— Откуда ты знаешь?
— Может, хватит? Просто я подумал, что ей будет приятно вспомнить себя, ведь когда люди теряют себя из виду, что им остается? Тут Тонг вмешался в наш разговор:
— Не знаю, что остается у вас, на Западе, но мы, когда у нас ничего не остается, ищем спасения в восточной мудрости.
Согласитесь, услышать такое от парня, у которого убили всю семью, в том числе и деда — его прикончили ударами палки по башке, потому что работать он уже был не в силах, — повторяю, услышав такое, можно только смеяться до слез.
Я слез со своей койки и нашел слово «мудрость» в толковом словаре Чака: Мудрость — вдохновенное знание божественных и человеческих понятий. Я прочел это вслух, и мы все посмеялись, даже Тонг. Было и такое определение: совершенное знание того, что доступно человеку. Тоже неплохо. А еще было: мудрое поведение, высшая степень спокойствия, опирающаяся на знание. Давно я так не смеялся, как читая все это. Я даже переписал эти определения для месье Соломона, который нуждался, как никто, в наивысшем спокойствии.
12
Потом я отправился в гимнастический зал на улице Комер и бил там по груше, пока не онемела рука. В такое состояние я прихожу, по мнению Чака, от бессилия или непонимания. Если ему доставляет радость изучать меня, то пожалуйста, я не против. Он говорит, что мои отношения с царем Соломоном — это отношения сына с отсутствующим Отцом и что он никогда не видел парня, который бы так нуждался в готовом платье, как я. Готовое платье — это уже сшитая одежда, которую на себя напяливаешь: семья, папа, мама, Отец небесный, короче, то, что на бирже ценностей называют надежными ценностями, и он считает, что, поскольку я ничем из этого не обладаю, я за неимением лучшего привязался к брючному королю. Все это рассуждение ни к черту не годится хотя бы потому, что месье Соломон шил одежду и назаказ, по размеру, и тогда каждый получал то, что ему в точности подходило. Я видел один из его первых рекламных проспектов, забавы ради он вставил его в рамку и повесил на стену кабинета, когда начал искать пути сделать хоть что-то для человечества. Ему тогда пришла в голову вот какая идея: на этом проспекте было напечатано, что каждый, кто купит шесть пар брюк, получает бесплатно седьмую пару, сшитую по меркам клиента из материи, которую он сам выберет. Я отмечаю это из-за слов Чака о бессилии, чтобы доказать, что всегда можно найти какой-то выход, что-то сделать, что мы вовсе не приговорены сидеть с голыми задницами. Короче, я как бешеный колотил по груше, и это меня разрядило, я перестал терзать себя вопросом, почему все обстоит именно так, а не иначе и почему, когда вы набираете номер, там никто не отвечает. Потом я пошел к тренеру, месье Гальмишу, лицо которого напоминает глазунью. Его молотили по морде больше, чем кого бы то ни было, и когда он мне улыбается, потому что относится ко мне по-дружески, это особенно видно, но все равно в это трудно поверить.
— Ну что, Жанно, сегодня никак не выбьешь злость?
— Ба… Сколько вам лет, месье Луи?
— Семьдесят два. Я дебютировал в 1932-м против Марселя Тиля.
— Да, давно это было. Много раз, похоже, вы получали по морде.
— Удары по морде — без этого человек не обходится. Знаешь, что говорил Жорж Карпантье?
— Это кто?
Он был чуть ли не оскорблен.
— Да тот парень, который первым перелетел через Атлантический океан, черт подери!
— Понятно. Так что говорил этот тип?
— Что сперва были удары, а лишь потом появилась морда, потому что орган рождается от функций.
— Что это значит?
Он одобрительно кивнул.
— Ладно, малыш. Ты хорошо защищаешься.
— У меня есть друг, который куда старше вас, месье Луи, и он тоже защищается, чтобы не пасть духом, защищается тем, что называют «еврейским юмором». Я поискал в словаре, чтобы найти еще что-то, что могло бы его ободрить. Должно же там быть что-то в помощь тем, кто уходит. Я уже смотрел слова «безмятежность» и «философская отстраненность», а потом посмотрел «мудрость». И знаете, что я нашел?
— А ты скажи. Может, там есть что-то, на что я не обратил внимания.
— Мудрость — вдохновенное знание божественных и человеческих понятий. Совершенное знание того, что доступно человеку. Высшая степень спокойствия, опирающегося на знание. А?
Месье Гальмиш никогда не сердится, этот рубеж он давно прошел. Он слегка сжал челюсти и посопел носом, точнее, тем, что от него осталось.
— Ты из-за этого так колошматил по груше?
— Пожалуй.
— Ну и молодец. Куда лучше бить по мешку, чем кидать бомбы, как делают многие ребята твоего возраста.
13
Я принял душ, оделся и пошел к месье Соломону, чтобы убедиться, что он жив. Я попытался было незаметно проскользнуть мимо квартиры консьержа, месье Тапю, который меня терпеть не может и, увидев меня, никогда не упускает случая выбежать на лестницу и обдать меня скопившейся в нем ненавистью. Есть что-то в моей внешности, что далеко не всем нравится. Как только я появляюсь, он тут как тут, и ничего с этим не поделаешь. Я стараюсь его избегать, мне лучше его не видеть, хоть от этого себя оградить, но едва я открываю входную дверь, как у меня за спиной раздает ся: «А вот и мы!», и мне волей-неволей приходится с ним сталкиваться. Когда я вижу мудака, настоящего мудака, я всякий раз испытываю волнение и даже уважение, потому что наконец-то есть хоть какое-то объяснение, становится понятно, почему все обстоит так, как обстоит. Чак говорит, что мудизм меня так волнует потому, что я испытываю подобострастное чувство ко всему святому и непреходящему. И он мне даже процитировал строку из стихотворения Виктора Гюго: Душа стремится в храм пред Вечностью склониться. Чак говорит, что в Сорбонне нет ни одной диссертации о мудизме, и это свидетельствует об упадке мысли на Западе.
— Ну что, навещаем короля евреев?
Сперва я пытался говорить с ним по-хорошему, но от этого он только еще сильнее зверел. Чем больше я рассыпался перед ним: «Да, месье Тапю», «Нет, месье Тапю», «Я этого больше не сделаю, месье Тапю», «Я не нарочно, месье Тапю», тем больше он ко мне цеплялся. Тогда я начал ему подыгрывать. Всю жизнь ненавидеть самого себя невозможно, необходимо иметь объект ненависти. Чак, например, говорит, что если бы евреев здесь больше не было, если бы хулиганы не приставали к пожилым людям, если бы все коммунисты сгинули, а эмигрантов-рабочих отправили бы назад на их родину, то месье Тапю лишился бы всех эмоций, очутился бы в пустыне чувств. Я испытывал к нему жалость и нарочно придумывал всякие штуки, чтобы дать ему повод нападать на меня, отрывал, скажем, металлическую палочку, крепившую ковровую дорожку на лестнице, или разбивал стекло, или не закрывал дверь лифта, чтобы он получал удовлетворение. Этот тип нуждался в такого рода помощи. Когда озлобление душит так, что не знаешь, куда податься, к чему прицепиться, когда это чувство охватывает всю вселенную, то если ты находишь зримую тому причину, пусть даже самую скромную, в виде брошенного на ковер окурка или открытой двери лифта, становится все же легче на душе. Я был нужен месье Тапю, ему было необходимо адресовать свою ненависть кому-то лично, иначе получалось, что он ненавидит весь мир, а мир чересчур велик. Ему надо было найти для этой цели кого-то или что-то осязаемое, конкретное, желательно какого-нибудь пустозвона, которого он не боялся бы, почтенный господин для этой роли был непригоден. На первых порах, когда я предлагал ему помочь — передвинуть бак с помойкой или подмести тротуар, я уподоблялся для него алжирским рабочим, которые отличаются мягким характером, ведут себя мило, не прибегают к насилию и поэтому всегда оказываются виноватыми в том, что не поддерживают своих гонителей, не поставляя им необходимый для обвинения материал. Когда я наконец понял, что я ему нужен совсем в другом качестве, я стал ему активно помогать. Начал с того, что помочился на лестнице, у стены. Он этого не видел, но сразу понял, что это моя работа. Когда я спустился вниз, он меня уже поджидал.
— Это вы сделали?
Я мог бы сказать: «Да, это я, чтобы сослужить вам службу», но этого было недостаточно, ему еще надо было уличить меня во лжи. Я подтянул брюки, как бы говоря: «Вы мне осточертели», и ответил:
— Вы это видели? Конечно нет, вас не было на месте. Вы всегда отсутствуете, когда нужны.
Я отдал ему честь и ушел. С тех пор он радуется, когда меня видит, потому что знает, что я убью месье Соломона, чтобы украсть у него деньги и филателистические сокровища. Во мне его не удовлетворяет только одно — то, что я не алжирский рабочий, — вот это было бы пределом мечтаний. Когда де Голлъ отдал Алжир, я сразу понял, что произойдет, и оказался прав; пока мы были там, алжирцев было восемь миллионов, а после того как мы ушли, их стало двадцать миллионов. Вы меня поняли, ни слова об этом, рот на замок, не то меня обвинят в геноциде, но подумайте, двадцать миллионов, видите, что сделал де Голлъ и что еще будет. Я всегда был за маршала Петена, хотя мой кузен пал в антибольшевистском легионе, я редко ошибаюсь. Чак попытался было взять у месье Тапю интервью для своей диссертации о мудачестве, но они мало что успели записать, потому что Чака стали мучить ночные кошмары, он во сне звал на помощь, и карате, которым он занимался, чтобы закалить свой характер, видно, оказалось не очень-то пригодным средством самозащиты.
Итак, месье Тапю стоял у дверей своей квартиры консьержа, как всегда, в берете, с зажатым в зубах окурком и с выражением хитрости и всезнайства на лице: ведь когда мудизм освещает мир, то думаешь — ты все знаешь и все понял. Я даже вдруг испытал к нему дружеское тепло, потому что таким мудакам, как Тапю, мы многим обязаны: когда их видишь и слышишь, страхи утихают, начинаешь понимать, почему все обстоит так, как обстоит, благодаря им есть, так сказать, хоть частичное объяснение. Я стоял на восьмой ступеньке лестницы, и лицо мое так и сияло от избытка понимания, симпатии, чуть ли не поклонения, я испытывал чувство глубокого почтения, словно пришел в храм «пред Вечностью склониться». Месье Тапю был даже обеспокоен моей лучезарностью.
— Что это с вами? — недоверчиво спросил он.
Я прочел в журнале «ВСД»,[2] что в Африке нашли череп, по виду совсем свежий, который лежал в земле восемь миллионов лет, а это все же некий срок. Правда, Чак говорит, что в те давние времена мудизма не существовало, потому что еще не было алфавита.
Я веселился, а месье Тапю так и корежило от ненависти.
— Я не позволю! — орал он, потому что смеха они боятся больше всего.
— Извините меня, месье Тапю, вы наш отец родной и наша мать, да, для нас всех. — Так я ему сказал. — Хочу только одного — приходить к вам время от времени и любоваться вами — это такое прекрасное, вдохновляющее занятие!
Я спустился — напоминаю, я стоял на восьмой ступеньке, может, потом, в историческом далеко, по этому поводу возникнут сомнения и споры — и протянул месье Тапю руку дружбы. Этот момент заслуживает быть зафиксированным — может, в дальнейшем фотографы так и поступят, если представится случай. Но ему было бы легче сдохнуть, чем протянуть мне в ответ руку. Поэтому я постоял, как дурак, с протянутой рукой, потом помахал ему, как обычно, в знак приветствия и поднялся в квартиру месье Соломона с приятным чувством, что мне удалось перезарядить батарейки месье Тапю. Я был этому искренне рад — ведь не каждый день удается помочь человеку жить.
Я был уже на втором этаже, а он все продолжал орать, задрав вверх голову и угрожая мне кулаком:
— Негодяй! Козел! Наркоман! Сраный левак!
Я был доволен. Этот тип нуждался в посторонней помощи.
14
Я застал месье Соломона одетым для праздничного выхода. Он в самом деле поражал своей исключительной элегантностью, на нем был классный костюм, и он мог бы прослужить еще пятьдесят лет, а то и больше, если не вешать его во влажном помещении. Месье Соломон был доволен, увидев, что я восхищаюсь материей.
— Мне его сшили в Лондоне, на заказ. Я пощупал.
— Вот это да! Пятьдесят лет будете носить, не меньше.
Это сильнее меня. Я не в силах заставить себя обходить эту тему. Стоит мне удержаться от намека в одной фразе, как в следующей обязательно что-то ляпну. Я попытался как-то выйти из положения.
— Они нашли в Эквадоре долину, где люди живут сто двадцать лет, — сказал я.
Помимо парикмахера и маникюрши, которые всегда приходили на дом, я застал у него какого-то типа небольшого росточка с кожаным портфелем в руке. А на письменном столе лежали какие-то документы с подписью месье Соломона. Говорят, есть люди, которые постоянно переделывают свое завещание из страха, что забыли что-то включить. Я всегда задавал себе вопрос, как месье Соломон собирается распорядиться такси после смерти. Возможно, есть особый закон для такси, которые остались одни на свете, потеряли хозяина. Я слышал по радио, что где-то за городом в хижине нашли труп какого-то бродяги, уже весь вздувшийся. Но для средства передвижения на четырех колесах, скорее всего, что-то придумали. У древних народов были идолы, и им приносили в жертву кур и овощи, чтобы задобрить, но это уже связано с верованиями. Я никак не могу примириться с неизбежностью конца, и не только для старых людей и для месье Соломона, которого так нежно люблю, но вообще для всех. Чак мне все внушает, что зря я об этом все время думаю. Он говорит, что смерть — вещь безысходная и поэтому здесь не о чем думать. Это неправда, я вовсе не думаю все время о смерти, наоборот, это она обо мне все время думает.
— Я только что купил коллекцию марок Фриуль, — сообщил мне месье Соломон, указывая на документы и альбомы на письменном столе. — Она не представляет большой ценности, кроме пятисантимовой розовой марки Мадагаскара, это редчайшая марка, но они не хотели продавать ее отдельно.
И вот тогда месье Соломон сказал нечто совсем невероятное, просто царственное. Вы, может, подумаете, что я преувеличиваю, но нет, вы только послушайте:
— Для меня почтовые марки, да, только почтовые марки, стали теперь единственным ценным пристанищем.
Он произнес это слово. Он стоял посреди кабинета, тщательно подстриженный и причесанный, со свежим маникюром, он держался на редкость прямо в свои восемьдесят четыре года, на нем был костюм из особой английской шерсти, которому пятьдесят лет не будет сноса, и он с добродушием наблюдал за мной, не сводя с меня взгляда своих черных глаз, в которых был царственный вызов, так подымавший его надо всем, что смерть не могла себе позволить… Чак говорит, что в армии такого рода вещи называют психопатическим воздействием, и к нему прибегают, чтобы заставить врага отступить. Потом месье Соломон подошел к письменному столу, взял лежавший там конверт и поднес к свету, чтобы показать мне. И правда, это бесспорно была розовая пятисантимовая марка Мадагаскара.
— Месье Соломон, я вас поздравляю.
— Верно, Жанно, нужно только подумать, и становится ясно, что марка является сегодня единственным ценным пристанищем…
Он все еще держал конверт на свету и не сводил с меня глаз, а в его черных зрачках то и дело вспыхивали искры. Чак уверяет, что еврейский юмор может заменить обезболивающее, когда рвут зубы, именно поэтому в Америке лучшие дантисты евреи. Он считает, что английский юмор тоже неплох для самозащиты, он подобен холодному оружию. Английский юмор помогает вам оставаться джентльменом до самого конца, даже если вам отрубают руки и ноги. То, что от вас останется, все равно будет джентльменом. Чак может рассуждать о юморе часами, потому что его тоже терзают всевозможные страхи. Он утверждает, что еврейский юмор — предмет первой необходимости для всех, кто живет во власти страхов, и что месье Тапю, возможно, прав, считая, что я ожидовел, я и в самом деле заразился от месье Соломона его страхами и поэтому все время смеюсь.
Этим я и занимался, пока месье Соломон держал на свету свою ценность-пристанище и разглядывал ее улыбаясь. Его улыбка была особенной — казалось, его губы давным-давно растянулись в улыбку, растянулись раз и навсегда. Поэтому нельзя понять, сейчас ли он улыбается или улыбнулся тысячу лет назад и улыбка так и застыла на его лице. Глаза у него очень теплые и живые, катаракта их пощадила. При свете в них вспыхивают искорки веселья, они выражают всю его неукротимость. Черты его лица лишены этнических признаков. Он не полысел, у него по-прежнему густые волосы, но они стали совсем седыми — он их зачесывает назад гребешком. Иногда он носит очень короткую бородку, которую парикмахер каждый день подправляет, он отращивает ее некоторое время, потом сбривает и от этого молодеет. Тонг, который лучше нас знает стариков, потому что на Востоке они имеют больший вес в обществе, и который кончил лицей в Пномпене, считает, что у месье Соломона лицо испанского гранда из «Похорон графа Оргасского»[3] или Жозе Марии Эредиа в «Завоевателях». Я бросил школу очень рано и не проходил всего этого, но уверен, что месье Соломон ни на кого не похож. Вот если бы Христос дожил до почтемного возраста и состарился бы на военной службе, если бы нос у него был покороче, а подбородок более жестко очерченный, возможно, были бы основания говорить о сходстве, да и то… Его серый шелковый галстук был украшен булавкой с жемчужиной того же тона. В помещении он никогда не надевал очки. Белый цветок с желтым клювом вылезал из петлицы пиджака словно птичка, а еще он приколол ленточку ордена «За заслуги», которым его наградили по справедливости.
— Жанно, такси у подъезда?
Я не перевариваю, когда меня называют «Жанно», потому что это заячья кличка, и девушки часто не стеснялись этим позабавиться. Если девушка гладила меня по волосам и нежно говорила «Жанно, мой Зайчик», мне всегда хотелось бежать, уж очень это было по-матерински. Материнское чувство — вещь хорошая, но только когда оно к месту.
— Нет, месье Соломон. Моя смена кончилась утром. Сегодня на нем работает Тонг.
— Что ж, тогда поедем на нашем семейном «ситроене». Мне нужно на улицу Камбиж. Я не люблю теперь сам водить машину по Парижу, слишком медленно приходится ехать. Прежде у меня была «бюгатти». Теперь ее можно выставлять в музее.
Он взял перчатки, шляпу и свою трость с серебряным набалдашником в виде лошадиной головы. Его движения из-за артрита получались более резкими, чем ему хотелось.
— Я был бы рад как-нибудь снова сесть за руль моей «бюгатти» и погонять ее по загородным дорогам. Мне этого не хватает.
Я мысленно представил месье Соломона за рулем «бюгатти», которая мчится со скоростью сто километров в час, мне было приятно убедиться, что у него еще есть потребность водить машину. Мы спустились в гараж, и я помог ему сесть в семейный «ситроен». Семьи у месье Соломона не было, но он распорядился, чтобы «ситроен» был всегда на ходу, если вдруг представится случай. Сесть в «ситроен» я помог месье Соломону исключительно из вежливости, потому что, уж поверьте мне, он прекрасно мог сам сесть в машину. Она была просторной, там легко могли бы разместиться еще жена и трое детей. Пока мы ехали, я время от времени поворачивался к нему, чтобы составить компанию. Положив на набалдашник трости перчатки и сложенные руки, он слегка покачивался. Было много вопросов, которые мне надо было бы ему задать, но в тот момент они не приходили мне в голову, и я молчал. Когда то, что хочешь сказать, идет не от головы, а от сердца, то уложить это в вопрос, даже в тысячу вопросов, невозможно, в таком случае даже слова не удается выговорить. Чак, когда он отправился на пятнадцать дней в Непал, прислал мне оттуда открытку, в которой написал: «Здесь все то же самое». Ладно, согласен, но все же, черт побери, есть же там хотя бы местный колорит.
— Как поживает мадемуазель Кора?
— Хорошо. Я пригласил ее пойти со мной потанцевать сегодня вечером. Месье Соломон поглядел на меня с сомнением.
— Жанно, будь осторожен.
— Я буду осторожен, но знаете, она не такая уж старая. Она сказала мне, что ей шестьдесят пять, и так оно, наверное, и есть, ей нет никакого смысла приуменьшать свой возраст. Я с ней немного потанцую, но буду все время начеку. Просто необходимо составить ей компанию. Она мне сказала, что обожала, когда была молодой, подрыгаться, это значит, месье Соломон, танцевать.
— Знаю. Вы ее часто видите?
— Нет. Она вполне способна быть одна. Но для тех, кто привык иметь успех у публики, одиночество куда тяжелее, чем для тех, кто ни к чему не привык.
— Да, — согласился месье Соломон. — Ваше замечание верное. В прежнее время она пользовалась большим успехом. В тридцатые годы.
— В тридцатые годы? Я думал, позже.
— Она была тогда еще совсем молоденькой.
— Я видел фотографии.
— Очень мило с вашей стороны так себя вести по отношению к ней, — сказал месье Соломон, постукивая по набалдашнику своей трости.
— О, поверьте, я так себя веду не по отношению к ней, я вообще так себя веду.
И тут месье Соломон вдруг озарился каким-то внутренним светом. Мне нравится, когда царь Соломон вот так озаряется, это так же внезапно, как солнце, вдруг осветившее древние серые камни, или как пробуждение жизни. Это выражение из песни Шарля Тренэ, у него, правда, «пробуждение любви». Любовь, жизнь — это, по сути, одно и то же, а песня прекрасная.
Месье Соломон разглядывал меня.
— У вас острое чувство человечности, мой мальчик, и оно приносит боль. Весьма редкая форма интуитивного понимания, которую также называют «даром симпатии». В старое время из вас получился бы прекрасный миссионер… в то далекое время, когда их еще ели.
— Я неверующий, месье Соломон, должен в этом признаться, хоть и боюсь вас этим обидеть.
— Ничуть вы меня не обидели, ничуть. Да, к слову сказать, если у вас появились лишние расходы из-за мадемуазель Коры, я охотно возьму их на себя. Это прелестная женщина, ее очень любили. Так что разрешите мне возместить вам ваши траты.
— Нет, месье Соломон, все в порядке. У меня на это денег хватит. А ей будет приятно немного потанцевать, хотя теперь танцуют совсем другое, чем в дни ее молодости, то было время чарльстона и шимми, я видел в немых фильмах.
— Я вижу, Жанно, что у вас солидные знания по истории. Но должен заметить, что чарльстон и шимми — это скорее моя молодость, а не молодость мадемуазель Коры.
Я не мог себе представить месье Соломона, отплясывающего чарльстон или шимми. С ума можно сойти!
— Молодость мадемуазель Ламенэр не так далека от нас, как вы думаете. Тогда танцевали танго и фокстрот.
Он снова задумался. — Но будьте осторожны, Жан.
— Она не умрет от того, что потанцует немножко.
— Я не об этом. Вы роскошный парень и… Ну предположим, что я, например, встретил бы прелестную молодую женщину, которая проявила бы ко мне интерес. Так вот, если я вдруг понял бы, что интерес ее носит чисто гуманитарный характер, я был бы глубоко огорчен. Каждый из нас одновременно и старше и моложе, чем полагает. Мадемуазель Кора наверняка не утратила привычки быть женщиной. Поэтому вы можете ее очень жестоко ранить. Предположим еще раз, что я, например, знакомлюсь с прелестной молодой женщиной лет двадцати восьми — тридцати, ростом метр шестьдесят два сантиметра, белокурой, с голубыми глазами, нежной и жизнерадостной, любящей, умеющей готовить, и она явно проявляет ко мне интерес. Я мог бы потерять голову и…
Он умолк. Я не смел смотреть на него даже в зеркало заднего вида. Мысль, что царь Соломон может влюбиться в молодое существо, притом что у него уже не было почти ничего общего с большинством смертных… Я не знаю, о чем надо думать, когда тебе восемьдесят четыре года, но уж наверняка не о прелестной молодой блондинке. Я все же бросил быстрый взгляд в зеркало, чтобы убедиться, что это не издевка, но тут же опустил глаза. Месье Соломон и не думал смеяться надо мной, над своей старостью, над самим собой от отчаяния. Ничуть не бывало. Вид у месье Соломона был мечтательный. Не могу выразить, какое впечатление производит человек, доживший до глубокой старости, величественный в этом возрасте патриарха и как бы озаренный покоем близкого конца пути, когда он вот так сидит, опершись обеими руками на лошадиный набалдашник своей трости и устремив свой взгляд куда-то вдаль, весь во власти мечты о третьей возможности встречи.
— Итак, предположим на минуту, потому что надо разобрать все возможные случаи, поскольку жизнь богата чудесами разнообразными, что эта молодая женщина пригласит меня пойти с ней танцевать джерк и вообще проявляет ко мне такой инте pec, что легко ошибиться насчет его характера. Я, конечно, не смог бы помешать себе питать в этой связи какие-то надежды, строить планы на будущее, короче, отдаться во власть сентиментальным чувствам. Так вот, если в дальнейшем выяснится, что интерес этот имеет чисто гуманитарный или, еще хуже, организованный характер, я буду, разумеется, глубоко разочарован, больно ранен… Поэтому прошу вас, будьте осторожны с мадемуазель Корой Ламенэр, не допустите, чтобы она потеряла голову. Ну вот, мы и приехали. Вот это современное здание.
Я помог ему выйти из машины так, чтобы это выглядело жестом вежливости, а не помощью тому, кто в ней нуждается.
15
Я проводил его на пятый этаж, он остановился у двери справа, и вот тут-то я прямо ахнул от изумления. На металлической дощечке там было выгравировано: Мадам Жоли, ясновидящая, гадалка. Прием только по предварительной договоренности. И он позвонил. Сперва я еще надеялся, что он пришел условиться для кого-то другого, но оказалось, что ничего подобного.
— Говорят, она никогда не ошибается, — сказал он. — Посмотрим. Умираю от любопытства! Да, мне в самом деле не терпится узнать, что меня ожидает.
У него даже щеки порозовели от нетерпения.
Я стоял, разинув от удивления рот. Черт-те что! Этот тип, которому скоро стукнет восемьдесят пять, идет к гадалке, чтобы узнать, что его ждет впереди! И тут я вспомнил, что он мне сказал в машине по поводу нежной молодой блондинки, умеющей готовить, и у меня кожа покрылась мурашками при мысли, что он, возможно, хотел бы узнать у гадалки, суждено ли ему еще любить и быть любимым в этой жизни. Я поглядел ему в глаза, надеясь увидеть в них обычные иронические всплески, убедиться, что он издевается над всеми, над самим собой, над столь ненавистной ему старостью. Поди пойми! Он стоял, опираясь на свою трость с серебряным набалдашником, на нем был безупречный костюм, который и за пятьдесят лет не сносить, стоял, высоко подняв голову и сдвинув шляпу на один глаз, перед дверью знаменитой ясновидящей, живущей на пятом этаже большого дома на улице Камбиж, и лицо его выражало вызов, брошенный всему миру.
— Месье Соломон, я горжусь тем, что знаком с вами. Я всегда буду думать о вас с волнением.