Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 13. Детство. В людях. Мои университеты - Максим Горький на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ну? — воскликнул он, подмигивая. — Это, брат, не всегда, однако! А ты в бабки играешь?

— В козны?

— В козны, да?

— Играю.

— Хочешь — налиток сделаю? Хорошая битка будет!

— Хочу. — Неси давай бабку.

Он снова подошел ко мне, держа дымящуюся чашку в руке, заглядывая в неё одним глазом, подошел и сказал:

— Я тебе налиток сделаю; а ты за это не ходи ко мне, — хорошо?

Это меня прежестоко обидело.

— Я и так не приду никогда…

Обиженный, я ушел в сад; там возился дедушка, обкладывая навозом корни яблонь; осень была, уже давно начался листопад.

— Ну-ко, подстригай малину, — сказал дед, подавая мне ножницы.

Я спросил его:

— Хорошее Дело чего строит?

— Горницу портит, — сердито ответил он. — Пол прожёг, обои попачкал, ободрал. Вот скажу ему — съезжал бы!

— Так и надо, — согласился я, принимаясь остригать сухие лозы малинника.

Но я — поспешил.

Дождливыми вечерами, если дед уходил из дома, бабушка устраивала в кухне интереснейшие собрания, приглашая пить чай всех жителей: извозчиков, денщика; часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже весёлая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвижно и немотно торчал Хорошее Дело. Немой Стёпа играл с татарином в карты; Валей хлопал ими по широкому носу немого и приговаривал:

— Аш-шайтан!

Дядя Пётр приносил огромную краюху белого хлеба и варенье «семечки» в большой глиняной банке, резал хлеб ломтями, щедро смазывал их вареньем и раздавал всем эти вкусные малиновые ломти, держа их на ладони, низко кланяясь.

— Пожалуйте-ко милостью, покушайте! — ласково просил он, а когда у него брали ломоть, он внимательно осматривал свою тёмную ладонь и, заметя на ней капельку варенья, слизывал его языком.

Петровна приносила вишнёвую наливку в бутылке, весёлая барыня — орехи и конфетти. Начинался пир горой, любимое бабушкино удовольствие.

Спустя некоторое время после того, как Хорошее Дело предложил мне взятку за то, чтоб я не ходил к нему в гости, бабушка устроила такой вечер. Сыпался и хлюпал неуёмный осенний дождь, ныл ветер, шумели деревья, царапая сучьями стену, — в кухне было тепло, уютно, все сидели близко друг ко другу, все были как-то особенно мило тихи, а бабушка на редкость щедро рассказывала сказки, одна другой лучше.

Она сидела на краю печи, опираясь ногами о приступок, наклонясь к людям, освещенным огнём маленькой жестяной лампы; уж это всегда, если она была в ударе, она забиралась на печь, объясняя:

— Мне сверху надо говорить, — сверху-то лучше!

Я поместился у ног её, на широком приступке, почти над головою Хорошего Дела. Бабушка сказывала хорошую историю про Ивана-воина и Мирона-отшельника; мерно лились сочные, веские слова:

Жил-был злой воевода Гордион, Чёрная душа, совесть каменная; Правду он гнал, людей истязал, Жил во зле, словно сыч в дупле. Пуще же всего невзлюбил Гордион Старца Мирона-отшельника, Тихого правды защитника, Миру добродея бесстрашного. Кличет воевода верного слугу, Храброго Иванушку-воина: — Подь-ка, Иванко, убей старика, Старчища Мирона кичливого! Подь да сруби ему голову, Подхвати её за сиву бороду, Принеси мне, я собак прокормлю! Пошёл Иван, послушался. Идет Иван, горько думает: «Не сам иду — нужда ведёт! Знать, такая мне доля от господа» Спрятал вострый меч Иван под полу, Пришёл, поклонился отшельнику: — Всё ли ты здоров, честной старичок? Как тебя, старца, господь милует? — Тут прозорливец усмехается, Мудрыми устами говорит ему: — Полно-ка, Иванушко, правду-то скрывать! Господу богу — всё ведомо. Злое и доброе — в его руке! Знаю ведь, пошто ты пришел ко мне! — Стыдно Иванке пред отшельником, А и боязно Ивану ослушаться. Вынул он меч из кожаных ножон, Вытер железо широкой полой. — Я было, Мироне, хотел тебя убить Так, чтобы ты и меча не видал. Ну, а теперь — молись господу, Молись ты ему в останний раз За себя, за меня, за весь род людской, А после я тебе срублю голову!.. — Стал на коленки старец Мирон, Встал он тихонько под дубок молодой, Дуб перед ним преклоняется. Старец говорит, улыбаючись: — Ой, Иван, гляди — долго ждать тебе! Велика молитва за весь род людской! Лучше бы сразу убить меня, Чтобы тебе лишнего не маяться! — Тут Иван сердито прихмурился, Тут он глупенько похвастался: — Нет, уж коли сказано — так сказано! Ты знай молись, я хоть век подожду! — Молится отшельник до вечера, С вечера он молится до утренней зари, С утренней зари он вплоть до ночи, С лета он молится опять до весны. Молится Мироне год за годом, Дуб-от молодой стал до облака, С жёлудя его густо лес пошёл, А святой молитве всё нет конца! Так они по сей день и держатся: Старче всё тихонько богу плачется, просит у бога людям помощи, У преславной богородицы — радости, А Иван-от воин стоит около, Меч его давно в пыль рассыпался, Кованы доспехи съела ржавчина, Добрая одёжа поистлела вся. Зиму и лето гол стоит Иван, Зной его сушит — не высушит, Гнус ему кровь точит — не выточит, Волки, медведи — не трогают, Вьюги да морозы — не для него. Сам-от он не в силе с места двинуться, Ни руки поднять и ни слова сказать, — Это, вишь, ему в наказанье дано: Злого бы приказу не слушался, За чужую совесть не прятался! А молитва старца за нас, грешников, И по сей добрый час течёт ко господу, Яко светлая река в окиян-море!

Уже в начале рассказа бабушки я заметил, что Хорошее Дело чем-то обеспокоен: он странно, судорожно двигал руками, снимал и надевал очки, помахивал ими в меру певучих слов, кивал головою, касался глаз, крепко нажимая их пальцами, и всё вытирал быстрым движением ладони лоб и щёки, как сильно вспотевший. Когда кто-либо из слушателей двигался, кашлял, шаркал ногами, нахлебник строго шипел:

— Шш!

А когда бабушка замолчала, он бурно вскочил и, размахивая руками, как-то неестественно закружился, забормотал:

— Знаете, это удивительно, это надо записать, непременно! Это — страшно верное, наше…

Теперь ясно было видно, что он плачет, — глаза его были полны слёз; они выступали сверху и снизу, глаза купались в них; это было странно и очень жалостно. Он бегал но кухне, смешно, неуклюже подпрыгивая, размахивал очками перед носом своим, желая надеть их, и всё не мог зацепить проволоку за уши. Дядя Пётр усмехался, поглядывая на него, все сконфуженно молчали, а бабушка торопливо говорила:

— Запишите, что же, греха в этом нету; я и ещё много знаю эдакого…

— Нет, именно это! Это — страшно русское, — возбуждённо выкрикивал нахлебник и, вдруг остолбенев среди кухни, начал громко говорить, рассекая воздух правой рукою, а в левой дрожали очки. Говорил долго, яростно, подвизгивая и притопывая ногою, часто повторяя одни и те же слова:

— Нельзя жить чужой совестью, да, да!

Потом вдруг как-то сорвался с голоса, замолчал, поглядел на всех и тихонько, виновато ушёл, склонив голову. Люди усмехались, сконфуженно переглядываясь, бабушка отодвинулась глубоко на печь, в тень, и тяжко вздыхала там.

Отирая ладонью красные, толстые губы, Петровна спросила:

— Рассердился будто?

— Не, — ответил дядя Петр. — Это он так себе…

Бабушка слезла с печи и стала молча подогревать самовар, а дядя Петр, не торопясь, говорил:

— Господа все такие — капризники!

Валей угрюмо буркнул:

— Холостой всегда дурит!

Все засмеялись, а дядя Пётр тянул:

— До слёз дошел. Видно — бывало, щука клевала, а ноне и плотва — едва…

Стало скучно; какое-то уныние щемило сердце. Хорошее Дело очень удивил меня, было жалко его, — так ясно помнились его утонувшие глаза.

Он не ночевал дома, а на другой день пришёл после обеда — тихий, измятый, явно сконфуженный.

— Вчера я шумел, — сказал он бабушке виновато, словно маленький. — Вы не сердитесь?

— На что же?

— А вот, что я вмешался, говорил?

— Вы никого не обидели…

Я чувствовал, что бабушка боится его, не смотрит в лицо ему и говорит необычно — тихо слишком.

Он подошёл вплоть к ней н сказал удивительно просто:

— Видите ли, я страшно один, нет у меня никого! Молчишь, молчишь, — и вдруг — вскипит в душе, прорвёт… Готов камню говорить, дереву…

Бабушка отодвинулась от него.

— А вы бы женились…

— Э! — воскликнул он, сморщившись, и ушёл, махнув рукой.

Бабушка, нахмурясь, поглядела вслед ему, понюхала табаку и потом строго сказала мне:

— Ты, гляди, не очень вертись около него; бог его знает, какой он такой…

А меня снова потянуло к нему.

Я видел, как изменилось, опрокинулось его лицо, когда он сказал «страшно один»; в этих словах было что-то понятное мне, тронувшее меня за сердце, и я пошёл за ним.

Заглянул со двора в окно его комнаты, — она была пуста и похожа на чулан, куда наскоро, в беспорядке, брошены разные ненужные вещи, — такие же ненужные и странные, как их хозяин. Я пошёл в сад и там, в яме, увидал его; согнувшись, закинув руки за голову, упираясь локтями в колени, он неудобно сидел на конце обгоревшего бревна; бревно было засыпано землёю, а конец его, лоснясь углем, торчал в воздухе над жухлой полынью, крапивой, лопухом. И то, что ему было неудобно сидеть, ещё более располагало к этому человеку.

Он долго не замечал меня, глядя куда-то мимо, слепыми глазами филина, потом вдруг спросил как будто с досадой:

— За мной?

— Нет.

— А что же?

— Так.

Он снял очки, протёр их платком в красных и черных пятнах и сказал:

— Ну, полезай сюда!

Когда я сел рядом с ним, он крепко обнял меня за плечи.

— Сиди… Будем сидеть и молчать- ладно? Вот это самое… Ты упрямый?

— Да.

— Хорошее дело!

Молчали долго. Вечер был тихий, кроткий, один из тех грустных вечеров бабьего лета, когда всё вокруг так цветисто и так заметно линяет, беднеет с каждым часом, а земля уже истощила все свои сытные, летние запахи, пахнет только холодной сыростью, воздух же странно прозрачен и в красноватом небе суетно мелькают галки, возбуждая невеселые мысли. Всё немотно и тихо; каждый звук — шорох птицы, шелест упавшего листа — кажется громким, заставляет опасливо вздрогнуть, но, вздрогнув, снова замираешь в тишине — она обняла всю землю и наполняет грудь. В такие минуты родятся особенно чистые, лёгкие мысли, но они тонки, прозрачны, словно паутина, и неуловимы словами. Они вспыхивают и исчезают быстро, как падающие звёзды, обжигая душу печалью о чём-то, ласкают её, тревожат, и тут она кипит, плавится, принимая свою форму на всю жизнь, тут создаётся её лицо.

Прижимаясь к тёплому боку нахлебника, я смотрел вместе с ним сквозь чёрные сучья яблонь на красное небо, следил за полетами хлопотливых чечёток, видел, как щеглята треплют маковки сухого репья, добывая его терпкие зерна, как с поля тянутся мохнатые, сизые облака с багряными краями, а под облаками тяжело летят вороны ко гнездам, на кладбище. Всё было хорошо и как-то особенно — не по-всегдашнему — понятно и близко.

Иногда человек спрашивал, глубоко вздохнув:

— Славно, брат? То-то? А не сыро, не холодно?

А когда небо потемнело и все вокруг вспухло, наливаясь сырым сумраком, он сказал:

— Ну, будет! Идем…

У калитки сада он остановился, тихо говоря:

— Хороша у тебя бабушка, — о, какая земля!

Закрыл глаза и, улыбаясь, прочитал негромко, очень внятно:

Это ему в наказанье дано: Злого бы приказа не слушался, За чужую совесть не прятался!..

Ты, брат, запомни это, очень!

И, поталкивая меня вперёд, спросил:

— Ты писать умеешь?

— Нет.

— Научись. А научишься — записывай, что бабушка рассказывает, — это, брат, очень годится…

Мы подружились. С этого дня я приходил к Хорошему Делу, когда хотел, садился в ящик с каким-то тряпьем и невозбранно следил, как он плавит свинец, греет медь; раскалив, куёт железные пластины на маленькой наковальне лёгким молотком с красивой ручкой, работает рашпилем, напильником, наждаком, и тонкой, как нитка, пилою… И всё взвешивает на чутких медных весах. Сливая в толстые белые чашки разные жидкости, смотрит, как они дымятся, наполняют комнату едким запахом, морщится, смотрит в толстую книгу и мычит, покусывая красные губы, или тихонько тянет сиповатым голосом:

— О, роза Сарона…

— Это чего ты делаешь?

— Одну штуку, брат…

— Какую?

— А-а, видишь ли, не умею я сказать так, чтоб ты понял…

— Дедушка говорит, что ты, может, фальшивые деньги делаешь…

— Дедушка? Мм… Ну, это он пустяки говорит! Деньги, брат, — ерунда…

— А чем за хлеб платить?

— Н-да, брат, за хлеб надобно платить, верно…

— Видишь? И за говядину тоже…

— И за говядину…



Поделиться книгой:

На главную
Назад