расторжения моей помолвки, но с позиции сегодняшнего дня я смотрю на это иначе. Я мало приносил вам радости, но по одной-единственной причине – я не мог доставлять продолжительной радости и самому себе. Почему это так – ты, мой отец, поймешь прекрасно, несмотря на то что ты никак не можешь осознать, кто я есть на самом деле. Иногда ты рассказываешь о том, как тебе было трудно, когда ты начинал свой жизненный путь. Не думаешь ли ты, что это была хорошая тренировка для выработки самоуважения и получения удовлетворения? Не думаешь ли ты – хотя ты и говорил мне об этом уже много раз, – что мне все досталось очень легко? Поэтому я вырос в полной зависимости от вас и при полном внешнем благополучии. Не думаешь ли ты, что это было не совсем благоприятно для такой натуры, как моя, мягкой и любящей? Конечно, есть люди, которые знают, как обрести свою независимость где бы то ни было, но я не принадлежу к их числу. Ты также должен признать, что есть люди, которые всегда находятся в зависимости от кого-нибудь, но я также не отношусь и к этой категории, потому что собираюсь сделать попытку обрести свободу. Возражение, будто делать это уже слишком поздно, не сможет удержать текущую воду. Я гораздо моложе, чем это может показаться. Единственное, что есть положительного в этой зависимости, – это то, что она помогает сохранять молодость. Но это только в том случае, если эта зависимость идет к своему концу.
Находясь на службе, я никогда не добьюсь желаемого. И нигде в Праге тоже. Здесь все сковывает меня, здесь я нахожусь в зависимом положении. Но все в моих руках. Я находил службу очень обременительной и часто даже невыносимой, но, в сущности, простой. Этим простым путем я зарабатываю больше, чем мне нужно. Для чего? Для кого? Моя зарплата становится все выше. Для какой цели? Если эта работа мне не подходит и не дает мне в награду независимости, то почему я ее не оставлю? Я ничем не рискую, поскольку моя жизнь в Праге не ведет ни к чему хорошему. Иногда вы ради шутки говорите, что я похож на дядю Р. Но если я останусь в Праге, мой образ жизни не будет сильно отличаться от его жизненного пути. Можно предположить, что у меня будет больше денег, больше интересов, но не будет уверенности, которой он обладает. Вдали от Праги я смогу что-нибудь заработать, стать независимым человеком и жить в мире с собой, используя свои способности, и в награду за хорошую добросовестную работу буду жить полной жизнью и испытывать удовлетворение. Это будет лучше для вас. Может быть, вы не одобряете действия своего сына, но в целом вы будете им довольны, поскольку вы должны будете сказать: «Он сделал все, что возможно». Сейчас вы этого не чувствуете, и в этом вы правы.
Осуществить мой план я думаю следующим образом: у меня есть 5000 крон. Это даст мне возможность прожить где-нибудь в Германии, в Берлине или в Мюнхене, в течение двух лет. Мне понадобятся эти деньги на тот период, когда я ничего не смогу заработать. За эти два года я смогу написать то, что по разным причинам не смог написать в Праге. Результаты этого литературного труда позволят мне через два года жить, хотя и очень скромно. Но такая скромная жизнь будет для меня несравненно лучше, чем та, которую я веду в Праге. Вы можете возразить, что я ошибаюсь в своих возможностях. Могу ответить, что мне тридцать один, и в таком возрасте я отвечаю за свои действия.
Могу также сказать, что я написал определенное количество произведений, хотя и не так много, как хотелось бы, часть из них уже признана, и на ваши возражения я могу ответить, что я не последний лентяй, запросы мои невелики, и в случае, если надежда на писательский труд не оправдается, смогу найти себе другой способ заработать на жизнь. Так или иначе, вам я не буду предъявлять никаких требований. В обратном случае моя жизнь в Праге станет окончательно непереносимой.
Поэтому моя позиция кажется мне достаточно ясной, и я очень хочу услышать, что вы об этом скажете. Я полагаю, что это – единственно правильный путь, и, если я не претворю этот план в жизнь, я потеряю нечто очень важное, поэтому еще раз говорю – для меня необычайно важно знать, что вы скажете по этому поводу.
С любовью.
Ваш
Но эти планы не осуществились. Разразилась мировая война. Начался период, когда все наши прежние страдания стали казаться нам прекрасными сказками.
Но, несмотря на это, Франц в ту пору работал одновременно над тремя рукописями: над «Процессом», «В исправительной колонии», «Железной дорогой в России». В октябре он решил за неделю «сдвинуть с места роман». Он не уложился в этот срок, и ему пришлось перенести работу на следующую неделю. «Четырнадцать дней хорошей работы полностью прояснили мое положение». Пришло письмо от подруги Ф., которая была посредником между ними. Связь с Ф. была прервана на два месяца, хотя в тот период он мог переписываться с ее сестрой. В ответ на письмо подруги Ф., копия которого осталась у него, Франц пишет: «Не хотел бы упоминать о том, с чем совпало ваше письмо» – и добавляет: «Крах всех планов, письмо Максу с множеством просьб». И, несколько далее, он пишет: «Если перевернуть несколько страниц моего дневника, в них можно найти намек на организованность жизни».
Удивительно, как творческие способности Кафки не ослабли от всевозможных испытаний. Напротив, они были в то время на высоте. 13 декабря он заканчивает «Экзегезу легенды». Как он сам описывает в своем дневнике, у него было «удовлетворение и ощущение счастья». 19 декабря он отметил: «Вчера я писал «Сельского учителя», не сознавая сам, что делаю». Он ссылается на рассказ «Гигантский крот». На рождественские каникулы Кафка совершил вместе со мной и моей женой небольшую поездку в Куттенбург, осматривал там памятники архитектуры и немного отдохнул. Поездка длилась всего четыре дня. В городе уже чувствовались ужасы войны. В отеле в Колине Кафка читал нам вслух одну из незавершенных последних глав романа «Америка» с видимым энтузиазмом. (Эта поездка предшествовала поездке в Геллерау с Отто Пиком летом того же года.) В последний день 1914 г., вопреки своим обычным привычкам, он делает обзор своей работы над книгами: «Я работал с августа, в общем, немало и неплохо, но не в полную силу моих способностей, тогда как мои возможности, если судить по различным признакам, – бессоннице, головным болям, слабому сердцу, – продлятся не слишком долго. Написаны не полностью: «Процесс», «Воспоминания по дороге на Кальду», «Сельский учитель», «Помощник прокурора» и короткие наброски. Закончены лишь «В исправительной колонии» и одна глава из «Пропавшего без вести», обе работы – во время двухнедельного отпуска. Не знаю, зачем я пишу об этом, ведь это мне несвойственно».
Отношения с Ф. были далеки от завершения. В последние месяцы 1914 г. он мучительно пытается их возродить. Он послал Ф. несколько сот писем и встречался с ней в январе 1915 г. и в июле 1916 г. в Мариенбаде. С этим была связана активизация творческой работы Кафки и его религиозное развитие. Он был в состоянии отчаяния. Он пишет в своем дневнике: «Следует ли мне жаловаться, вместо того чтобы найти какое-нибудь решение? Я не найду его здесь, в этой тетради, оно придет ко мне, когда я лягу в постель и повернусь на спину. Поэтому я лежу и ощущаю красоту, свет и ослепительную белизну. Никакого другого решения ко мне не приходит». «О, я думаю, что это невозможно, что мы станем иными, но не отваживаюсь сказать об этом ни ей, ни себе». Или: «Тяжело жить совместно. Такая жизнь основана на отчужденности, сострадании, трусости, тщеславии, и только глубоко внизу пробивается узкий ручеек, заслуживающий, чтобы его называли любовью, который невозможно найти, но который сверкнул перед нашим взором». Кафка составил сравнительный список, с помощью которого он хотел облегчить решение очень серьезной для него проблемы:
В то же время у Кафки есть немало утверждений, в которых он считает женитьбу на Ф. вполне возможной и желанной. Так, он писал мне из Мариенбада: «Но теперь я с надеждой вглядываюсь в женское лицо и ничего не могу с собой поделать. Множество явлений вызывает слезы, которые я хотел бы сохранить навсегда (это не относится к отдельным деталям, но к целому), и эти слезы, я знаю, оборачиваются таким несчастьем, которого хватило бы больше чем на одну человеческую жизнь, но все это не берется нами из жизни, а наложено на нас свыше. У меня нет никакого права защищать себя от этого, потому что для того, чтобы снова смотреть с надеждой, я должен буду делать то, что случается само собой, своими собственными руками, иначе этого не произойдет». И «сейчас все по-другому и все правильно. Вкратце можно сказать: жениться сразу же после войны; снять две или три комнаты в пригороде Берлина. Каждый из нас будет решать свои экономические проблемы. Ф. будет работать так же, как и раньше, а я – про себя я еще ничего не могу сказать. Но если посмотреть на все разумно, то можно представить себе следующую картину: две комнаты, предположим, в Карлшорсте; в одной – Ф. Она встает рано, идет на службу, а вечером, вернувшись после работы, падает, полумертвая, в кровать; в другой комнате – софа, на которой лежу я и кормлю себя молоком и медом». «Он лежит там и расслабляется – мужчина, которого не тревожит никакая мораль», – можно было бы написать в продолжение. Но, несмотря на это, там – мирная жизнь, это определенно, и там – возможность продолжать жить». P. S. «Прочитав эти мужественные слова, с трудом понимаю, как можно навсегда удержать их слабым пером».
В некотором смысле Ф. оставалась и позднее, даже после окончательного расставания, идеалом для Франца. Так, он писал мне из санатория, после того как я сообщил ему о моих лекциях в Берлине: «Была ли Ф. на твоих лекциях? Мне кажется, что побывать в Берлине и не увидеть Ф. значило бы совершить ошибку, хотя это было бы точно так же непростительно и для меня, если бы я был там. Что касается Ф. – счастливой матери двоих детей, – я продолжаю ее любить, я ощущаю себя неудачливым военачальником, которому не удалось взять город, но, несмотря на это, неприступный город продолжает оставаться для него великим». Кроме того, он писал: «Я любил девушку, которая тоже меня любила, но я покинул ее…»
На протяжении пяти лет Кафка считал женитьбу на Ф. и препятствовавшие этому обстоятельства основным мотивом, затруднявшим творческую работу, мешавшим разрешать беспокоившие его религиозные вопросы. В тот период он много читал Огриндберга, а также Библию, Достоевского, Паскаля, Герцена и Кропоткина. О «Лондонских туманах» Герцена он написал следующее: «Не понял, о чем идет речь, и все же передо мной возник незнакомый человек, целеустремленный, самоистязающий, берущий себя в руки и затем снова впадающий в отчаяние». Верфель читал ему вслух свои творения, например драму под названием «Эстер, императрица Персии». Кафка испытывал живой интерес к деятельности своих друзей, например к курсу лекций Феликса Вельтша. Он всегда подбадривал своих знакомых, хвалил их, критиковал, вдохновлял, но не позволял, чтобы кто-либо, кроме него самого, впадал в отчаяние. Он интересовался моей работой в школе для детей беженцев из Галиции, часто ходил на мои уроки, подружился с семьей одной из моих учениц. Между ним и старшей дочерью из этой семьи возникло понимание и установились добрые отношения. Он также присутствовал на дискуссиях между западными и восточными евреями. Он молчал и наблюдал за участниками. Я в ту пору проводил много времени с моим другом – мистиком Георгом Лангером в доме раввина-чудотворца, беженца из Галиции, жившего в темных, неуютных комнатах в пражском пригороде Жижкове. Необычные жизненные обстоятельства привели меня к своего рода религиозному фанатизму. Стоит заметить, что Франц, которого я взял с собой на празднование шаббата с хасидскими песнопениями, остался холоден к этому. Он, конечно, был тронут старинными обрядами, но по дороге домой сказал мне: «Собственно говоря, создается впечатление, что ты находишься среди дикого африканского племени. Смешное суеверие». В этом не было ничего оскорбительного, в этих словах было лишь трезвое отторжение. Я очень хорошо его понимал. У Франца были свои представления о мистицизме, и он не признавал сложившийся ритуал. Он часто бывал один. Он часто и подолгу бродил по Хотескским садам, которые он называл «красивейшим местом Праги». «Пели птицы, величественно возвышался замок с галереями, в полутьме трепетали листья на древних деревьях».
Он также предпринимал энергичные попытки вырваться из круга семьи, стать независимым. Некоторое время он не жил со своими родными, а снимал комнату. Вначале, в феврале 1915 г., он жил на Билекской, затем на Лангенской, где в апреле 1915 г. доставил мне неописуемое удовольствие и вызвал мое восхищение, читая пятую и шестую главы «Процесса». В феврале он написал «Изучение собаки». Кафка выносит очень строгое суждение об этом рассказе в своем дневнике: «Только что прочитал начало. Безобразно и вызывает головную боль. Несмотря на то что содержание правдиво, оно скверное, педантичное, механистичное. Я в слишком раннем возрасте пишу «Бувар и Пекюше»[25]. Если два элемента, наиболее ясно выраженные в «Кочегаре» и «В исправительной колонии», не соединятся, мне конец. Но сможет ли произойти это соединение?» Под двумя элементами он, вероятнее всего, подразумевает реалистически-оптимистическую и строго идеалистическую тенденции, присущие его творчеству.
Франц, совершив путешествие в Вену, Будапешт и Надь-Михали со своей сестрой, чтобы повидать ее мужа, оказался недалеко от линии фронта. Затем Франц явился на призывной пункт, но был освобожден от военной службы как служащий правительственного учреждения. Позднее он попытался отменить освобождение и пойти в армию. Но болезнь помешала осуществлению его планов.
Премия Фонтане в октябре 1915 г. была временным утешением среди многочисленных печалей, и она была получена с некоторым удовлетворением. Если я не ошибаюсь, это произошло следующим образом: премию присудили вначале Стернгейму, но после ее решили вручить «молодому писателю» за рассказ «Кочегар», который был напечатан еще в 1913 г. Жалкое утешение. В дневнике можно найти бесконечные жалобы на бессонницу и головные боли, размышления о конце человечества, такие, как: «Проклятье висит над человеческим родом», «Меня мучат боль и сумасшествие», «Во взволнованном сердце тикают часы». Он упрекает себя за свое поведение по отношению к Ф. Себя он называет «конторским клерком, имеющим пороки слабости, нерешительности». И снова: «Душа клерка, инфантильность, воля сломлена отцом…» «Работай над собой, это в твоих руках. Это значит: не береги себя (за счет любимой тобой Ф.), поскольку невозможно сберечь себя; мнимое желание сохранить себя почти разрушило твою личность. Ты жалеешь себя не только в том, что касается Ф., брака, детей, ответственности, но и в делах, касающихся службы». И словно молящийся: «Имей ко мне милосердие, я грешен во всех проявлениях моего бытия. Но мой талант, мои возможности в целом не заслуживают того, чтобы считать их презренными и слабыми, я не растрачиваю свои силы впустую, и такая самонадеянная персона, как я, надеется совершить последнюю попытку, полагаясь на сложившиеся благоприятные обстоятельства. Не считай, что я совсем потерянный человек».
Несомненно, женитьбе Кафки мешали два фактора: экономический и метафизический. Нельзя не отметить, что финансовое положение Франца было в самом деле крайне неблагоприятным. Он не мог из-за гордости обратиться за помощью к родителям и не мог подвергать насилию свой писательский дар. Возможно, кто-то может представить себе такое социальное и политическое устройство, при котором литературному гению не пришлось бы растрачивать талант, составляя юридические документы и думая о женитьбе и о связанной с ней ответственности перед женой и детьми, не видеть перед собой пугающую бездну. «Ты принадлежишь мне, – однажды написал он Ф. – Не могу поверить, чтобы какая-либо женщина вызывала более мучительную и отчаянную борьбу в ком-либо, чем ты вызываешь во мне». Конечно, Кафке было бы нелегко в этом отношении и при идеальном социальном порядке: яснее проступили бы метафизические, эротические корни его боли. Но в его душе нашлось бы соответствующее противоядие.
Зимой 1916/17 г. Франц жил на улице Алхимиков. Об этом месте возникли легенды, и иностранцы, приезжающие в Прагу, просят показать им маленький домик и комнату, в которой жил «автор». Дом состоит всего из одной комнаты, крошечной кухни и чердака. Но Франц выбрал это место жительства вовсе не из-за мистического или романтического преклонения, во всяком случае, это преклонение не было решающим фактором. Может быть, подсознательно на него влияла любовь к старой Праге. Главное для Франца было найти спокойное место для работы. Его необычайная чувствительность к звукам, которой он даже однажды заразил меня во время нашего совместного путешествия, затрудняла выбор. На улице Алхимиков Франц чувствовал себя сравнительно счастливым и был необычайно благодарен своей младшей сестре, которая открыла для него это убежище так же, как после она нашла для него приют в Цюрау. 11 февраля 1917 г., в воскресенье, я писал: «С Кафкой на улице Алхимиков. Он прекрасно читает вслух. Монашеская келья настоящего писателя». В письме Ф., копия которого сохранилась в посмертных бумагах Кафки, есть описание этого жилища, в котором был создан «Бешеный всадник» – вещь, наполненная печальным юмором, описывающая человеческие слабости, – и следующего жилища Франца, Шёнборнского особняка. В то же время в письме ощущается серьезность, с которой Франц готовился к свадьбе. Следующим летом была снята квартира для молодой пары и куплена мебель, Франц начал уже оповещать родственников и знакомых и даже поехал в Венгрию, в Арад, вместе с Ф., чтобы нанести визит ее сестре. Францу приходилось соблюдать условности, что было для него очень тяжело. В то же время он прилагал усилия, чтобы примириться с предъявляемыми к нему требованиями. Другой человек на его месте, скорее всего, освободился бы от этих условностей с легким сердцем и доброй улыбкой. Но вместе с тем я сомневаюсь, что Францу была нужна эта свобода, и не думаю, что он принял бы ее. Когда жених и невеста пригласили меня к себе 2 июля 1917 г., у них был весьма комический вид: оба чересчур напряженные, особенно Франц, на котором была надета рубашка с непривычно тесным высоким воротничком. В этом было что-то картинное и в то же время нечто неприятно шокирующее. (Вскоре, 23 июля, в моем доме собрались гости, среди них, кроме Кафки, присутствовали Адольф Шрейбер, Верфель, Отто Гросс с супругой. Гросс изложил план издания газеты, который очень заинтересовал Кафку, – это было последнее, что я отметил в нем накануне катастрофы.) Письмо к Ф., в котором излагаются вопросы по поводу квартиры и свадьбы, я привожу ниже (в начале письма упоминается квартира в Длуге – остановка в Мюнхене дала Кафке возможность для чтения, и в это время Кафка перечитал не только свои работы, но также несколько поэм из моего сборника «Земля обетованная», и со своей обычной чуткостью настоял на том, чтобы передать часть своего авторского гонорара мне).
«Милая!
Пишу тебе о моей квартире. Ужасная тема. Я в ужасе оттого, что могу не справиться. Я хочу твоего совета. Так прочитай внимательно и дай мне совет: ты знаешь, как у меня было много печалей за последние два года: конечно, мало по сравнению с тем, сколько их сейчас в мире, но достаточно для меня. Удобная, приятная комната на углу, два окна, балкон. Вид на крыши домов и церкви. Терпимые соседи. Шумная улица, тяжелые грузовики, к которым я уже почти привык. Однако для меня в комнате жить невозможно. По правде говоря, она находится в конце длинного коридора и достаточно изолирована, но все равно сильная слышимость. Я слышал в одиннадцатом часу вечера вздохи моих соседей, разговор этажом ниже и стук тарелок из кухни. Кроме того, перекрытие, отделяющее чердак, очень тонко, и невозможно сосчитать, сколько раз, когда я сижу, склонившись за работой, служанка моет наверху пол или стучит каблуками. Вдобавок кто-то играет на пианино, и летом из соседних домов доносятся песни, звуки скрипки и граммофона. Тишина устанавливается не ранее одиннадцати вечера. Но даже после этого невозможно обрести мир и покой, и только возрастает чувство слабости и безнадежности. Я вспоминаю, как однажды мы с Оттлой нашли охотничий домик. Я уже не верил в возможность настоящего покоя, но в то же время искал его. Мы осматривали разные места Малой Страны, но ничего не могли найти. Шутки ради мы спросили, не сдается ли внаем маленький домик. Нам ответили, что в ноябре домик будет сдаваться. Оттла, которая искала спокойное убежище по своим соображениям, загорелась мыслью снять домик. Я стал ее отговаривать, убеждать, что домик мал, грязен, запущен и неудобен. Но она настаивала, и, после того как оттуда выехала огромная семья, мы купили мебель из камыша (я не знаю ничего более комфортабельного, чем камышовые стулья), сняли домик и стали хранить его в секрете от нашей семьи. Я вернулся из Мюнхена, преисполненный свежей энергии, пошел в агентство недвижимости, где мне предложили квартиру в доме, похожем на роскошный дворец. Две комнаты и холл, половина которого использована под ванную. Шестьсот крон в год. По правде сказать, это было словно во сне. Я пришел посмотреть эту квартиру. Комнаты были прекрасными и с высокими потолками, в красных и золотых тонах, словно в Версале. Четыре окна выходят на тихий закрытый двор, одно окно обращено в сад. Сад! Входя в ворота этого замка, трудно поверить своим глазам. Через высокий полукруг второй двери, укрепленной кариатидами, стоящими на рельефных каменных опорах, можно увидеть прекрасную балюстраду. Но есть одно затруднение. Предыдущий съемщик, молодой человек, живший отдельно от жены, со слугой, всего несколько месяцев, неожиданно (он – гражданский служащий) покинул Прагу. Он сделал достаточно большие инвестиции в эту квартиру и хочет возместить затраты. Он ищет кого-нибудь, кто хотя бы частично возместил бы его издержки – проведение электрического света, обустройство ванной комнаты, установку буфета, проведение телефона и разостланный на полу большой ковер. Я – не тот человек, которого он ищет. Он хотел получить за это 650 крон – конечно, довольно умеренная плата за такие удобства. Но для меня это было слишком дорого, хотя эти просторные комнаты показались мне великолепными. В конце концов, у меня нет мебели и есть еще другие обстоятельства, которые следует принять во внимание. Теперь в этом же замке сдается другая квартира на втором этаже, потолки низковаты, вид на улицу, окна загорожены. Мебель более домашняя, простая, скромная! Графиня, жившая в этой квартире, имела, вероятно, более скромные требования. Она обустроила квартиру в духе старой девы, мебель состоит лишь из нескольких старых предметов. Но есть сомнение, что эту комнату можно будет снять. Это приводит меня в замешательство. В таком настроении я приехал в дом Оттлы, который был готов к тому времени. Вначале в нем было много недостатков. У меня нет возможности все описать. Сейчас мне отведен первый этаж. Могу отметить преимущества: прекрасная дорога; единственный, достаточно спокойный сосед, хотя меня от него отделяет всего лишь тонкая стенка. Проживание в своем собственном доме дает возможность закрываться от внешнего мира уже не в своей комнате и не в своей квартире, а в своем доме. Можно выйти из своего жилища прямо на снег тихой аллеи. Все это за двадцать крон в месяц. Моя сестра снабдила меня всем необходимым, а ее маленькая ученица (девочка-цветочек) помогла ей в этом аккуратно и любовно. И в этот самый момент оказалось, что в конце концов квартира в замке перешла в мое распоряжение. Управляющий, к которому я однажды проявил расположение, очень по-доброму отнесся ко мне. Я получил квартиру с видом на улицу за 600 крон – честно говоря, без мебели. Там две комнаты и холл. Есть электрический свет, но нет ванной, в которой я, впрочем, и не нуждаюсь. Приведу вкратце преимущества моего теперешнего проживания в отдельном доме по сравнению с жизнью в квартире: 1. Преимущество в том, что можно оставить дела, как они идут. 2. Сейчас я доволен. В конце концов, зачем мне страдать? 3. Нет больших забот по дому. 4. Нет надобности специально совершать ночную прогулку, чтобы легче заснуть. 5. Я могу пользоваться мебелью сестры; в моей комнате, которая необыкновенно большая, у меня стоит только кровать. 6. Сейчас я живу в десяти минутах ходьбы от службы. В квартире окна смотрят, как я понимаю, на запад. Здесь в мою комнату проникает утреннее солнце. С другой стороны, преимущества квартиры: 1. Преимущество в возможности менять по своему усмотрению условия. 2. Возможность спокойно жить и быть предоставленным себе самому. 3. В квартире я, в конце концов, абсолютно независим. Я могу таким образом отделиться от Оттлы. Доброта и самопожертвование, которые она ко мне проявляет, кажутся мне излишними. 4. Хотя я не смогу совершать прогулки, мне будет сложно выходить из дома ночью, поскольку наружные ворота будут закрыты, но зато можно гулять в парке возле дома. 5. После войны я попытаюсь взять годовой отпуск, но сейчас это точно невозможно. В таком случае нам двоим нужно жить в таком замечательном месте в Праге, которое только можно вообразить, но сравнительно короткое время тебе придется обходиться без кухни и даже без ванной. Но в любом случае мне здесь очень нравится, и ты сможешь прекрасно отдохнуть в этом месте два или три месяца. Неописуемо красивый парк – возможно, весной, летом (в это время народ уедет) или осенью. И если я не въеду в эту квартиру немедленно, прямо сейчас (безумная экстравагантность, выходящая за пределы понимания цивильного служащего, – платить 150 крон в квартал), то вряд ли смогу получить ее позже. Сказать по правде, я уже снял ее, но маклер в любую минуту без труда может освободить меня от обязательств, потому что, как я правильно понимаю, эта квартира не имеет для него ни малейшей доли того значения, которое она имеет для меня. Как мало я тебе сказал! Но сообщи мне свое мнение как можно скорее».
Кровохарканье, начавшееся в августе, Франц считал вызванным психическим расстройством. Я нашел в моем дневнике записи, которые, без сомнения, подтверждают это: «24 августа 1917. Признаки болезни Кафки. Он настаивает на том, что это нервное, появившееся для того, чтобы спасти его от женитьбы. Освободился ли он? Страдающая душа!» Может быть, проживание в квартире в неотапливаемом Шёнборнском дворце ускорило развитие болезни, и его отец, предостерегавший его от подобных «экстравагантностей» и всегда выражавший сильное неодобрение таким поступкам, был прав. На этот аспект его болезни, который Кафка сам никогда не принимал во внимание, прямо указывает один из коротких рассказов. Из него определенно следует, что существовала очень тесная связь между жизнью Кафки и его творчеством. Если смотреть глубже, болезнь была, в конце концов, результатом многолетнего стресса, усилий, направленных на то, чтобы дать возможность развернуться своему писательскому дару вопреки затруднениям, которые были вызваны нелюбимой работой и неудавшимися планами женитьбы. Слабость его здоровья сочеталась с «гигиеническим» лечением, которое не мог бы вынести даже более сильный организм.
Где-то до 4 сентября я смог, наконец, убедить Франца позвать доктора. В таких случаях он бывал невероятно упрям. Нужно было огромное терпение и настойчивость, чтобы на него воздействовать. Вот мое описание тех несчастных дней:
«4 сентября. После полудня зашел с Кафкой к профессору Фридлу Пику. Нужно основательное лечение».
«Выявлен катар легких. Надо отдохнуть месяца три. Риск туберкулеза. Господи! Плаванье в бассейне с Францем. Он чувствует одновременно и облегчение и подавленность. Одна часть его существа сопротивлялась женитьбе. Кафка считал, что брак отвлечет его от главного направления мыслей – пути к Абсолюту. Другая часть стремилась к заключению брака, следуя зову плоти. Эта внутренняя борьба измучила Франца. Он считал свою болезнь наказанием, потому что очень часто хотел получить безоговорочное решение проблем. Но это решение было бы ему не по силам. Он выступил против Бога, процитировав строчку из «Мейстерзингеров»: «Я считал его не более чем джентльменом».
Затем: «10 декабря. Снова пошел вместе с Кафкой к профессору Пику. Откровение Кафки по поводу того, что он изучал иврит, прошел сорок пять уроков под руководством Рата. Ранее он ничего не говорил об этом, но потом открылся мне, когда некоторое время назад спросил с невинным выражением лица, как ведут счет на иврите. В этом было что-то великое, но в то же время таилось некое зло».
Франц противился, как только мог, чтобы не поехать в санаторий для туберкулезных больных. Можно найти некоторое противоречие в том, что теперь он отказывался поехать в какой-либо санаторий, когда ему это советовали, тогда как в предшествующие годы он ездил на отдых в такие санатории, как Эрленбах неподалеку от Цюриха, Юнгборн в горах Гарц, Гартунген в Риве. Но это были центры «естественного оздоровления», и Франц проводил там дни и даже недели, ведя «образ жизни, согласный природе», над которым он подшучивал, но любил и приветствовал. Угроза, которая исходила от традиционной медицины, была иного рода. И можно было только ожидать, что Франц при его взглядах на вещи будет как можно дольше сопротивляться подобным требованиям. Но в то время представился случай. Младшая сестра Франца взяла управление над маленьким поместьем в Цюрихе, принадлежавшим ее деверю (недалеко от Сааца). После согласования со всеми сторонами было решено, что Франц должен провести там оздоровительный отпуск. Отпуск продлевался несколько раз. Франц пытался возобновить работу в канцелярии, но это ему удавалось лишь на короткое время. В конце концов отставка стала неизбежной. В окрестностях Цюрау Франц впервые близко познакомился с сельской жизнью, сельским хозяйством, немецкими крестьянами, там создавался роман «Замок».
12 сентября я писал в своем дневнике: «Попрощался с Кафкой. Мне это было тяжело. Я уже много лет не расставался с ним на столь долгое время. Он сейчас полагает, что не может жениться на Ф. из-за болезни. Она прислала письмо, полное отчаяния, хотя ничего еще об этом не знает. Двое служащих вышли из магазина с ручными тележками взять его багаж. Он говорит: «Они идут за гробом».
Я получил от него очень много писем. Они слишком ценны, чтобы приводить их разрозненно. Я могу надеяться на то, что однажды смогу опубликовать их полностью. Они проливают свет на то, как Кафка все глубже и глубже изучал Кьёркегора, они раскрывают его религиозное и этическое развитие. В моей коллекции изданных писем Кафки уже появились другие письма из Цюрау – Бауму и Вельтшу. Они раскрывают образ человека, чувствовавшего себя как дома в сельской местности и не желавшего возвращаться в город. Хорошо передают его впечатления следующие строки из дневника: «Был у крестьянина Люфтнера. Большая длинная комната. Все совершенно театрально. Он произносит «хо-хо» и «ха-ха», хлопает по столу, всплескивает руками, пожимает плечами, поднимает кружку с пивом, как выходец из Валленштейна. Рядом с ним сидит его жена, старая женщина, на которой он женился, будучи ее батраком, десять лет назад. Его страсть исчезла вместе с важной персоной, кем была для него жена, и ему стало наплевать на свое хозяйство. В конюшне – две огромные лошади гомеровских форм, освещенные редкими солнечными лучами, проникающими через окно». Францу понемногу становилось лучше. Только когда пришло письмо от Ф., он полдня ничего не ел и так и не открыл письмо. Я, к несчастью, ни разу не навестил Франца в Цюрау из-за того, что у меня было очень много работы. Я только повидал его на железнодорожной станции в Михелобе, куда он подъехал, чтобы встретиться со мной. Кроме того, он время от времени ездил в Прагу на день или на два приводить в порядок неотложные дела. Оскар Баум провел неделю у Кафки в гостях в Цюрау. «Деревня была покрыта глубоким снегом, – писал Баум в своих «Мемуарах». – Долгими ночами мы говорили до утра. Я узнал о нем больше, чем за десять предшествовавших и пять последующих лет».
В сентябре, вскоре после того, как Кафке поставили диагноз серьезного заболевания, его пришла навестить Ф. Дневник повествует: «Здесь была Ф. Она проехала 30 часов, чтобы повидать меня. Мне следовало бы помешать ей в этом. Я думаю, она очень страдала из-за меня. Я не могу себя контролировать; я совершенно бесчувственен, совсем беспомощен, думаю только о том, чтобы не нарушили мой покой, и единственно, что я делаю в целях компромисса, – это играю маленькую роль. В мелочах она не права, отстаивая свои мнимые и даже реальные требования, но в целом она безвинно приговорена к жестоким пыткам; я признал свою вину, именно из-за меня она мучилась. День окончился ее отъездом (экипаж, в который села она и О., проехал вокруг пруда, и в это время я бросил на нее короткий прощальный взгляд, который позволил побыть мне рядом с ней еще раз) и моей головной болью (издержки моей актерской игры)».
В начале ноября я записал мой разговор с Францем.
В конце декабря Франц приехал в Прагу, встретил там Ф., которая была управляющей крупной берлинской фирмы. Она обладала блестящими качествами: тактом, работоспособностью, щедростью. Она использовала свой рождественский выходной для того, чтобы поговорить с ним в последний раз. Трагическая драма была близка к завершению. Вечером 25 декабря Франц и Ф. были в гостях у меня и моей жены. «Оба несчастны, не разговаривают». 26 декабря я писал: «Кафка пришел в половине восьмого утра, чтобы поговорить со мной. Кафе «Париж». Но он пришел ко мне не за советом, твердость его намерения вызывала восхищение. Вчера он сказал Ф., что все решено. Кафка процитировал из «Воскресения» Толстого: «Ты не можешь писать о спасении, ты можешь только жить им». После полудня – экскурсия вместе с Баумом и Вельтшем. Три супружеские пары, рядом Кафка и Ф. Кафка несчастен. Он сказал мне: «У меня появилась ясность относительно важнейших понятий. У западных евреев нет такой ясности, поэтому они не имеют права вступать в брак. Для них брак не существует. Если они не относятся к категории людей, которых это просто не интересует, – к бизнесменам, например».
Следующим утром Франц пришел ко мне на работу. Передохнув мгновение, он заговорил. Он только что вернулся со станции, проводив Ф. Его лицо было бледно и угрюмо. Внезапно он заплакал. Я впервые увидел, как он плачет. Я никогда не забуду эту сцену, это было самое ужасное, что я когда-либо испытал. В своей рабочей комнате я находился не один, рядом со мной стоял стол моего коллеги – мы работали вместе в отделении главпочтамта. Оно находилось не в главном административном здании, а на верхнем этаже многоквартирного дома. После въезда нашего отделения милая четырехкомнатная квартира с кухней и ванной превратилась в грязные, пыльные офисные помещения, в нечто раздражающее и портящее настроение, и в этом превращении было что-то жутковатое. Редких частных посетителей, которые приходили ко мне, я принимал с ощущением вины на кухне, которая наполовину была захламлена официальными документами. Но Кафка пришел прямо в комнату, в которой я работал, в разгар рабочего дня, сел около моего стола на маленький стул, который был предназначен для подателей ходатайств, пенсионеров и должников, и, сидя на этом стуле, стал рыдать. Он, содрогаясь, говорил: «Не ужасно ли, что так случилось?» По его щекам текли слезы. Я никогда не видел, за исключением этого случая, чтобы Кафка терял над собой контроль.
Через несколько дней он вернулся в Цюрау. Кафка показал мне другое письмо от Ф., из которого было видно, что она очень несчастна. Однако его отношение к ней было твердым, он отступился не только от нее, но и от всякой возможности вступить в брак. Боль, которую он испытывал, придавала ему силу победить свою природную слабость и не возвращаться к своим прежним терзаниям и сомнениям.
Примерно через пятнадцать месяцев (год и три месяца) Ф. вышла замуж. Я осторожно сообщил эту новость Францу. Он был растроган, полон добрых пожеланий к молодоженам и преисполнен радости. «Хорошо, когда дела, кажущиеся неразрешимыми, в конце концов разрешаются». Этой фразой я могу завершить рассказ о помолвке Франца, прекрасно осознавая в то же время, что Франц был далек от того, чтобы открыть для себя путь к спасению с помощью решения одной только этой печальной проблемы.
Глава 6
Религиозное развитие
Причиной неудачи, которую потерпел Кафка в поисках выхода из создавшегося положения, была его болезнь, которая, возникнув как его душевный кризис или, по крайней мере, пагубно взращенная им, превратилась в зло, получившее независимое, вредоносное и даже опустошающее значение, и это зло в конце концов одолело Франца. Он героически переносил страдания, даже с веселым хладнокровием. Только однажды, в последние его годы, я слышал от него жалобы на боль. Я пришел повидать его после тяжелой лихорадки. Он лежал в кровати. Сморщившись от боли, он тихо произнес: «У меня было такое ощущение, будто у меня что-то лопнуло, сжалось и излилось через узкое отверстие». Сказав это, он сжал свою руку, словно смял носовой платок.
Вплоть до лета 1918 г. Франц проживал, лишь с небольшими перерывами, в Цюрау. Затем он приехал в Прагу, некоторое время снова работал на государственной службе, во второй половине дня занимался садом в Институте помологии[26] в Трое, пригороде Праги. Я часто приезжал к нему в институт, и мы подолгу с ним гуляли. У него были две основные темы: война и изучение иврита. Нередко я просил у него совета по вопросам литературы. Кафке были свойственны чувство справедливости, любовь к правде и непринужденная честность. «Ограничивать себя – это настоящее искусство» – одно из высказываний Кафки, которое я запомнил до настоящих дней. Иногда, могу допустить, это приводило его к страданиям. Он желал отстраниться от всего, даже от встреч со мной.
В июле 1918 г. я записал: «Деревня противостоит городу. Он лучше чувствует себя в Праге, потому что в Цюрау ему приходится бездействовать. Здесь он изучает иврит и занимается садом. Это для него полезно. Хочет от всего отстраниться».
«3 июля. Бессонная ночь из-за Кафки. Чувствую себя несогласным, но уважаю его решение. Его черта – видеть положительное во всем, даже в противниках, например в Гансе Блюхере, – часто утешает меня и придает мне опору. Его уверенность, которая в то же время была чистыми намерениями, частью его работы, всегда имела под собой почву, ничто доброе никогда не было упущено – и это оказывало мне поддержку. Однако этот печальный список требует немедленного исправления. «Через несколько дней он пришел ко мне. И потом – мы снова вместе на Софийском острове, в плавательном бассейне. И в Трое тоже».
Отрывок из следующего письма показывает, с какой строгостью в тот период относился Кафка к себе самому и ко всему окружающему. Я передал ему просьбу одной актрисы, желавшей устроить чтение его книг во Франкфурте. Он ответил мне из Цюрау: «Я ничего не послал во Франкфурт, не нашел ничего подходящего. Если бы что-либо послал, это также не было бы вызвано тщеславием. То, что я пишу, для меня – ничто, мне интересен только момент, когда я пишу. А теперь актриса, которая могла бы найти что-либо лучшее, хочет извлечь из пучины то, что рано или поздно туда погрузится, прославить на один вечер? Бессмысленное беспокойство».
Но он не всегда относился столь презрительно к своей литературной работе. Он стал собирать свои рассказы в том под общим названием «Сельский врач». В то время он даже настаивал, чтобы этот сборник был опубликован. Об этом свидетельствуют строки, написанные мне из Цюрау: «Спасибо за разговор с Вольфом обо мне. С тех пор как я решил посвятить книгу моему отцу, я хочу, чтобы она вышла как можно скорее. Я не смогу таким образом заставить отца примириться, корни его вражды очень глубоки, но мне хотелось хотя бы поводить пальцем по карте, если мне не удалось уехать в Палестину».
Из этих строк видно, насколько сильно Кафка стремился к тому, чтобы быть полноправным членом своей семьи, жить в мире с отцом, жить так, как живут все люди, в согласии с природой и моральными принципами. И эти устремления (которые были не чем иным, как наиболее полным выражением основной проблемы для Кафки – в чем должна состоять жизнь каждого человека и всего человечества) преисполнили его с новой силой в последние годы жизни.
Я еще раз подчеркиваю, что Кафке была присуща любовь к жизни, он был земным, и его религией была полнокровная жизнь, а не самоотречение и отстраненность от жизни, отчаяние, трагизм.
Три цитаты, которые я поместил в качестве эпиграфа к настоящей монографии, написаны чистым языком. Я прошу читателя снова обратиться к ним. Без них трудно понять религиозную концепцию. В этих строках можно видеть признаки «теологии кризиса» – религиозной тенденции, согласно которой между Богом и человеком, между человеком и благими делами, достигаемыми с помощью человеческой силы, находится зияющая бездна, через которую никогда нельзя перейти. Примечательно, что Франц в письме ко мне обращает внимание на отрывок из Кьёркегора, в котором говорится не о беспомощности, а о духовной силе и творческой возможности человеческого рода. Кафка цитировал Кьёркегора со следующими вступительными словами: «Этот отрывок взят не из Талмуда, но он соответствует еврейскому образу мысли». Далее он приводит этот отрывок:
«Когда появился человек, в нем было много первобытного, поэтому он не мог сказать: «Мир должен быть таким, каким я хочу его видеть», но должен был сказать: «Пусть мир будет таким, каким он есть, а я, со своей первобытностью, не буду стараться подделываться под него», – и в тот момент, когда эти слова были услышаны, вся природа преобразилась. Поистине – сказочная история, в которой провозглашается правильный мир, и замок, спрятанный в подземелье сотни лет, восстает на поверхности, и все оживает. Ангелы занимаются своим делом и с любопытством смотрят, что из этого выйдет. С другой стороны, темные, злобные демоны, которые долгое время бездействуют и только точат свои когти, встряхиваются и тянут корявые крылья, потому что, говорят они, будет что-то и для нас, и очень скоро».
В то время, как я придаю особую ценность той стороне работ Кафки, которые преисполнены оптимизма и радостной активности (то есть фундаментального признания того факта, что человек, с его искрой разума, должен обрести то, что он потерял, и только с помощью милости Божьей – старая проблема Иова), в то время, как я подчеркиваю его позицию как сторонника человеческой свободы, я должен, конечно, не забывать о том, что другая позиция Кафки – только случайная вспышка, и тот отрывок, который описывал человеческую немощь, обрушился на голову читателя подавляющей массой. Но проблески свободы и надежды там
«Человек не может жить без постоянной веры в то, что в нем что-то неразрушимо, – говорит Кафка и добавляет: – В то же время эта неразрушимая часть и вера в нее может постоянно ускользать от него». Очень примечательно следующее высказывание Кафки: «Одной из форм проявления этого скрытого является вера в личного Бога». Можно сказать, что скептицизм и вера не могут лучше сочетаться, чем в этом афоризме.
Кафка размышляет о первородном грехе и потере рая. Он пытается, но не может найти определяющие связи. Он расценивает веру как «гильотину, тяжелую и вместе с тем легкую». Но в любом случае одно оставалось для него непреложным: насколько независимо мы можем судить об отношении к нам Бога. Отношение и задача человечества по отношению к нам ясны: это активное служение добру в том понимании, которое нам доступно. «Смерть перед нами, как картина битвы Александра, висящая на стене в классной комнате. Сделать эту картину бледной или даже стереть ее можно нашими делами, пока еще находимся в этой жизни».
Эти строки можно сравнить с записями в дневнике от 11/11/1911 г. Эта запись, на мой взгляд, очень волнующа: «Когда я замечаю, что допускаю зло, которое должен бы устранить, например кажущуюся благополучной, но, на мой взгляд, безнадежную жизнь г-жи Н., я на какой-то момент перестаю чувствовать мускулы моих рук». Есть похожий отрывок за май 1914 г., который раскрывает, однако, неограниченность и целостность природы всех тленных вещей, но эти мысли на самом деле уводят борьбу за добро в бесконечно ложном направлении (можно сказать, каждый великий писатель способен ярко осветить некоторые аспекты жизни, но никто не видит столь ясно того, что находится прямо перед ним. А что открыл для нас Кафка? Грязь жизни!). «Если я не ошибаюсь, я приближаюсь к истине. Можно подумать, что в некотором лесу происходит духовная битва за свет и свободу. Я проникаю в лес, ничего не нахожу и, ощущая слабость, спешу обратно. Часто, покидая лес, я слышу или полагаю, будто слышу, звон оружия этих воинов. Может быть, через тьму леса меня высматривают эти воины, но я так мало знаю о них, и знания мои неопределенны.
Смущение в умах людей велико. И все же, и все же – нам дана колесница, Божья колесница, и мы видим, как эта колесница праведной жизни минует нас. Если человек не относится серьезно к жизни, он может упустить ее. «Скорей, не упусти!» – говорит нам внутренний голос, который, я думаю, должен быть решающим, «…и тогда ты тоже увидишь неподвижную темную даль, в которой не проглядывается ничего, только в один день появится колесница, она будет катиться прямо на нас, становиться все больше и больше, и вскоре заполнит все пространство перед тобой – и ты прыгаешь в нее, как ребенок запрыгивает в темный зашторенный экипаж, путешествующий в бурную ночь».
Основную концепцию Кафки можно выразить примерно так: почти ничто не известно точно, но, если у кого-либо есть хотя бы некоторая степень понимания, он никогда не собьется с пути. В учении Платона это выражено в более простой форме. Согласно Платону, как уверяет нас «Федр», тот, кто однажды вступил на высшую ступень, не упадет на низшую.
Скорбя о несовершенстве и неясности человеческих действий, Кафка был убежден, что правда никогда не будет побеждена. Он не выражал это словами, но проявлял это своими делами всю свою жизнь. «Неразрушимый» дает это почувствовать. Кафка ненавязчиво, но твердо следовал вечным законам любви, разума и доброты. Можно допустить, что он был безгранично скептичным и ироничным. Но у него, например, не было скептицизма относительно Гёте. Нет, у него был предел, очень отдаленный предел, но он был.
Есть вера в абсолютный мир, но мы можем заблудиться, мы слишком слабы, мы не можем его постичь. Кафку мучает сознание человеческого несовершенства. Шопс объясняет чувство слабости сегодняшней ситуацией среди евреев, которые не следуют традиционным законам своей религии. Есть объяснение со стороны католиков – евреи не принимают Христа. Но, говоря о причинах его ощущения слабости, мы не должны забывать о многочисленных личных слабостях и страданиях Кафки, берущих начало от его впечатлений молодости и «неправильного воспитания». Правду и реальную жизнь Кафка трактует через теологическую интерпретацию. «Быть недалеко от Бога» и «правильно жить» было для него равнозначным. Как представитель расы, человек не может правильно жить без своей страны. Это – почти реалистическая еврейская интерпретация Кафки, в которой сионизм принят как основной религиозный принцип.
Абсолютное существует, но оно несоизмеримо с человеческой жизнью – это утверждение составляет основу опыта Кафки. Из глубины этого опыта возникают новые изменения; в горчайшей иронии, отчаянии, самоунижении, сквозь дикий скептицизм не часто, но определенно, то здесь, то там пробивается надежда. Основной темой остается огромный риск того, что мы можем сбиться с правильного пути. «Если ты однажды последовал ложному ночному звону, ты никогда уже этого не исправишь».
Вечное непонимание между Богом и человеком побуждало Кафку снова и снова указывать на диспропорцию в существовании двух миров, которые никогда не сойдутся. Поэтому безграничное различие между бессловесными животными и людьми служит темой для его многочисленных рассказов о животных. То же самое – в изображении разобщенности отца и сына. Взгляд писателя останавливается на бесконечном сожалении по поводу всего, что выражает несоразмерность, что ведет к величайшему фатальному непониманию, краху человека перед лицом Бога.
Такое восприятие, без сомнения, является основой чувства, что в мире Абсолютного, Свободы от греха и Совершенства и существует то, что называется Богом. Это чувство «Неразрушимого» было для Кафки несомненным; и в то же время, несмотря на его острое душевное зрение, он не мог всецело охватить ни одного из бессчетного количества несчастных отступников от веры, ни один из грехов, ни одну из абсурдностей, с которой каждый человек отравляет жизнь другому, делает ее непереносимой и уводит всех дальше и дальше – прочь от источника жизни. Для нас предписана достойная жизнь, но мы не способны из-за наших заблуждений ее постичь, поэтому Божий мир находится на трансцендентной территории. Для нашего слуха желания Бога кажутся нелогичными, то есть противоположными нашей человеческой логике. Со времен Книги Иова не было такого богоборчества, как в «Процессе», «Замке» или «В исправительной колонии» Кафки. Юстиция представлена машиной, с изощренной жестокостью раздавливающей человека, почти дьявольским, бесчеловечным орудием. В Книге Иова Бог кажется также бессмысленно несправедливым к человеку. Но он кажется таким
Возможно, были люди, которые верили глубже, сомневались меньше, чем Кафка, так же как были более скептичные люди, – не могу ничего утверждать. Но что я знаю, так это то, что в Кафке были две противоположные тенденции, составляющие синтез высшего порядка. Это можно сформулировать следующим образом: среди верующих он был самым свободным от иллюзий, а среди тех, кто видел мир таким, как он есть, без иллюзий, он был самым непоколебимым верующим.
Это все тот же старый вопрос Иова. Но Кафка твердо стоит на стороне человека. Подобно тому как это происходило в его рассказе «Перед судом». Стражник обманывает человека, требующего, чтобы его впустили, или прикидывается простачком. К., главный герой повествования, возражая против аргумента, говорит: «Это относится к глубинному универсальному принципу». Правда, это не последнее его слово. Священник спорит с ним, выражая свой протест не только словом, но и делом. Так решение высшего суда (в романе «Процесс»), возможность лучшей жизни в согласии с божественным промыслом, фактически «суд», на деле не отрицается – но эта возможность неопределенна. Все остается висеть в воздухе. Свет и тьма борются друг с другом. К какому времени относится эта «безвременная» новелла? Время – одна минута до сотворения мира. Будет ли оно успешным или нет? Ужасный страх сомнения и неопределенности наполняет сердце.
В чем состоит причина? Почему человек не может достичь истинного, правдивого – того, от чего он в поисках лучшего отклоняется на своем пути, как тот сельский врач, который следует «ложному зову ночного колокола»? Кафка по своей натуре был не склонен давать обещаний или предписаний для счастливой жизни. Он преклонялся перед каждым, кто мог, сам же воздерживался. При этом воздержании он ощущал в себе Абсолютное как нечто невыразимое. Но в этой неуверенности чувствуется отдаленная уверенность. Но в этой его неопределенности чувствуется отдаленная определенность, и она становится возможной и ощутимой. Я говорил уже, что эта позитивная черта, возможно, менее выражена в его работах – и именно поэтому многие читатели находят в них подавленность и депрессию, – но тогда позитивизм должен чувствоваться в его личном спокойствии и безмятежности, в его интеллигентном, серьезном, всегда неспешном образе жизни. И тот, кто внимательно читает работы Кафки, должен снова и снова увидеть сквозь грязную шелуху мимолетный отблеск чистого ядрышка или даже нежный росток. В кульминационные моменты крайней лжи и сопряженного с ней отчаяния – легкость и мимолетность деталей, «лихорадка копирования», любящая подробности, то есть реальную жизнь и ее натуралистические описания, юмор, пронизывающий лаконичные предложения, зачастую за счет эффекта «замкнутого круга», множество других стилистических трюков, – например, должники «проявили экстравагантность и устраивают званый вечер в саду гостиницы, другие ненадолго летят в Америку погулять на вечеринке», – все эти вещи, посредством
Когда Кафка читал вслух, этот юмор становился особенно заметным. Так, мы, его приятели, безудержно смеялись, когда впервые услышали, как он читал нам первую главу «Процесса». Сам он также смеялся так много, что были моменты, когда он не мог продолжать чтение. Это просто изумительно, когда думаешь о серьезности этой главы. Но это было так.
Конечно, это был не вполне хороший, утешительный смех, но в нем было и что-то от простого, веселого смеха. Я только указываю на то, о чем, как правило, забывают при изучении Кафки, – о характерной для него радости по отношению к окружающему миру и к жизни.
За что он укорял себя – так это за то, что его вера в жизнь время от времени колебалась, что сама жизнь в нем была не так сильна. Он восхищался сельской жизнью, и это восхищение было выражено еще в его ранних юношеских (неопубликованных) письмах к Оскару Поллаку. «Замечал ли ты когда-нибудь, как трава тянется навстречу корове, когда та пасется на лугу, видел ли, насколько они близки друг другу? Замечал ли ты когда-нибудь, как тяжела, богата пахотная земля, растертая кончиками твоих пальцев?» Еще более отчетливо эта тема звучала в дневнике, который он хранил в Цюрау. Там, помимо всего прочего, было сказано: «Общее впечатление от фермера: благородный человек, который нашел свое спасение в сельском труде и организовал свою работу так умно и просто, что она безоговорочно подходит ко всему остальному. Эта работа будет хранить его и беречь от всех потрясений до самого конца счастливой старости». Но его восхищение распространялось не только на сельскую жизнь. В этом же духе, 10/20/1913 г., он написал в своем дневнике об абсолютно городском авторе, уверенном в выборе своего пути: «Только что прочитал о Якобсоне. Жизненная сила, твердость в принятии решений, умение весело идти по избранному пути. Он сидит в самом себе, словно первоклассный гребец в собственной лодке, и в случае необходимости справится и с любым другим судном».
Из вышеприведенного отрывка становится понятной шкала ценностей, которой руководствовался Кафка. Он любил в людях действенную жизнеспособность, но только ту, которая служила добру и созиданию. (Двойные требования так трудно удовлетворить!) Он всегда обвинял себя в том, что никогда не мог «научиться чему-нибудь полезному». Он жаловался в своем дневнике, 10/25/1921 г., что «поток жизни никогда не подхватывает меня, и поэтому я никогда не вырвусь из Праги, никогда не займусь каким-нибудь делом или торговлей». Он часто упрекал себя за свою холодность, неприспособленность к жизни, вялость, и эти упреки часто звучали в его письмах, их также можно найти в последней главе «Процесса». Два черных мистических судебных пристава исполняют приговор, который уже был исполнен. Когда они уводят К., они образуют вместе с ним «единое целое, которое могут образовать лишь безжизненные формы». Он уже мертв, иначе говоря – мертв для реальной жизни. В этом состоит основная причина того, почему появление фрейлейн Бюрстнер произвело на него столь парализующий эффект. Он хотел ее видеть, и не потому, что ожидал от нее помощи, но «для того, чтобы не забыть о ее предостережениях». К. не был женат, оставался холостяком, реальность жизни действовала на него ужасающим образом, он не мог себя от этого защитить, и в этом была его тайная вина, которая еще задолго до вынесения приговора выбила его из жизни. «Если бы он начал сопротивляться – в этом не было бы ничего героического», – было сказано в финальном заключении. «Если бы он стал препятствовать джентльменам (судебным приставам), то лишил бы себя радости последнего проявления жизни». К. умер от жизненной слабости, он был уже мертв в начале книги – с момента ареста, который Кафка описал в состоянии некоего транса, в момент провидения, иначе откуда могли взяться тогда, в 1914 г., ладно прилегающие черные мундиры с пряжками, карманами, пуговицами и ремнями? Предположительно слабость – это относительная идея, и если перевести роман на язык автобиографии, из которой он и возник, не следует забывать, что жизнь Кафки рассматривалась лишь с точки зрения его позорной слабости, измеряемой параметрами героической морали и непомерными требованиями, которые он предъявлял себе. Но что не должно быть слабостью в данном случае? Ощущение это возникло в потрясающей сцене в конце романа «Процесс», где «ответственность за эту последнюю оплошность» отбрасывается напрочь, где К. встает на дыбы, тянется к совершенно незнакомому, неопределенному человеку. «Кто это? Друг? Хороший человек? Доброжелатель? Человек, который хочет помочь? Это – конкретный человек? Или воплощение человека? Возможно ли вообще мне помочь? Где слова в мою защиту, которые кто-то забыл произнести? Определенно, они где-то есть. Логика, конечно, непоколебима, но она не устоит перед человеком, который хочет жить. Где судья, которого он никогда не видел? Где высший суд, перед которым он никогда не представал?»
Старая проблема Иова.
Фундаментальный принцип Кафки: сострадание к человечеству, которое задачу «делать все правильно» считает очень трудной. Сострадание наполовину сквозь смех, наполовину сквозь слезы. Не гневное обличение «теологов кризиса», которые точно знают, в чем именно ошибается человечество.
Требования Кафки к самому себе очень строги. Он никогда не верил, что приблизится к их выполнению. С другой стороны, он не был «художественным критиком» в общепринятом смысле слова. Множество явлений проходило у него перед глазами, множество простых людей, с которыми он входил в контакт. Они казались ему самодостаточными, заслуживающими восхищения, успешными и сильными, они были отмечены Божеской милостью. Частично Кафка был прав в таком своем отношении, потому что никто другой так остро не осознавал свою «отдаленность от Бога». Однако в этом осознании «отдаленности» Кафка, со своей покорностью, не видел добродетели, а только неопределенность, иначе говоря – слабость. Но так как это было первостепенным условием всей его жизни – ощущать расстояние, которое отделяет его от Бога, от правильного жизненного пути (и это было ясно без всяких завуалированных ритуалов и мистицизма), – его восхищение простым человеком – «пешеходом», как назвал его Кьёркегор, – часто оборачивалось необычайно мягкой, непредвзятой, игривой и в то же время острой иронией. Он со снисхождением относился к мнимым победителям жизни, просто по доброте своей души: «Они знают о бездне не меньше меня – и все же они весело балансируют над ней». Но знают ли они всю правду? Эта шутливая гипотеза, облегчившая личную трагедию жизни Кафки, лежала в основе его уникального юмора.
Поэтому отношение Кафки похоже на отношение Иова, но во многом отлично от него. Однако я не могу, подобно Шопсу и Маргарет Зусман, провести параллель между различиями их взглядов и различиями в состоянии развития еврейской нации в то время и сейчас.
В первую очередь следует отметить, что Иов с самого начала предстал перед другими людьми как законченная цельная личность и в то же время он был таковым перед самим собой. Кафка же – с оговорками, которые я сделал выше, – считал себя в чем-то несовершенным, а это требует другого подхода к проблеме.
В вопросе обвинения, выдвинутого против Бога, они действительно едины. Это опыт несоразмерности, общий для двоих. Мир Божеской справедливости и мир человеческой этики стоят далеко друг от друга, создавая пространство для «Страха и трепета» Кьёркегора. Или, как однажды Кафка выразился в своем дневнике: «Нереально и совершенно невозможно по здоровью для туберкулезного человека иметь детей. Отец Флобера был туберкулезником. Выбор: или легкие ребенка издают хрипы – очень приятная музыка для докторского уха, прислоненного к груди пациента, – или он становится Флобером. Переживания отца во время консультации у врача происходят на пустом месте». Какая ужасная безнадежность звучит в этих словах – «на пустом месте». Они напоминают один демонический гимн, которого Кафка в действительности не знал. В то же время Иов говорит прямо, без обиняков; когда он борется против Бога, то никакие выражения не имеют такой силы, чтобы Его оскорбить.
Книга Иова, 9: 11-19.
Это тот самый суд, которому К. в «Процессе» не может противостоять; или джентльмены из «Замка», которые не дают никому говорить и прикрываются от суда просьбой, которая не влечет за собой никакой ответственности и приносит очень мало пользы.
Книга Иова:
Решение в Книге Иова приходит позже, когда Господь отвечает из бури: «Где был ты, когда я полагал основания земли? Скажи, если знаешь». Но, несмотря на это, гетерономия между Богом и человеком еще более усилилась. Таким образом, божеское право и человеческое должны быть дифференцированы. Книга Иова заканчивается гимноподобным описанием двух чудовищ, двух монстров – Бегемота и Левиафана, чья красота, непосредственно исходящая из человеческого, восхваляется. «Оставляет за собой светящуюся стезю; бездна кажется сединою; он царь над всеми сынами гордости». Поистине прекрасно. Но парадокс, состоящий в том, что Божеский указующий жезл не годится для человека, остается неразрешенным. По человеческим меркам Бог кажется несправедливым – и рана остается. Иов в действительности находит свой путь к запредельной сфере Добра и Зла.
Не так у Кафки. Его обвинение зашло на один шаг дальше, чем обвинение Иова, хотя можно подумать, что это вряд ли возможно. Вот в чем состоял этот шаг: Бегемот и Левиафан не имеют никаких этических понятий, которые может постичь человек, но они восхваляются именно в эстетическом смысле, как создания Божий, привлекающие взгляды своею силой. У Кафки Суд, кроме всего прочего – грязный, смехотворный, презренный, коррумпированный; он заседает в комнатах предместья, работает в тупой бюрократической манере, на него смотрят как на нечто эстетически малоценное. Намерения двух авторов конечно же одинаковы. Гетерономия Бога должна быть описана как нечто неизмеримое человеческими стандартами. Поэтому сделать это крайне трудно: какими средствами изобразить бесконечное добро и непостижимый для человеческого сознания сильный и яркий свет? Кафка поясняет, каким должен быть совершенный мир, показывая его негативные стороны. По Иову Божеский мир – вместе с его чудовищами – в корне противостоит миру человеческому по меньшей мере своим величественным масштабом. Для Кафки убогость, грубость и грязь – лишь символы для того, чтобы показать свою непохожесть на других, свое противостояние реальному миру. Совершенный мир, похоже, вызывает отвращение у людей, по крайней мере у тех, которые вершат неправый суд. Эта мысль возникает с постоянной настойчивостью, но совершенный мир остается, несмотря на безобразную картину, абсолютно чистым, потому что в отношении как Кафки, так и Иова неискренность совершенно исключена.
Но Иов утешает себя мыслью о том, что Бог и человек не могут находиться на одном уровне. Кафка, однако, не утешает себя. И это выводит его за линию «теологии кризиса» Иова – Кьёркегора. Он возвращается назад к иудейской вере, в которой провозглашается: «Наш Бог один». В этих словах я вижу сильнейшее противодействие тем, кто пытается доказать, что божеские этические законы фундаментально отличаются от человеческих. Бог, совершенный мир, «высшее добро» Платона подчиняются тем же законам, что и мы, наша мораль направлена к этой же цели, которую, правда, мы не в состоянии постичь; но мы осознаем путь, который к ней ведет, и мы отказываемся признавать какую бы то ни было языческо-естественную этику, которая на самом деле гетерономна этой цели. В этом, возможно, лежит глубинное объяснение того, почему в Библии говорится о том, что человек не может представить себе образ Бога. «Теология кризиса» Иова и Кьёркегора легко поддается опасности выведения аморального или упрощенно-морального образа Бога из различия, проводимого между Ним и человеком, между совершенным и конечным, эта теология представляет Бога как скалящий зубы фетиш дикарей. Но «не надо создавать никакого мрачного образа». Даже Бегемот и Левиафан не сказали последнего слова о сущности Бога. Бог создал человека «по своему образу и подобию» – слова Ветхого Завета, к которым вернулся великий Фома Аквинский после печальной ошибки Августина: Signatum est super nos lumen vultus Tui, Domine (Яви нам светлый лик свой, Господи). И Кафка также не видел гетерономии между Богом и человеком, но только неясную и почти безнадежную путаницу, возникшую между преисполненными злобой и ядом судами, которые вершат свои дела бюрократическим путем и в конце концов забывают о Боге.
Несмотря на все эти, лишающие жизнь всякой радости, суды, которые занимают так много места в его произведениях, Кафка писал тексты, наполненные надеждой и любовью, а также спокойствием, добытым тяжелым путем – ценой тысячи страданий.
«Это не отрицание предчувствия конечного предстояния, когда заключение в тюрьму остается реальностью до завтрашнего дня, это более суровое и выразительное утверждение, что оно никогда не наступит. Все это
«Он был того мнения, что каждый человек однажды находит свою единственную дорогу к Богу, и тотчас же немедленно бывает спасен, без всякой оглядки на прошлое, и даже без всякого учета будущего».
Кафка видел перед собой мир Абсолюта не без надежды на спасение (надежды – для нас тоже!) и считал его небесполезным для нас. Того, что он однажды выразил противоположное мнение, было недостаточно для разбалансирования многих «входов» в Абсолют, который он познавал снова и снова и который я принял во внимание, чтобы описать его в биографии Кафки как периодически возникающие возможности для выбора правильной профессии, правильной женитьбы и т. д. Поэтому мне кажется, что при характеристике человека, проникнутого религией, на это следует особо указать; следует отметить также, что этот человек чувствовал железный заслон, который находился между двумя мирами – видимым тленным и совершенным запредельным, он показывал, где можно найти эти миры в любом случае – отрицает ли человек и тот и другой мир, избегает ли их, или лишь случайно упустил из виду, но в принципе знает о них и стремится к каждому из них в жажде познания.
15 марта 1922 г. Франц прочитал мне начало «Замка»[27].
В «Замке» дано подробнейшее описание того, как определенный тип людей реагирует на окружающий мир и как люди ощущают в себе черты некоторых персонажей – Фауста, или Дон Кихота, или Жюльена Сореля, – которые спрятаны в каждом из нас, – не важно, предрасположенность ли это характера, или тоска, или составная часть личности, – поэтому в «Замке» Кафки, несмотря на всю индивидуальность характера героя, каждый читатель может увидеть себя. Герой Кафки, которого зовут просто К., проходит, как и автор, через жизнь один. Он – компонент одиночества в каждом из нас, и роман показывает это с ужасающей ясностью, словно через увеличительное стекло. Но в то же время это очень специфическое одиночество – и оно, глубоко запрятанное внутри, иногда поднимается на поверхность. К. – человек, имеющий добрые намерения. Ему не нравится его одиночество, он не гордится им, а хотел бы быть активным членом человеческого общества, вносить свою лепту в общую жизнь. Он стремится к хорошей карьере, хочет жениться, иметь семью. Но у него ничего не выходит. Становится все заметнее, как на него надвигается одиночество, и в этом нет ничего случайного, так же как нет ничего неожиданного в том, что старожилы деревни, которую К. облюбовал для себя, отходят от него. Он – чужак, и в этой деревне чужаки находятся под подозрением. Общая атмосфера отчужденности между людьми проявляется в данном конкретном случае. «Здесь никто никому не может быть товарищем». Это – особое ощущение еврея, стремящегося обрести связь с окружающими его людьми другой нации, желающего со всей силой своей души быть к ним как можно ближе, но не имеющего никакого успеха в осуществлении этой мечты.
Но иногда он, в обычном повествовании, затрагивает сложившуюся ситуацию вокруг еврейского вопроса и говорит об этом будто из глубины своей еврейской души. Из его рассказа можно узнать гораздо больше, чем из сотен ученых трактатов. В то же время специфическая еврейская интерпретация неразрывно связана с тем, что присуще всему общечеловеческому, без всяких исключений или нападок на другие народы. Общую религиозную концепцию Кафки я попытался дать в приложении к опубликованному варианту романа. Там есть несколько замечаний по поводу взаимосвязи романа с большинством евреев.
Первая встреча с фермерами очень характерна. К. чувствовал себя потерянным в этой деревне. Он устал. Он видит старого крестьянина. «Можно я зайду сюда ненадолго?» – спрашивает К. Крестьянин что-то невнятно бормочет в ответ. Здесь проводится параллель с тем, как евреи диаспоры предъявляют «право на оседлость». В романе есть эпизод, в котором К. спросил крайне недружелюбного учителя, можно ли зайти к нему и повидать его. Учитель отвечает: «Я живу на Лебединой улице, у мясной лавки». Автор поясняет: «Он, по правде говоря, скорее дал адрес, чем пригласил», но, тем не менее, К. сказал: «Хорошо, я приду». В этой сцене иносказательно показано, как основная нация отвергает чужаков, а евреи, с их дружелюбием, общительностью, даже назойливостью, описаны с меланхолией.