Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повседневная жизнь рыцарей в Средние века - Жан Флори на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С середины XIII века турнир получил настолько общее признание как праздничное действо, что всякий раз сопровождал любое торжественное событие, ради которого двор собирался в полном составе. К нему же приурочивались свадьбы и посвящения в рыцарское достоинство, если только не служили самостоятельным поводом для его проведения. Более того, организацией турниров были заняты даже городские власти, причем не только в Италии, где аристократическая прослойка в городах была видна невооруженным глазом, но и в Нидерландах, где в городах ее днем с огнем не сыскать: там бои на копьях проводились ежегодно. Своими турнирами буржуазные города подчеркивали свое богатство и свое самоуправление{35}. В Бургундии, в Испании, при других королевских и княжеских дворах турниры принимают в XV веке характер грандиозного спектакля — спектакля, который призван поднять как национальный престиж, так и престиж его организаторов.

Турнир, праздник и прославление победителей

Турниры испытывали потребность в некоторых правилах, в особых судьях и в глашатаях (герольдах) для того, чтобы среди участников состязаний выявить наиболее достойных и сделать их имена достоянием гласности. Первое время сами участники и указывали на достойнейших, присуждая им призы. Жонглеры[7], всегда присутствовавшие на празднике, не замедлили войти в роль оценщиков рыцарских достоинств, что подчас вызывало недовольство среди непосредственных участников. Так, Гильом ле Марешаль всегда служил предметом восхищения одного жонглера, который по прибытии рыцаря на турнир принимался зычным голосом перечислять перед публикой его заслуги и выкрикивать: «Да поможет Бог Марешалю!»{36}, что давало повод злым языкам высказывать предположение, что жонглер находился на негласном содержании у рыцаря или, говоря современным языком, выполнял обязанности агента по пиару.

По мере того как жонглеры, эти завсегдатаи турниров, становились знатоками рыцарей-участников и их родовых гербов, они превращались в герольдов и в специалистов по геральдике: без тех и без других турнир был бы абсолютно немыслим. На жонглеров были возложены обязанности представлять публике участников состязаний, объявлять различные фазы состязания и комментировать развертывавшиеся на турнире перипетии борьбы. Иногда они даже брали на себя функции судей и арбитров — по крайней мере до тех пор, пока не сложилось профессиональное учреждение со своей служебной иерархией, на вершине которой стоял «король герольдов». Ему же было доверено составление статусов рыцарских орденов и ведение хроники деяний их членов. Тем самым профессиональные герольды способствовали распространению рыцарской этики в аристократическом обществе.

Общество, которое постоянно посещало турниры, и в самом деле со временем становилось все более аристократичным по своему составу — как, впрочем, и само рыцарство. В Германии начиная с XIII века и присутствовать на турнирах в качестве зрителей, и участвовать в них были вправе только те, кто имел и по отцовской и по материнской линии не менее четырех родственников дворян. Более того, пытались ограничить число участников лишь теми, кто прошел формальное посвящение в рыцарское достоинство, но исключений было слишком много, чтобы говорить о каком-то правиле. В XIV–XV веках все участники турниров — из титулованной знати, часто — под прямым патронажем государей. В отличие от прошлого, копьем и мечом на турнирах уже не добыть состояния, да и о восхождении по социальной лестнице лучше более не мечтать. В XII веке Гильом ле Марешаль своими турнирными подвигами сделал не только блестящую рыцарскую карьеру, но и стал весьма богатым человеком. В XIV–XV веках такое немыслимо: турнирная экипировка была уже не по карману среднему рыцарю, не говоря уже о малоимущем; посвящение же в рыцари стало по той же причине недоступным для среднего дворянина. На турнирах, где сражались только бутафорским («для развлечений») оружием, призы приобретали все больше символический характер, а добыча сводилась к минимуму. Турнирное общество становилось элитарным, аристократическим и закрытым, как никогда в прошлом.

Глава восьмая

Законы войны и рыцарский кодекс

С XI по XV век рыцарство под внешними влияниями, выработало кодекс поведения, который мы вправе назвать рыцарской этикой. Его основные составляющие имеют военное происхождение и военный характер, хотя к ним мало-помалу присоединялись черты церковной морали и аристократической идеологии. Под их воздействием постепенно сложилось то, что можно было бы назвать правом войны{1}. Это право в течение всего Средневековья или, точнее, с XI века до порога Нового времени несколько гуманизировало понимание Западом сущности войны.

Реальности войны

Никто уже более и не помышляет о противопоставлении «темного» Средневековья с его отсутствием каких-либо преград безудержному военному насилию — нынешней цивилизованной эпохе, когда законы соблюдаются даже во время войны. Эта научная иллюзия, очевидно, разрушена актами варварства, лежащими на совести наших современников. Дикость вечна. Нет поэтому большой пользы в долгом разглядывании сцен военного насилия, идущих чередой через все Средние века, включая и эпоху рыцарства. Зато важен вопрос о том, как эти акты насилия воспринимались их комментаторами, несомненно отражавшими общественное мнение того времени или, по меньшей мере, взгляд на события тогдашней элиты.

Разорение, грабежи и военная добыча

Разорения, причиненные территории и населению противника в форме грабежа, угона скота, захвата урожая, поджогов, разрушений и всевозможного хищничества, для нынешнего читателя представляют, наверное, наиболее шокирующую страницу в истории Средних веков. Но в средневековых хрониках такого рода факты фиксируются с большой регулярностью и в то же время с удивительным для нас лаконизмом: сами хронисты предпочитают их вовсе не комментировать. Просто говорится, что в таком-то году такой-то соседний государь «разорил всю землю и обезлюдил ее». Речь идет о вполне приемлемой форме войны, которая и состоит преимущественно из набегов на вражескую территорию с тем, чтобы подорвать экономику противника и заставить его, таким образом, капитулировать.

Очень частые осады крепостей также сопровождались всякого рода разорениями, которые совершались иногда и самими осажденными или же их союзниками. Во время марша крестоносцев на Антиохию, а затем и осады этого города (1098) турки применяли тактику «выжженной земли», уничтожая урожай на корню, сжигая заготовленный крестьянами фураж, отравляя колодцы на своей собственной территории, чтобы крестоносцы и их лошади умирали от голода. В меньших, правда, размерах та же тактика находила себе приложение и на Западе, в пределах христианского мира. Ордерик Виталь сообщает, к примеру, что Эли дю Мэн, готовясь напасть на Гильома Рыжего, разорил часть собственной страны «с согласия ее жителей» с целью лишить противника всех средств к существованию.

Что до противника, то он разорял чужие земли без жалости и без зазрения совести. Вышеупомянутая кампания изобиловала примерами не только всевозможных разорений и грабежей, но и отношения к ним тогдашнего рыцарства. Король Гильом (Вильгельм) Рыжий, исполненный решимости подавить мятеж Эли дю Мэна, надвигается на него с многочисленным войском, как всегда готовым навести порядок огнем и железом. Но, отмечает хронист, только-только собирался он предать пламени принадлежащие Эли замки, как их защитники еще до подхода армии Гильома сожгли их сами, не оставив ровно ничего из того, что могло гореть или что можно было грабить. Король тогда осадил Майе в пятницу и велел идти на приступ в субботу. Потом, однако, он («по мудрому совету близких к нему людей», подчеркивает хронист) перенес штурм на понедельник, чтобы почтить смерть и воскресение из мертвых Христа. За три года до описываемых событий церковный собор в Руане (об этом пишет тот же хронист в предшествующей главе) подтвердил запрет на боевые действия любого рода с вечера в среду до утра в понедельник. Однако, замечает здесь Ордерик, гарнизон в Майе «состоял из мужественных воинов, верных своему сеньору, готовых сражаться за него до самой смерти и доказать свою доблесть достославным поведением». Гарнизон решил использовать передышку, чтобы восстановить укрепления; между тем осаждающие продолжали подкоп под стены замка: нарушение перемирия оказалось, таким образом, обоюдным. Король вновь внял еще одному мудрому совету, исходившему из его окружения: вместо того чтобы упорствовать во взятии неприступной крепости, оставаясь тем временем на открытой местности без какого-либо естественного прикрытия, он, щадя жизни своих доблестных воинов, отвел их без шума от стен замка, размышляя при этом над тем, как бы найти иной способ покарать коварного врага. И нашел его: с самого утра «они принялись разорять страну — выдирали с корнем виноградную лозу, рубили фруктовые деревья, рушили стены и изгороди; и вот так, огнем и железом, опустошили эти земли, в прошлом весьма плодородные»{2}.

Рассказ показателен. Он вскрывает напряженность противоречия между моралью, которую Церковь пыталась привить воинству, и заботой об эффективности военных операций, которая требовала разорения страны. Ордерик, очень хорошо знакомый с военной этикой, почти невольно соглашается с тем, что осажденные были вынуждены нарушить перемирие хотя бы уже в силу того, что этого требовали их верность по отношению к своему сеньору, их готовность сражаться за него до самой смерти, их воинская доблесть, наконец. Что касается мудрых советов, данных королю, то они сводились к призыву щадить жизни его воинов и к подсказке, что противника можно в достаточной мере наказать, даже не овладевая крепостью, а всего лишь разоряя округу.

Речь здесь, очевидно, идет о действиях «бескорыстных», предпринятых с назидательной целью «наказать» противника. Акции возмездия такого же рода получили широкое распространение и в частных войнах, против которых с X века деятельно выступала Церковь, пытавшаяся навязать всем воюющим сторонам «Божий мир», хотя бы только на конец недели. И все же, как бы широко ни была распространена практика предумышленного разорения, разорение непредумышленное несомненно превосходило ее своим размахом: воины, вторгавшиеся в чужую страну, грабили не только и не столько для того, чтобы кого-то «наказать», сколько повинуясь элементарному чувству голода. При отсутствии интендантской службы они, чтобы утолить голод и чтобы накормить своих лошадей, просто не могли не грабить. К тому же добыча, вырванная у противника, считалась вполне законной, и мы уже видели, как воины вообще, а рыцари в первую очередь присваивали ее. Грабеж даже рассматривался как неотъемлемое свойство рыцарской профессии. Обычаи раздела добычи указывают на это обстоятельство однозначно: в принципе, вся добыча подлежала разделу на три доли. Первая принадлежала королю или князю, вторая — командному составу, третья — солдатам. Но здесь имеется в виду лишь добыча, так сказать, «официальная», собранная воедино, например, после взятия города. Но помимо нее имелись и иные формы грабежа, прекрасно освоенные воинами.

Церковь изобличала эту практику и первоначально побуждала рыцарей покинуть ряды «мирского воинства», отречься от мира, чтобы уйти в монастырь, где и присоединиться к «Божьему воинству» (militia Dei). Она не видела никакой иной альтернативы. Согласно же этой единственной, можно либо служить «миру» с оружием в руках, либо — Богу, оставив оружие перед порогом монастыря и замаливая грехи первого служения. В XI и в меньшей мере в XII веке многие рыцари в старости, даже при смерти, становились монахами. В ходе Крестовых походов впервые набирает силу идея законности военной профессии и обычной военной практики. Рауль Кайенский в своем панегирике Танкреду рассказывает, как его герой разрывался между предписаниями рыцарства и Евангелием: Иисус велел, пишет он, подставить левую щеку, когда тебя ударили по правой, а тому, кто пожелает у тебя забрать тунику и плащ, отдать и то и другое без возражений; рыцарство же требует за оскорбление не щадить даже своего родственника, а также взять у побежденного противника и тунику, и плащ, и все остальное. Будучи погруженным в тревожные мысли этим непреодолимым противоречием, Танкред был очень счастлив узнать из призыва папы Урбана II, что отныне оба требования вполне совместимы и оба пути совпадают: отправляясь на войну с неверными, обретаешь не только радость битвы, но и спасение души{3}.

Ну а как быть с войнами между христианами на Западе? Этьен де Гранмон (Grandmont), монах, живший в XIII веке, в одной из своих проповедей разъяснял, как уберечься от зла, пребывая в обществе тех, кто ему привержен. Он посоветовал благочестивому рыцарю отличное средство остаться «божиим воином», отвергающим зло и творящим добро. Для этого нужно не только самому воздерживаться от грабежей, похищения людей и вымогательства выкупов, но и удерживать от этих порочных деяний своих сотоварищей. Он должен, помолившись, броситься на добычу, как орел — впереди других и не оставляя ничего другим. Он должен у ограбленного взять всё, но тут же полностью вернуть награбленное. Он должен обратить противников в бегство — дабы те не попали в плен к другим рыцарям. Или же иначе: захватить их, а потом отпустить на свободу без выкупа. Таким образом рыцарь, нося щит, будет сущим монахом, который воздаст кесарю кесарево, а Богу богово{4}. Вряд ли предложенный монахом план личного спасения нашел какой-либо отклик в душе внимавших проповеднику рыцарей — настолько глубоко в их сознании укоренилась та идея, что всякая добыча, взятая у противника мечом, имеет вполне законный характер.

В особенности это относится к городам, которые не сдались, но были взяты приступом. В 1141 году, например, город Линкольн был подвергнут разграблению — «согласно закону войны», добавляет хронист{5}. В XIV веке, когда грабежи в ходе набегов производились систематически, Оноре Боне (Honoré Bonet) замечал: если рыцарь, отправляясь в кампанию, намеревается пограбить и утаить награбленное, он не должен спрашивать жалованье у своего нанимателя; напротив, будет справедливо, если вся добыча передается капитану, который затем распределяет ее среди рыцарей, причем каждый из них получает соответственно его доблести{6}. Добыча в последнем случае рассматривается как военный трофей. Эти трофеи делились между победителями, что ставило проблемы, которые едва ли получали удовлетворительное решение в ту эпоху, когда Жефруа де Шарни излагал свои «Требования». Вот один из примеров, приводимых Жефруа{7}. Положим, в город, принадлежащий сеньору «X», врывается неприятельская армия и собирает отовсюду на главную площадь добычу; потом ополчение другого города, но также принадлежащего сеньору «X», врывается туда же и, одолев противника, становится обладателем собранных сокровищ. Кому они, спрашивается, теперь принадлежат по праву — ограбленным ли жителям первого города или их союзникам, взявшим эту добычу у неприятеля с бою? Ответа нет.

Что касается крестьян, вовлеченных помимо своей воли в военный конфликт, то их судьба хронистов нисколько не занимает, за исключением, пожалуй, тех случаев, когда с нею оказывается связана судьба сельской церкви или местного сеньора. Хронисты рассматривают ограбление мужичья и неприятелями, и защитниками отечества как явление совершенно неизбежное, следовательно — нормальное. Предписания «Божьего мира» показывают это наглядно: они возбраняют «бескорыстное» (не с целью грабежа) разорение чужих земель, но предоставляют полную свободу сеньору в его обращении со своими собственными крестьянами. Известны, конечно, случаи, когда рыцари грабители подвергались суровой каре. Так, Ричард Львиное Сердце осадил и взял (1190) замок Гильома Шизи. Шизи грабил всех путников подряд, забредших на его земли. Никаких изъятий из рутинной практики выворачивания карманов он никогда и ни для кого не делал, и эта принципиальность погубила его. Среди ограбленных им однажды оказались паломники в Компостеллу (в Испании. — Ф.Н.), а они, равно как и паломники в Святую землю, находились под особым покровительством папы. Папа в деянии Шизи усмотрел личное оскорбление и пожаловался английскому королю, Ричард же по взятии замка повесил его владельца на крепостной стене.

Массовые избиения

Хронисты фиксируют мало случаев массовых избиений крестьян по деревням или горожан, когда город брался приступом. Такие избиения не носили систематического характера, но все же время от времени происходили. Иногда это было средство террора, запугивания противника.

Реже — следствие тотальной войны против противника, имеющей целью его полное подавление. Такого рода войны велись англичанами против кельтов, поляками и немцами — против прибалтийских язычников, всеми «франками» в ходе Крестовых походов — против «неверных» на Ближнем Востоке, северофранцузским рыцарством — против альбигойцев. Среди принципов, составляющих суть этих войн, всегда можно обнаружить закоренелую ненависть — религиозную, расовую, национальную. Вильгельм (Гильом) Завоеватель прибег к истребительной войне после битвы при Гастингсе (1066){8}, чтобы укротить непокорных англосаксов, поднимавших восстания на севере страны. Истребительные войны и позднее фиксируются на страницах средневековых хроник. Хронисты обычно возлагают ответственность за их развязывание на «варваров кельтов», о которых вообще не говорится ни одного доброго слова и которые успешно играют роль «козла отпущения», но также — и на наемную пехоту, особенно на брабантских и фламандских ландскнехтов. Побоища, регулярно устраиваемые англичанами среди тех же «кельтов», принимают под пером авторов хроник благородные формы «репрессалий» за свершенные в прошлом «злодеяния». Что касается ландскнехтов, то враждебная предвзятость анналистов по отношению к ним достаточно очевидна. Однако очевиден и тот ужас, который ландскнехты нагоняли на своих современников. Хорошо известны и решения церковных соборов, осуждавшие их поведение. После многочисленных эпизодов массовой резни мирного населения ландскнехтами на юге Франции (они служили и под английскими, и под французскими знаменами) III Латранский собор (1179) призвал королей Англии и Франции подавить бесчинства силой оружия, а повинных в них примерно наказать. Не довольствуясь этим призывом, собор отождествил ландскнехтов с еретиками и объявил против них поход, сопровождаемый раздачей индульгенций, очень похожих на те, что даровались участникам походов в Святую землю: ландскнехтов следовало, не беря при этом греха на душу, убивать как злых диких зверей, но можно было, правда, и ограничиться обращением их в рабство; в обоих случаях их имущество переходило в собственность тех, кто свершал акт справедливости{9}.

Рыцари также не были полностью свободны от обвинений. Однако чудовищные эксцессы, обычно сопровождавшие массовые побоища, все же редко ставились им в непосредственную вину, хотя бойня производилась, как правило, с их одобрения, если не по их приказу{10}. За «грязную работу» они сами не брались, поручая ее пехоте, ландскнехтам, своей же собственной вооруженной дворне, сопровождавшей их на войне. Кельтам, как и сарацинам, в хрониках инкриминировались сожжение церквей, иногда вместе с ищущими в них спасения мирными жителями, а также — обыкновение продавать пленных (главным образом молодых женщин и подростков) работорговцам для дальнейшей перепродажи их на невольничьих рынках; ландскнехтам же — массовые избиения крестьян, сопровождаемые насилиями над женщинами, пытками, калечением и прочими бесчинствами. По мнению Дж. Джиллингэма (J. Gillingham) и Дж. Стриклэнда (J. Strickland), поведение рыцарей качественно не отличалось от того, как вели себя кельты или ландскнехты (о сравнительном подсчете совершенных преступлений речи нет), — во всяком случае в вопросе о массовых убийствах и грабежах, включая святотатство и ограбления церквей. Оба исследователя указывают вместе с тем на один пункт, где различие вполне очевидно. Этот пункт — обращение с пленными{11}. Именно в нем заметен действительный прогресс в обычаях войны — прогресс, несомненно связанный с рыцарской этикой.

Обращение с пленными

Говоря о пленных, среди них нужно различать несколько категорий: мирные жители, гарнизоны крепостей, взятых приступом, гарнизоны, сдавшиеся после осады, воинов, особенно рыцарей, плененных во время битвы. Удерживавшим крепость воинам (среди которых имелись, очевидно, и рыцари) с самого начала осады предлагалось крепость эту сдать. Чтобы подвигнуть их на этот шаг, выдвигалась угроза, что, если гарнизон не капитулирует, он будет перебит до единого человека. В ответ — молчание. Осада длилась месяц, второй, третий… Осаждающие выступали с новым предложением: на этот раз речь шла о «почетной сдаче». «Почетная сдача» — это компромисс между сдачей слишком поспешной, а потому и похожей на измену своему сеньору, и ожесточенным сопротивлением, которое рассматривалось как проявление непримиримой ненависти{12}. Цель такого предложения вполне очевидна — получить крепость, избегая слишком долгой, рискованной, дорогостоящей осады (дорогостоящей даже в двойном смысле, так как платить приходилось и деньгами, и жизнями). Осажденных нужно было убедить в том, что, во-первых, их сопротивление тщетно, и, во-вторых, в том, что капитуляция соответствует их общим интересам, — интересам осаждающих и осажденных одновременно, так как она не приходит в противоречие с воинским долгом последних и не наносит ущерба ни их чести, ни их репутации. Чтобы этого добиться, осаждающая сторона предлагала краткое перемирие, во время которого осажденные получали возможность обратиться к своему сеньору с просьбой о помощи. По мнению Гильома Мальмсбери (Malmesbury), такая практика в XII веке была обычной{13}. Если к моменту истечения срока перемирия помощь не подходила, гарнизон должен был сдаться. Если он сдавался, жизнь составлявших его воинов была вне опасности. Гарнизон получал возможность достойно выйти из крепости вместе с оружием и «багажом», то есть с личными вещами солдат и офицеров. Сдавшие крепость получали гарантию безопасности, то есть гарантию того, что не будут ни перебиты, ни изувечены. Если до сдачи гарнизон сражался мужественно, по оценке осаждающих, то он удостаивался милостивого обращения с собой, которое доходило до дарования всем пленным свободы. Так случилось, например, с Шато-Гайар, взятого хитростью. Французский король Филипп Август почтил начальника гарнизона знаками высокого уважения{14}. Нужно в связи с этим отметить вот какую тонкость: сами обещания того, что сдавшиеся не подвергнутся ни избиению, ни увечьям, показывают достаточно ясно, что практика массового истребления или нанесения увечий пленным если и не признавалась законной, то была довольно обычной.

В случае сопротивления «только для видимости» или слишком поспешной сдачи гарнизон навлекал на себя обвинения в измене своему сеньору, трусости и подлости, что лишало его уважения победителей. Так, гарнизон в Водрейе (Vaudreuil) сдался Филиппу Августу (1203), прежде чем тот успел установить осадные машины вокруг крепости. Сдавшиеся были покрыты позором, о них и особенно о их капитанах сочинялись «дурные песенки», а король, хотя и обрадовался неожиданно приключившейся удаче, был настолько шокирован трусостью гарнизона, что велел содержать в Компьене сдавшихся «бесславно», назначив при этом выкуп за их бывших командиров в огромную сумму{15}.

Порой наемники отстаивали доверенную им крепость более достойно, чем «феодалы». По сведениям Ордерика Виталя, при осаде Бригнорта (Brignorth) король Генрих I пригрозил повесить весь гарнизон на зубцах крепости, если тот в течение трех дней не сложит оружия. Вассалы Робера Беллема повиновались немедленно, а вот наемные рыцари (milites stipendiant), замкнутые ими в части замка, продолжали сопротивление. В конце концов король оказал им милость, позволив выйти из крепости с оружием и багажом в знак того, что ни над ними, ни над другими оставшимися с ними наемниками позор не тяготеет{16}.

В случаях сдачи крепость всего лишь переходила из рук в руки от одного ее владельца к другому. Интерес государей при этом соблюдался, чего нельзя сказать о материальном интересе солдат. Для последних «мирный» способ овладения крепостью был сущей бедой, так как лишал их «законного», в их глазах, грабежа. Многочисленны случаи протестов воинов — тут рыцари и пехота выступали «единым фронтом» — против запретов их вождей брать во взятом городе какую-либо добычу. Наиболее известный из них — падение Никеи во время Первого крестового похода: среди крестоносцев поднялся ропот, когда они узнали, что их предводители согласились принять капитуляцию города на условиях, предложенных им их номинальным сюзереном византийским императором («изменником императором Алексием»), а условия эти исключали ограбление города и, следовательно, приобретение заслуженной ратными подвигами добычи. Между тем как император наделял вождей огромными сокровищами, рыцари получали по одной золотой монете, а пехотинцы — по одной бронзовой{17}. Как же было не говорить о «тайном сговоре» за счет всего воинства?

Иногда осаждавшая сторона, напротив, отвергала «почетную сдачу», что предвещало резню в случае, если она одержит верх. В ходе осады Шалю (Châlus) в 1199 году Ричард Львиное Сердце дал клятву перевешать весь гарнизон и сам отверг возможность почетной «сдачи». Его поведение отчасти объясняет яростное сопротивление осажденных, которое стоило королю жизни: с высоты крепостной стены один из защитников замка распознал среди нападавших Ричарда и послал в него стрелу из арбалета, рана от которой стала смертельной. Приступ, начавшийся при участии короля, оказался победоносным, и умиравший Ричард, верный своей клятве, велел повесить весь сложивший оружие гарнизон, за одним только исключением. За исключением того меткого арбалетчика, который послал ему смерть.

Стрелок, призванный к смертному ложу короля, должен был дать Ричарду ответ: убил ли он его случайно или предумышленно? Стрелок ответил, что — предумышленно: король убил его отца и его брата — то была месть за них. Ричард будто бы простил его, велел отпустить на свободу и выдать ему 100 су — королевский подарок в знак христианского примирения! Стрелку не довелось воспользоваться ни рыцарским великодушием умиравшего, ни его королевской щедростью: сразу же после смерти Ричарда капитан наемников Маршадье приказал с прощенного королем содрать кожу{18}.

В случае сопротивления, оказанного при победоносном штурме, побежденные отдавались на волю победителей, которые могли их без особых угрызений совести либо перебить, либо изувечить. Массовое истребление обычно применялось по отношению к врагам, которые признавались заклятыми, непримиримыми. Калечили же по большей части мятежников, «чтобы другим неповадно было». Так, Вильгельм (Гильом) Завоеватель после взятия Алансона велел изувечить его гарнизон, следуя в этом примеру своего предка герцога нормандского Ришара II, который наказывал крестьян, осмелившихся собираться на тайные сходки, отсечением рук и ног{19}. Суровость Вильгельма принесла свои плоды: прочие замки сдавались ему без особой задержки. На Сицилии другой нормандец, граф Рожер, при подавлении восстаний населения в Тройе и в Асколи, действуя в принципе таким же образом, сумел выказать свою изобретательность в несравненно более широком диапазоне: одному он велел отрубить руку, другому — ногу, третьему — отрезать нос, четвертому — яички, прочим — вырвать зубы или отрезать уши{20}. Среди подвергшихся каре рыцарей, очевидно, не было. Однако Ордерик Виталь рассказывает, что «верные» герцога Вильгельма одержали победу над повстанцами в битве, названной «Фагадуна». У всех взятых в плен мятежников, каков бы ни был их ранг, отсекались правые ноги{21}. На этот раз кара постигла рыцарей, поставленных в один ряд с прочими смутьянами, виновными в измене.

И еще один казус заслуживает внимания. В 1121 году при подавлении мятежа сторонников Вильяма Клайтона (Guillaume Clitori) Генрих I в Бургерулде (Bourgheroulde) взял в плен множество рыцарей из числа своих противников. Он их наказал (1124), повелев выколоть глаза у троих Жефруа (или Джефри): Турвиля, Одоарда Пэна и Люка де ла Барра. Шарль Фландрский вмешался в это дело, упрекнув короля в том, что тот содеял «нечто противное нашим обычаям», учинив такое над рыцарями, плененными в бою и верными своему сеньору. Генрих так оправдал свой приговор: «Жефруа и Одоард стали, с согласия их первого сеньора, и моими вассалами, они клялись в верности и мне, а нарушив эту клятву, заслужили соответствующее наказание, в виде смертной казни или изувечения»{22}. Что касается Люка, который клятву вассальной верности Генриху не давал, то он, выступив однажды с оружием в руках против Генриха, попал к нему в плен и был отпущен на свободу — с оружием и «багажом». Вместо благодарности Люк продолжал поддерживать врагов Генриха и, более того, стал сочинять против него сатирические песенки, публично его оскорблять и высмеивать. Эпизод показателен вдвойне. Вмешательство графа Фландрии служит свидетельством того, что и при отсутствии какого-либо закона обычай осуждал изувечение пленных неприятельских рыцарей. Король, не выступая против обычая, вместе с тем доказывает, что в данном случае имел место справедливый приговор, соответствующий нормам феодального права. В самом деле всякий вассал, предавший своего сеньора, подлежит либо смертной казни, либо изувечению. Только один из трех, Люк, не подпадает под эту норму. Король свой приговор по отношению к нему мотивирует враждебным, злобным и неучтивым поведением рыцаря, которое само по себе противоречит обычаям рыцарства и ставит Люка вне рыцарства. В глазах короля суровое наказание столь «нерыцарственного» рыцаря не только совместимо с законом, но и требуется законом.

Иначе стоит вопрос о неприятельских рыцарях, взятых в плен на поле боя. Они всего лишь исполняли свой долг вассалов по отношению к сеньору или делали то, что обязались делать за жалованье. Вот почему обычай осуждает их изувечение или хладнокровное избиение. Впрочем, известно множество примеров того, как именно к такого рода репрессалиям прибегали осаждавшие крепость, чтобы устрашить ее гарнизон или, уже овладев ею, покарать гарнизон за слишком большой урон в их рядах. В 1215 году король Иоанн (Джон), взяв Рочестер, велел перевешать весь его гарнизон, руководствуясь исключительно последним мотивом. По просьбе Саварика Молеона он пощадил частично рыцарей, но подтвердил свой приговор в отношении всех арбалетчиков, смертоносные стрелы которых стали причиной смерти большого числа его рыцарей и сержантов{23}. В войне, развернувшейся в Пуату (1183) между двумя сыновьями Генриха II, Ричард Львиное Сердце, этот эталон рыцарства, в ходе своего вторжения в земли своего брата приказал предавать смерти всех его вассалов, какого бы ранга они ни были{24}.

И все же в большинстве случаев плененных на поле боя победители щадили. Их держали под стражей до выплаты выкупа за их освобождение. Обычай требовал хорошего обращения с узниками. Наилучшее обращение было, естественно, зарезервировано за попавшими в плен королями и князьями. Так, короля Этьена, плененного при Линкольне (1141), «согласно обычаю, касающемуся содержания того рода людей, что называются пленниками», поместили сначала в особняк, снабженный всеми службами, потребными для удовлетворения нужд столь знатной персоны, но затем, после того как короля нашли в поле очень далеко от предоставленной ему резиденции, его все же заковали в кандалы{25}.

Впрочем, в интересах победителей было щадить пленников высокого ранга, исходя из простого политического расчета. Даже если речь шла о сарацинах. Поведение норманнов на Сицилии в этом отношении весьма показательно. Роберт Гискар не поколебался выколоть глаза у шатлена Готье из опасения, что тот нанесет ему ущерб после освобождения. Норманны предали мечу весь сдавшийся им гарнизон Мессины и взяли за обычай насиловать женщин на улицах покоренных ими городов. Однако, когда Гискар овладел Агрижентом и взял там в плен жену и детей своего мусульманского противника Хамида, он приставил к ней стражу, чтобы предотвратить насилие над ней. Он полагал, что Хамид с большей охотой пойдет на соглашение с ним, узнав, что его жена не потерпела никакого бесчестья (стоит заметить, изнасилование пленниц было общепринятой практикой в обоих лагерях). Расчет оказался верным: Хамид крестился и стал союзником Гискара{26}.

Персонажи менее высокого ранга и простые рыцари подвергались в плену большей опасности, хотя победитель вроде и был заинтересован в сохранении их жизней ради получения выкупа. Если Гильома (Вильгельма) Рыжего хвалили за то, что он не позволял плохо обращаться с пленными, то эта похвала свидетельствует о том, что хорошее обращение с ними вовсе не приняло характер общепризнанного обычая. Тома де Марль (Thomas de Marle), напротив, оставил по себе в этом отношении дурную славу. Его обвиняли в том, что он подвергал пленников пыткам, чтобы вырвать за них выкуп подороже, и мучил их до смерти, если выкупа этого не получал{27}. Ордерик Виталь отмечает жестокое поведение Анселэна Гоэля, который, взяв в бою в плен своего собственного сеньора Гильома де Бретейля, заточил его в феврале 1091 года в донжон Бреваля; пленник был посажен напротив открытого окна в направлении на север; на него надели мокрую рубашку, и она превратилась на нем в ледяной панцирь. После вмешательства посредников Гоэль освободил пленника, но на очень суровых условиях: тот должен был выдать дочь замуж за своего недавнего тюремщика, уступить ему замок Иври, оставить ему свои доспехи и боевого коня, а также выплатить выкуп в 3 тысячи ливров. Тот же самый Гоэль вообще был известен как вымогатель чрезмерных выкупов с пленных и как постоянный грабитель своих же крестьян. Ордерик осуждает также поведение Робера де Беллема, который, не принимая выкупа в принципе, уморил голодом и холодом в своих темницах более 300 пленных{28}.

С конца XI века обычай требует, чтобы попавшие в плен рыцари не оставались узниками до самой смерти, а освобождались по получении выкупа. Текст, принадлежавший перу Жиро Камбрийскому (Giraud le Cambrien), прекрасно показывает распространение этой практики, ее основания (как материальные, так и этические в одно и то же время) и, наконец, ее пределы на примере одного из эпизодов английского завоевания Ирландии в 1170 году. Англичане, одержав победу, захватили 70 пленных. Но что с ними делать? Раймон Толстый настаивает на том, чтобы их пощадили: «Если бы убили их в бою, то это подняло бы наш престиж; но коль скоро они попали к нам в плен, то они перестали быть нашими врагами, оставаясь вместе с тем человеческими существами. Это не мятежники, не изменники, не воры, но люди, которых мы победили, когда они защищали свою страну. Будем же милосердными, так как великодушие достойно восхваления. Без великодушия победа — плохое, зверское дело. К тому же выкуп за них нам будет куда полезнее их смерти, так как позволит увеличить вознаграждение нашим воинам и даст пример благородного поведения»{29}.

Здесь можно найти всё: и моральную аргументацию, и материальный интерес, и поиски престижа и реноме, и стремление не противоречить общепринятой этике. Эрве де Монморанси выдвигает доводы более реалистичные, поскольку они более полно отражают особенности борьбы, завязавшейся с «кельтскими варварами». Для него, пока окончательная победа не достигнута, милосердие неуместно. Пощадят ли кельты нас, окажись мы их пленниками? Они-то ведь выкупа не принимают…

Таковы основополагающие элементы рыцарской этики, которая постепенно становится определяющей на Западе. Первоначально это этика лишь рыцарей в их отношениях с рыцарями же, плененными ими. Со временем она выйдет за эти тесные рамки, чтобы утвердиться в качестве общей нормы.

С конца XI века рыцарство считало отказ от принятия выкупа поступком жестоким и противоречащим уже сложившемуся обычаю, отпуск пленного на свободу без выкупа — как акт великодушия, тоже весьма необычного. Между этими двумя крайностями экономический и политический интерес; простая осторожность и, наконец, желание согласовать свое поведение со все более укореняющимся обычаем в совокупности способствуют постепенному улучшению положения пленных вплоть до получения за них выкупа.

Выкуп и рыцарская этика

Выкуп, как он понимался первоначально, есть цена, которую побежденные предлагают победителям за отказ от общепринятого права войны предать поверженного врага смерти или продать его в рабство. Природа выкупа, стало быть, двойственная — экономическая и гуманитарная. Эта двусмысленность проявляется уже в рассказе Павла Дьякона (Paul Diacre) о победах, одержанных франками в Италии в конце VIII века: после овладения всеми укрепленными городами они увели в полон всех их жителей, за исключением горожан Феруджи. За последних по просьбе епископов Савонты и Трента они приняли выкуп, колеблющийся между 1 и 600 су за человека (очевидно, в зависимости от социального ранга пленника){30}. В XI веке лексический оборот «воины, попавшие в плен на поле боя» обозначал, как правило, только рыцарей. На пехотинцев и даже на сержантов из-за их низкой рыночной стоимости он не распространялся, так что воины, принадлежавшие к этим двум разрядам, принимались во внимание лишь изредка. Практика выкупа, получившая в течение XII века всеобщее распространение и признание, институировала плен как социальное учреждение, гарантировавшее сначала для рыцарей, а затем для прочих хотя бы минимум человечного обращения. Изменение менталитета не столь уж мало. Выкуп все в меньшей и меньшей мере рассматривался как компенсация за плен, зато плен оправдывал себя в качестве ожидания выкупа: имел место поворот оси взаимозависимости. В XV веке, на конечном этапе этой эволюции, состояние плена вообще сводилось по времени к нулю, если выкуп мог быть выплачен немедленно. Плен существовал всего лишь как гарантия того, что за пленного его родственниками и друзьями в определенный срок будет выплачена требуемая сумма. Состояние плена исключало тем самым дурное обращение с узником. Если последнее все же имело место, то происходило как бы нарушение договора и пленник становился тем самым свободным от выполнения собственных обязательств. Изменение рыцарских нравов и ценностей между XII и XIV веками в этом отношении весьма знаменательно.

С самого начала, однако, длительность плена и условия содержания пленного находились в зависимости как от рождающегося кодекса чести, с одной стороны, так и от суммы выкупа и сроков его выплаты — с другой. Величина суммы колебалась в весьма широких пределах. Она прежде всего зависела от не всегда явных намерений победителя. Если он не желал отпустить на волю своего пленника, то назначал непомерно высокую сумму. Речь, впрочем, не всегда шла именно о денежной сумме. Как показано выше на одном из примеров, могли иметься в виду и женитьба, и передача крепости, и принятие вассальной зависимости, и заключение военного союза — в общем, все то, что победитель был в состоянии «выжать» из побежденного. Но начиная с XII века первое место в выкупе занимает все же выплата в звонкой монете. Под предлогом «наказания» победитель мог заломить огромную, выходящую за пределы разумного сумму выкупа. Однако распространение практики выкупа как своего рода экономической сделки вело к установлению и в этой области некоей средней нормы. За «рядовых» рыцарей было принято требовать такую сумму, которая не разорила бы их окончательно и не стала бы непреодолимым препятствием к их дальнейшему занятию военной профессией. Выкуп должен быть именно «разумным», соответствующим рангу пленных и их экономическим возможностям. С малоимущих и низшего ранга рыцарей брали по нескольку ливров, а иногда ограничивались удержанием коня и доспехов, что, впрочем, тоже могло стать причиной их разорения. Напротив, за персон высокого ранга или за тех, кого желали удержать в заточении, запрашивали значительные суммы. Император Генрих VI требовал 150 тысяч серебряных марок и передачу ему в вассальную зависимость Английского королевства от Ричарда Львиное Сердце, незаконно арестованного на территории Империи, когда тот возвращался из Святой земли. В данном случае пленение вовсе не «рыцарственное» (на поле боя), а скорее политическое. Отчасти политический характер имели и требования огромного выкупа за Людовика Святого (200 тысяч ливров), плененного мусульманами в Египте, и за Иоанна Доброго, попавшего в английский плен в битве при Пуатье (1356). Для нас более поучителен казус со знаменитым рыцарем Бертраном дю Гескленом. Черный принц, взявший его в плен в Испании, предпочел, не требуя выкупа, держать в тюрьме опасного противника, но под давлением общественного мнения Англии и обычая все же согласился отпустить его на свободу за выкуп, который назовет сам пленник. Жест театральный и весьма двусмысленный. С одной стороны, он должен был показать щедрость и великодушие наследника английского престола, а с другой — подтолкнуть узника к внутреннему психическому конфликту, ставкой которого становятся ценности рыцарской этики. Опять-таки, с одной стороны, это — чувство чести, самоуважения, стремление к утверждению своего реноме, даже тщеславие, которые требуют сверхвысокой оценки выкупа, с другой — желание как можно быстрее оказаться на свободе, которое ведет к снижению суммы. Дю Гесклен остановился на 100 тысячах франков. Принц, выказывая широту души, выплатил половину этой суммы и немедленно освободил дю Гесклена с тем, чтобы тот смог собрать вторую половину, которая, в конце концов, была выплачена французским королем и его союзниками.

Тема «пощады»

Эти очень высокие выкупы не должны заслонять практику высвобождения из плена рыцарей более скромного ранга. О самых неимущих мы уже и не говорим, так как источники обходят их участь молчанием. Зато судьбы рыцарей среднего достатка иногда становились достоянием истории. Хорошим примером могут послужить приключения и злоключения английского рыцаря Жана Буршье, умершего в 1400 году. Взятый в плен осенью 1371 года в одной из стычек между Бретанью и Пуату, он провел семь лет в тюрьме. Через два года, не видя в своей судьбе никакого просвета, Буршье написал жене, жалуясь на тягучую медленность переговоров об условиях его освобождения. Наконец в мае 1374 года было заключено соглашение о выкупе в 8 тысяч франков плюс 4 тысячи франков, выплачиваемых в качестве компенсации за «содержание» в заключении. Сумма выкупа в узком смысле слова примерно была равна двухгодовому доходу с земель Буршье. Чтобы ускорить ее получение и, следовательно, свое освобождение, рыцарь снова пишет жене, требуя продать или заложить часть его земельных владений, подчеркивая, что в противном случае он будет искалечен или предан смерти (реальная это опасность или искусственная драматизация?). После того как жена выплатила часть требуемой суммы, он наконец обрел свободу (1378), дав слово выплатить остаток величиной в 8 тысяч франков в течение двух лет. Кроме того, согласно обычаю, он дал обязательство не воевать против французов до тех пор, пока сумма долга не будет уплачена полностью. Итак, он освобожден под честное слово. Свои обязательства он выполнил в предусмотренный срок (1380), получив при этом расписку в их погашении. Тут же Буршье, обедневший и обремененный долгами, вновь бросается в боевую деятельность, надеясь добычей и выкупами поправить свое пошатнувшееся имущественное положение{31}. Приведенный пример позволяет судить о том, в каких отношениях практика выкупа за два века претерпела изменения и в каких — она осталась той же самой.

Благодаря ей закованные в латы рыцари получают дополнительно страхование своей жизни даже в случае поражения. Война для них становится не столь уж смертоносным занятием, за исключением, правда, довольно-таки редких общих битв. Впрочем, не стоит преувеличивать надежность этих гарантий. Например, на основе анализа битв, произошедших с XI по XV век, можно показать, что в них гибло довольно много рыцарей даже в XIV–XV веках, то есть тогда, когда и доспехи достигли предела своей прочности, и практика выкупа успела стать общепринятой. Число убитых рыцарей от общего числа при Куртрэ (1302) составило 40 %, при Касселе (1323) — 50 %, при Пуатье (1356) — 40 %, при Азинкуре (1415) — 40 %. Даже для рыцарей риск смерти никак нельзя признать незначительным, что отражает следующая статистика: согласно Фруассару, при Креси погибло 11 высоких сеньоров, 83 знаменных рыцаря (bannerets — сеньоры, имевшие право развертывать собственные знамена, под которыми сражались их дружины. — Ф.Н.) и 1212 рядовых рыцарей, не считая «мелкого люда», то есть «неблагородных» бойцов. На этот раз средневековый историк все же нашел нужным количественно оценить и «всех остальных», погибших при Креси: 30 тысяч человек{32}.

Но выше речь шла именно о крупных битвах, в которых рыцарству наносился особо тяжкий урон. К тому же в упомянутых сражениях видная роль принадлежала фламандским пехотинцам и английским лучникам. Им же современники событий ставили в вину истребление если не наибольшей, то достаточно большой части погибших рыцарей: эти «мужланы» не знали правил рыцарского кодекса. В боевых операциях меньшего масштаба и потери были значительно меньше, особенно среди рыцарей.

Если же говорить об эпохе в целом, риск попасть на поле боя в плен и потом выплачивать разорительный выкуп был для рыцаря куда более высок, нежели риск смерти. Практика выкупа свела, за упомянутыми исключениями, вероятность фатального исхода для благородных воинов к минимуму. Справедливо и обратное суждение: та же практика впереди всех прочих мотивов войны поставила голый материальный интерес, чем не только не сузила ту базу, на которой военные конфликты обычно возникали, но, напротив, расширила ее. Война, повседневная экономическая необходимость для бедных рыцарей, сделалась для командиров делом весьма прибыльным. Перебить пленных врагов в этих условиях значило, оставив рыцарей без их части выкупа, породить неразбериху в расчетах между командованием и подчиненным ему войском. Иногда такое решение все же принималось, например, когда противник вдруг переходил в успешную контратаку. Так было при Азинкуре или при Альхубароте. По этому поводу Фруассар замечает, что перед лицом стремительно развивавшегося контрнаступления англичан и португальцев французы вынуждены были перебить захваченных ранее пленных; он сокрушается при мысли о том, что в ином случае они, французы, могли бы получить в качестве выкупа около 400 тысяч франков{33}. Рыцари смотрели на подобного рода побоища косо — из побуждений прежде всего экономических, но также и моральных.

Верно, однако, то, что они могли претендовать лишь на часть выкупа. Как и относительно добычи, обычай раздела выкупных платежей следовал следующему принципу: королевской власти — треть, командованию — еще треть. Рыцари-победители, захватившие в плен вражеских рыцарей, должны были передать их военачальнику, а последний — королю. Быть может, именно этот обычай имеют в виду рыцарские романы, рассказывая о том, как их герои отсылали побежденных врагов ко двору короля Артура; Ричард Львиное Сердце точно так же препроводил пленных, взятых в ходе кампании в Пуату (1176), своему отцу и сюзерену королю Генриху II. Генрих их вернул в распоряжение своего победоносного сына{34}. В 1179 году Гильом ле Марешаль передал в руки короля Генриха, на платной службе у которого он состоял, захваченный им замок Милли. Король по своей щедрости и из признательности за одержанную победу «дал» этот замок Марешалю{35}. Эти факты как будто указывают на следующее правило: решение участи пленных относится к прерогативе военачальника и он же имеет на них и экономические права, от которых может, правда, при случае и отказаться. С другой стороны, и взявший в плен имеет на пленного свои права, которые должны быть компенсированы, решит ли его командир сохранить пленнику жизнь или предать его смерти. В XIV веке Оноре Боне утверждал, что пленный рыцарь (равно как и захваченный город) принадлежал не только тому солдату, который его непосредственно взял, но также — его капитану и командующему армией. Он полагал также, что убить противника на поле боя — значит совершить поступок вполне законный, а вот убить пленника — совсем иное дело, противоречащее законам войны. Вместе с тем он установил следующее ограничение для общего правила: «как только противник сдался и сделался пленником, к нему следует относиться с милосердием» и его убийство становится актом незаконным… кроме тех случаев, когда он может, ускользнув или будучи освобожден силой, нанести ущерб пленившей его стороне». Что касается выкупа, то Боне, ссылаясь на Гратьена, высказывал убеждение в том, что недопустимо ни запрашивать баснословные суммы, ни принуждать к уплате выкупа вообще бедных рыцарей; размер выкупа, короче, должен быть «разумным»{36}.

Тема «пощады» с XII века превращается в клише рыцарской литературы: рыцарь-победитель чуть ли не на каждой ее странице дарует пощаду своему побежденному противнику и делает его своим пленником. Романы артуровского цикла постоянно обращаются к этой теме, начиная с Кретьена де Труа, так как она вполне созвучна личным подвигам странствующих рыцарей. Авторы, заставляя своих героев «щадить» поверженных врагов на каждом шагу, несомненно способствуют упрочению той же нормы поведения и в действительности.

Слово чести

Верность данному слову несомненно представляет собой один из краеугольных камней рыцарской этики. «Слово чести» скорее всего имеет своим источником практику выплаты выкупа, по крайней мере частично. Именно в этом понятии как в зеркале отражается весь складывающийся и упрочивающийся кодекс рыцарского поведения. Чтобы собрать необходимую для выкупа сумму, часто нужно было освобождать пленника, по крайней мере на время. В такого рода случаях обычно обращались к древнему институту заложничества: сын, брат или кто-нибудь из родственников замещали собой на установленный срок пленника, становясь тем самым гарантом выполнения соглашения. Заложник в замке рыцаря-победителя имел уже статус не пленника, а гостя. Во второй половине XI века и еще в большей степени в течение всего XII века параллельно развертывались два взаимообусловленных процесса — все более углубляющееся разложение «familia» («большой семьи», родственного клана. — Ф.Н.) и развитие индивидуализма, получившего свое литературное выражение сначала в рыцарской эпической поэзии, а затем и в циклах рыцарских романов. Герои романов, странствующие рыцари, дают, согласно установленному литературному клише, «слово чести» на каждом шагу и остаются, разумеется, ему верны во всех испытаниях. Вот это клише и подняло значимость раз данного слова в глазах всей читающей публики, принадлежавшей почти без всякого исключения к рыцарской же среде. Изменение менталитета этой среды за полтора века вполне очевидно. Слово чести в самом деле имеет торжественный характер, но лишено какой-либо ритуально-религиозной окраски. Оно произносится не на мощах святого и не ведет к гибели души в случае нарушения. Залогом верности ему служит всего лишь репутация произнесшего его лица. Оно, таким образом, самодостаточно. Однако его принимают на веру лишь в том случае, если дающий его принадлежит к социальной единице, пользующейся признанием и уважением. Эта единица является элементом более широкой общности или, если угодно, «ордена» как в социопрофессиональном смысле, так и в плане морали, которая приобрела идеологическую значимость. Только тогда, когда единство этих двух сторон достигнуто, можно говорить именно о рыцарстве, а не только о тяжелой кавалерии или об элитарной части войска.

Гильом (Вильгельм) Рыжий прекрасно пояснил этот тезис на деле. Взяв в плен (1098) множество рыцарей из Пуату и Ле-Мана, он обращался с ними уважительно, велев даже развязать им руки, чтобы они смогли достойно поесть. Его подчиненные высказывали сомнения в разумности такого послабления. Он им резко возразил: «От меня далека мысль, что истинно доблестный рыцарь сможет нарушить данное им слово. Если бы он такое сделал, то стал бы навсегда презренным существом, поставленным вне закона»{37}.

Монах, автор хроники, мог, конечно, и приписать королю свои собственные взгляды, то есть взгляды человека церкви, чтобы представить рыцарскую этику такой, какой она, по его убеждению, должна быть, что ему не помешало констатировать немало случаев того, как рыцари вовсе не следовали идеальной модели поведения. Вообще говоря, его свидетельство (и не только его одного) вполне может быть истолковано как церковная интерпретация рыцарской, то есть светской в основе своей этики.

Известны, конечно, рыцари, которые не держали своего слова. В 1198 году Гильом де Барр (des Barres), плененный Ричардом при Манте, бежал из его лагеря на дорожной лошади, несмотря на данное им слово. Правда, сам де Барр представлял другую версию события, которая объясняет его пренебрежение к собственному слову. По его мнению, Ричард, оказавшись не в силах победить его на поле боя, ударом меча убил боевого коня де Барра и лишь после этого далеко не рыцарского деяния завладел всадником. Бегство Барра и особенно объяснение им мотивов этого бегства породили между ним и Ричардом яростную вражду, которая привела к поединку на копьях в Мессине, а тот, в свою очередь, вылился в неистовую драку, пренебрегающую всеми рыцарскими правилами{38}.

Многочисленными были нарушения в Крестовых походах: гарнизонам многих восточных крепостей давались обещания сохранить жизнь в случае сдачи, и обещания эти не выполнялись. Но тут речь шла о врагах веры, а далеко не все христиане разделяли прямоту Людовика Святого в вопросах морали. К великому удивлению своего окружения, король потребовал, чтобы сарацинам были вручены те 10 тысяч ливров (из общей суммы в 200 тысяч ливров выкупа за него), которые удалось было хитростью утаить{39}. Однако с конца XI века кодекс воинской чести начинал, кажется, требовать, чтобы слово, данное даже «неверным», все же выполнялось. В 1086 году король Альфонс VI намеревался нарушить слово, данное Юсефу, но был разубежден своим окружением, которое сочло такое поведение недостойным короля и рыцаря{40}.

Пока что говорилось о государях, о финансовых и политических соображениях, что не приблизило нас к основной теме — к освобождению рядового рыцаря из плена под слово чести. Пожалуй, лучшим свидетелем по последнему вопросу выступает Жордан Фантосм. В своей рифмованной хронике (конец XII века) он рассказывает о некоем доблестном рыцаре Гильоме де Мортимере, который на поле боя атаковал и выбил из седла нескольких рыцарей; среди них оказался Бернар де Бальол, которого Гильом пленил, но тут же под слово чести отпустил. Автор уточняет: «как и принято поступать рыцарю», показывая тем самым, что поступок, в его глазах, довольно обычен, так как для рыцарства характерен{41}.

Рыцарская солидарность

В 1150 году в ходе конфликта с Пуату Жефруа Анжуйский взял пленными четырех рыцарей из этой провинции и велел своему подручному по имени Жосселен заточить их в замке Фонтэн-Милон. Потом он о них забыл. Чтобы привлечь его внимание к их печальной участи, Жосселен, который им сострадал, пошел на «военную хитрость»: он пригласил Жефруа в свой замок (Фонтэн-Милон) и перед парадным обедом, которым собирался угостить своего сеньора, сделал так, чтобы его узники под окнами башни, где была приготовлена трапеза, пропели жалобную кантилену собственного сочинения. Жефруа, хорошо расслышав ее слова, спросил Жосселена, что это за люди. «Это, — ответил владелец замка, — ваши бывшие враги, пленные рыцари, которые в темнице томятся очень долго, но которым я в честь вашего прибытия даровал один день порадоваться солнечному свету». «Ты правильно сделал, — одобрил Жефруа и добавил сентенцию, которую молва широко разнесла повсеместно: — Бесчеловечно не сострадать людям своей собственной профессии. Мы рыцари, а значит, и должны сочувствовать рыцарям, особенно тем, кто попал в безвыходное положение. Снимите же с этих рыцарей их узы, дайте им возможность вымыться, оденьте их в новые одежды, чтобы они смогли сегодня же сесть за мой стол»{42}.

Когда они за него сели, Жефруа принялся упрекать их в том, что они несправедливо разоряли в прошлом его земли, за что Господь и покарал их, передав в его руки. Оставят ли они теперь в покое его землю, спросил он их. Те выразили готовность дать клятву не только в том, что никогда не поднимут на него оружие, но и в том, чтобы служить ему верно как на войне, так и в мирные времена. Граф не пожелал принять клятву, которую они не смогли бы сдержать (так как они оставались вассалами другого сеньора, графа Пуату. — Ф.Н.). Он им вернул и коней, и оружие, велев их освободить.

Этот текст свидетельствует, как иногда приходится слышать о социальной солидарности между князьями и рядовыми рыцарями. Этот вывод мне представляется заводящим слишком далеко. На мой взгляд, речь здесь идет не о солидарности социальной, а о чисто профессиональной. В социальном положении между графом Анжу и простыми рыцарями из соседнего Пуату — пропасть, но и он, и они, как в тексте сказано совершенно недвусмысленно, занимаются одной и той же профессией. Они — воины, причем принадлежат к одной и той же категории элитарного воинства, к рыцарству. Граф, как и рядовой рыцарь, рискует в бою попасть в плен, а потому и сочувствует им как сотоварищам по оружию.

Рыцарская этика имеет, следовательно, черты профессиональной морали. В эпоху, когда дальних походов, за исключением Крестовых, уже более не предпринимали, когда большие сражения уступили место локальным конфликтам «феодального» типа между соседями, даже между родственниками, — в эту эпоху профессия элитарного тяжеловооруженного конного воина становится достоянием сравнительно узкого круга лиц. Лица эти составляли своего рода корпорацию, члены которой встречались друг с другом постоянно — при дворах, на турнирах и, не в последнюю очередь, на войне. Корпорация эта, как и всякая иная, имеет свои корпоративные интересы. Она заинтересована в том, чтобы породившая ее профессия была доходной, почетной, надежной как способ существования и, наконец, приятной. Решению всех этих задач обычаи и служат, подчиняя практику профессии определенным правилам, изгоняя из нее все, что вредит достоинству корпорации в целом. Совокупность таких обычаев мало-помалу преобразуется в этический кодекс, который в качестве основной цели профессиональной деятельности ставит обретение известности, почестей, славы и который, ограничивая поведение каждого из членов корпорации известными рамками, тем самым защищает глубинные, коренные интересы корпорации в целом. В последнем и состоит главная его функция. Тяжелая элитарная конница смогла превратиться в рыцарство, лишь обзаведясь таким кодексом. Именно в нем оно, рыцарство, обретает и смысл существования в своих собственных глазах, и миссию, и идеологию. В конце XII века Кретьен де Труа стал едва ли не первым выразителем этой идеологии, выдвинув в своих романах на первый план моральное достоинство рыцарства. В одном из них «рыцарь без страха и упрека» Горнеман де Гоор, научив Парсифаля начаткам своего ремесла, посвящает его в рыцари ударом меча плашмя по его плечу. Автор так изображает эту сцену: «Ударив мечом, тот сказал ему, что посредством меча он дарует ему вход в самый высокий из орденов, которые созданы Господом: в орден рыцарства, несовместный с любой и всякой низостью»{43}.

Под «низостью» поэт[8] разумеет всякое поведение, которое противоречит рыцарскому идеалу, то есть тому идеалу, пропаганде которого Кретьен де Труа посвятил все свои сочинения. Идеал этот имеет много граней: поведение рыцаря в обществе, его отношение к женщине, его отношение к церкви и пр. Что касается чисто военной этики, то весьма поучительны изменения в ней на сравнительно небольшом временном отрезке. Еще в XI, даже в XII веке не считалось недопустимым нападать скопом на одиночного, отбившегося от своих или раненого всадника. Или наносить удар в спину: рана на спине скорее свидетельствовала о трусости получившего ее, так как такого рода ранения отмечают собой бегущих с поля боя. Позднее удар в спину рыцарским обычаем был осужден. Остается подозрение в том, что, исключая этот прием из, так сказать, «военного оборота», рыцарство сводило к минимуму риск бесславия для отдельных своих членов.

Действительное поведение рыцарей, наверное, испытало на себе воздействие этого идеала, который сам по себе был не чем иным, как сублимированной реальностью, ее моделью, в которой опущены некоторые неприглядные подробности оригинала. Мифический двор короля Артура побуждал рыцарей принять его кодекс чести, который, собственно, и превратил тяжелую кавалерию в рыцарство, дав последнему и смысл существования, и оправдание его привилегий.

Часть третья

Идеология

Глава девятая

Церковь и война

Развитие церковной доктрины войны в «феодальную» эпоху

Отношение христианства к войне прошло через несколько этапов эволюции с I по V век. Можно говорить даже о «доктринальной революции», поскольку исходным пунктом этой эволюции был категорический отказ в первые века христианства от ведения войны; следующей фазой стало принятие вооруженного насилия в эпоху Константина и особенно Августина Блаженного, а «пункт прибытия» — это уже проповедь «священной войны» в эпоху Крестовых походов. Отказ от первоначальных представлений о войне или, вернее, невольный и постепенный отход от них наметился в эпоху варварских нашествий, продолжился в каролингскую эпоху уже во взбаламученной Европе. Эта эволюция, принимая различные формы выражения, все более ширилась уже в силу того, что Церковь посреди разорванной в политические клочья христианской общины в первую очередь страдала от всех неурядиц. На месте единодержавия христианского императора, действия которого как своего верного сына Церковь могла бы надеяться направлять, после каролингской интермедии остались лишь осколки этой разбитой вдребезги власти: княжества, графства, затем на следующей ступени распада и разложения — соперничающие между собой замковые сеньории, «шателлении», соперничающие и погружающие страну в непрекращающийся кошмар частных войн, местных конфликтов.

Церковь, особенно во Франции, не могла уже более полагаться на имперское или королевское покровительство, опиравшееся на законы и на армию. А в нем она нуждалась более, чем когда-либо ранее. Церковь благодаря земельным дарам и оставляемой ей по завещаниям недвижимости превратилась в самого крупного на Западе землевладельца, а потому именно ей в первую очередь угрожали так называемые «феодальные» конфликты. Она была, стало быть, вынуждена пересмотреть свое отношение к войне внутри христианского мира и к воинам в частности. Церковь стремилась обезопасить себя и в то же время сузить размах причиняемых войной злодеяний и разорения страны обычно косвенным путем — посредством своего вероучения (доктрины), отлучения, различных способов установления мира, но также и прямым — посредством рекрутирования ради собственной защиты воинов из мирян. Потребность в последних, нареченных «защитниками церкви» («defensores ecclesiae»), была тем более велика, что церковное право пополнилось положением, которое категорически запретило клирикам личное употребление оружия, так как пролитие крови ведет к ритуальной нечистоте{1}. Тем не менее известно достаточное количество примеров того, как епископы и аббаты выступали в роли воинов; сам папа Иоанн XII взял в руки оружие при обороне Рима.

Что касается внешних войн, которые первоначально понимались как оборонительные перед лицом вторжений «язычников» — норманнов, венгров и сарацин, то они подчас принимали и миссионерскую окраску, например, в походах против саксов, прежде чем отлиться в форму священной войны в христианской Реконкисте в Испании и в Крестовых походах в Святую землю.

Эта эволюция церковной доктрины, которая была, без всякого сомнения, первым источником средневековой идеологии, не могла не отразиться на военной этике, не могла не оказать влияния на кристаллизацию рыцарского идеала. Не внесла ли, спрашивается, именно церковная идеология своего вклада в улучшение участи побежденных? Так, в 960 году папа Николай I, отвечая на вопрос недавно принявших христианство болгар, корил их за то, что они обратили побежденных ими в рабов, а перед этим учинили среди них резню, не щадя ни женщин с детьми, ни стариков. Болгары, положим, грешили, не ведая того, что грешат, — делал им папа уступку, — но они должны в содеянном покаяться{2}. Вплоть до XI века воин, сразивший врага на поле боя, тем не менее остается запятнанным грехом в пролитии крови и обязан понести епитимью (церковное наказание. — Ф.Н.). Епископский служебник Беды (VII век) предписывает ему сорокадневный пост (как рабу, совершившему убийство по приказу своего господина): сходство наказаний заслуживает внимания. В начале XI века Бурхард Вормский подтверждает те же 40 дней поста для человека, который убил в отмщение за смерть своего родственника, а также для солдата, который выполнил отданный ему приказ убивать — отданный его непосредственным нанимателем; однако епископ смягчает епитимью по отношению к воинам, сражающимся под знаменами и по приказу своего законного государя, а также по отношению к тому, кто сразил тирана, нарушившего мир{3}. Ослабление, а затем и исчезновение понятия греховности военной службы достаточно красноречиво говорит о том, что война как феномен постепенно становится объектом церковного законодательства и церковной регламентации. Церковь с некоторых пор уже не выступает против войны как таковой, но предпринимает усилия к тому, чтобы различить типы конфликтов, принимая всякий раз к особому рассмотрению мотивы и личное поведение участников этих конфликтов.

Установления мира (X–XII века)

Междоусобные войны и, соответственно, угроза личной безопасности большинства населения страны, особенно в Аквитании и на юге, приобрели такой размах к 1000 году, что Церковь должна была изыскивать противоядие злу посредством так называемых «установлений мира» («institutions de paix»), Божьего мира и Божьего перемирия. Долгое время историки считали принятые ею меры следствием ослабления королевской власти. Согласно этой концепции Церковь, приняв «эстафету» от почти угасшей центральной власти, по своему собственному почину созывала под открытым небом многолюдные собрания, которые тогда назывались «мировыми» («de paix»), что соответствует нынешнему термину «миротворческий». На эти собрания волей-неволей являлись рыцари, чтобы на мощах святых принести клятву в том, что впредь не будут нападать ни на церкви, ни на «беззащитных людей» («inermes»). В Пюи (975), Лапраде и Соле (978–980), в Шарру (989), Нарбонне (990) и Ансе (994), а затем в течение всего XI века на многочисленных церковных соборах, например в Вердене-сюр-ле-Ду, проходившем в 1021–1022 годах, в Лиможе (1031), Нарбонне (1054) и т. д. — эти собрания такой клятвой, предусматривавшей отлучение от Церкви преступившего ее, пытались соблюсти мир, ограничивая и регламентируя военную деятельность.

Эта классическая интерпретация событий, не будучи отвергнутой или поставленной под вопрос в ее целокупности, тем не менее стала предметом мелких поправок и уточнений. Некоторые историки, в первую очередь К. Töpfer, A Debord, Р. Bonnassi, С. Laurenson-Rosaz{4}, тесно связывают эти миротворческие собрания с «замковой революцией», со стадиальным переходом феодализма из одной фазы в другую, произошедшем около 1000 года, с участившимися войнами, с разорением крестьянства и с ростом феодального гнета. Возобновляя давнишние тезисы L. C. McKinney{5}, они делают ударение на народный характер первых «установлений мира», на роль, отведенную святым мощам, усматривая в этих установлениях союз Церкви и народных масс перед лицом общей опасности — ростом феодальных, сеньориальных вымогательств. Согласно высказанным ими положениям, крестьяне, превращенные в колонов, то есть почти в рабов, беззащитные перед давлением замков, а на Юге перед введением сеньориальных порядков как следствия победы северофранцузских рыцарей-крестоносцев, — эти крестьяне все же отбивались в меру оставшихся сил от всей этой напасти с помощью монахов и священников, которые сами несказанно страдали от разгула разнузданной солдатни. Другие же историки, подобно H. V. Goetz, возражают им, отмечая, что, исходя из их критерия распространенности частных войн, именно Аквитания в конце X века была вполне благополучной провинцией, в которой мир достаточно эффективно поддерживался ее князьями, провинцией, не испытавшей ни анархии, ни больших смут, несмотря на действительную борьбу, то затихавшую, то вспыхивавшую между двумя аристократическими кланами. Упадок королевской власти не объясняет, стало быть, ничего. Князья и высокая аристократия были сами заинтересованы в этом движении и поддерживали его с самых истоков. Антисеньориальный характер «установлений мира» представляется, следовательно, по меньшей мере сомнительным: епископы вовсе не выступали против княжеской власти, они находились от нее в полной зависимости.

Имеется еще одна точка зрения на затронутую проблему. Согласно этому взгляду, речь на миротворческих собраниях, может быть, и шла о крестьянах и вообще о беззащитных, но дело было все же не в них, а в защите церквей и их владений. Подлинные цели этих «установлений мира» были куда менее широкими, чем они выглядят под пером некоторых историков. К примеру, на них никто и никогда не подвергал сомнению право сеньора разорять свои собственные земли — сжечь деревню, населенную его собственными крестьянами-сервами, разрушить принадлежащие ему мельницы и т. д. По мнению Е. Манью-Нортье, главной целью этих «установлений» было не столько уменьшение размаха частных войн и ограничение бандитизма феодальных сеньоров, сколько принуждение их, светских сеньоров, к отказу от тех податей и повинностей, что ими произвольно были наложены на церковные владения. Короче, задача сводилась к тому, чтобы сохранить неприкосновенность церковного домена, к которому тянулись алчные руки его непрошеных «защитников». Если взглянуть на вопрос под этим углом, то окажется, что обычные в текстах церковных соборов выражения типа raptores, invasores, praedatores (лат. «похитители людей», «те, кто вторгается», «хищники») относились не к феодальным сеньорам вообще, совершавшим хищнические набеги на земли своих соседей, а только к тем светским персонажам, которые пытались наложить руку на права, налоги и прочие доходы, принадлежавшие князьям церкви и церковным сеньорам рангом пониже.

Наконец, еще одна группа историков (Р. Тёпфер, Д. Ф. Каллахэн и, в наибольшей степени, Р. Ланд) подчеркивает, что эти собрания обычно проходили в обстановке коллективного религиозного экстаза с признаками «еретического» брожения, с обновленным культом святых и их мощей, в атмосфере ожидания светопреставления{6}. Говорить об этих апокалиптических настроениях вовсе не значит возрождать миф об «ужасах тысячного года», долго бывший в моде среди историков XIX века. Говорить о них — значит всего лишь констатировать факт проявления в данной конкретной исторической обстановке тенденции, которая проходит через всю историю Церкви, начиная с Античности. Речь идет об ожидании вполне ортодоксальными христианами конца времен, второго пришествия Христа, побеждающего Сатану и представителя последнего на земле — Антихриста. Это же суть христианства!

Эти интерпретации, весьма солидно обоснованные, слишком сильно расходятся, чтобы можно было в настоящее время соединить их во всеобъемлющем синтезе. Для нас пока что довольно и того, что они взаимно не исключают одна другую. И это очень важно. Сопоставление источников позволяет прийти к следующим основным выводам:

1. Виновники бесчинств всегда обозначаются в них одним и тем же термином — milites («воины», а с XI века только «рыцари». — Ф.Н.). Каков бы ни был их социальный уровень, сеньоры ли они, вассалы или простые исполнители (например, вооруженные слуги), — им в вину ставилось именно военное насилие, то есть насилие, совершенное лишь вооруженной рукой.

2. Объектами и жертвами этого неистовства, в защиту которых выступают миротворческие собрания, оказываются прежде всего церкви и лица, так или иначе с ними связанные. Церковь, следовательно, посредством этих «установлений мира» стремилась в первую очередь к тому, чтобы устранить разрушения, поджог и грабеж жилых и хозяйственных построек, уничтожение урожая на корню на своих собственных землях. Точно так же она прилагала усилия к тому, чтобы оградить от резни и от угона своих собственных сервов, а также вилланов, проживавших в ее владениях. Во всех текстах на первый план выводится обеспечение безопасности церквей и зависимых от них лиц, причем всякий раз утверждаются их особый статус, их права и их привилегии. Во многих текстах содержится напоминание о том, что клирики не должны прибегать к оружию даже при самозащите.

3. И все же это покровительство распространяется на всех «inermes» («беззащитных»), свидетельством чему служит девятый канон собора в Пюи (994), охраняющий купцов и их имущество, или четвертый канон Верденского собора, который провозглашает: «Я не буду уводить в плен ни крестьянина, ни крестьянку, ни слуг, ни торговцев. Я не возьму у них их денег, я не заставлю их платить за себя выкуп, я не буду брать и растрачивать их имущество, и я не буду подвергать их бичеванию»{7}. Кстати, клирикам оказывается покровительство не как духовным лицам, а как «inermes», лицам «беззащитным». Собор в Шарру (989), как и следующие за ним, предает анафеме тех, кто жестоко обходится с клириком, «так как клирик лишен оружия»{8}; точно так же собор в Тулузе (1068) запрещает нападения на церкви за одним важным исключением — за исключением тех случаев, когда церкви укреплены: укрепления, очевидно, меняют их статус{9}, превращая храмы в крепости. И напротив, рыцарь, если он, например, вспахивает землю, не имея при этом оружия, не должен подвергаться нападению, так как он не в состоянии отправлять обязанности своей профессии. Эта тонкость уточняется одиннадцатым каноном Верденского собора. Итак, общая тенденция «миротворческих» собраний и соборных определений сводится к тому, чтобы оставить военным занятия войной и оградить от этих занятий Церковь — это в первую очередь, но также — и «трудящихся мирян» (крестьян и купцов). Такая регламентация находится в полном соответствии с теорией трех функций, которые одновременно и разделяют, и объединяют в единое целое христианское общество. Общество, согласно этой теории, делится на тех, кто молится, на тех, кто трудится, и на тех, кто сражается. У каждой из этих функциональных категорий имеются свои обязанности и соответствующие обязанностям права… Впрочем, к этому вопросу мы еще вернемся.

4. Регламентация военной деятельности носит далеко не категоричный характер. Запрет на грабеж, на уничтожение урожая, виноградников, на разрушение мельниц, на увод в плен крестьян ради получения за них выкупа обставляются рядом оговорок. В частности, каждый остается абсолютным хозяином на своих собственных землях, как это хорошо видно из определений Верденского собора:

«— Я не буду жечь или разрушать дома, если только внутри нет неприятельского вооруженного рыцаря или вора, или если только дома эти не соседствуют с замком и не считаются частью замка.

— Я не буду срезать или вырывать с корнем, или уничтожать иным способом виноградные лозы, принадлежащие другому владельцу, я не буду умышленно снимать с них урожая ради своей выгоды, если только виноградники эти находятся не на моей земле или на земле, которая должна мне принадлежать по праву собственности.

— Я не разрушу мельницы и не захвачу имеющееся в ней зерно, если только не буду участвовать в ополчении и если только мельница эта не находится на моей земле, которой я владею в качестве полного собственника <…>{10}».

Иными словами, «установления мира» не пытались наложить какие-либо ограничения на военную деятельность milites (то есть в первую очередь рыцарей, но также и прочих воинов. — Ф.Н.), когда ответственность за нее несла публичная власть — например, на деятельность в рамках созывавшего графом или епископом ополчения или в ходе набегов («шевоше»), предпринимавшихся по приказу законной власти. Они никак не ограничивали право сеньора и собственника распоряжаться своим собственным имуществом (включая сервов), как только ему заблагорассудится. Они представляли собой попытку регламентировать всего лишь военную деятельность milites в ходе частных войн на чужой территории. Церковь прилагала, таким образом, усилия к тому, чтобы привить рыцарям начала профессиональной этики, являвшие собой как бы грубый набросок будущей рыцарской морали и, более широко, будущей военной этики. Когда, несколько позднее, короли и князья утвердят свою власть, они «подопрут» ее и текстами соборных определений и, настаивая на своих прерогативах, превратят «Божий мир» в королевский мир. Самые первые и несколько преждевременные попытки такого рода имели место в англонормандских землях в конце XI века, а во Франции — при Людовике VI и Людовике VII{11}.

«Божье перемирие» служило еще одним выражением намерения Церкви регламентировать войну — на этот раз посредством подчеркивания сакрального характера некоторых дней. Намерение это (или предлог?) имело культовый, литургический характер. Чтобы беспрепятственно свершалось богослужение и ничто не мешало бы добрым христианам приносить свои молитвы Господу, следовало прерывать всякую профессиональную (военную в первую очередь) деятельность по воскресеньям и по праздникам главных святых. Истоки этого движения пробились сначала в Каталонии, затем оно распространилось на юге Франции, потом по всей Франции и, наконец, охватило весь христианский Запад. Если иметь в виду письменные источники, то оно впервые было зафиксировано (1027) в канонах собора в Эльне (Elne) или в Тулуже (Toulouges), недалеко от Перпиньяна. Епископы, духовенство, миряне, собравшись под открытым небом, потребовали, «чтобы никто из жителей этого графства и этой епархии не смел отныне нападать на своих противников с девяти часов вечера в субботу до первого часа утра в понедельник, дабы каждый имел возможность молить Господа беспрепятственно в Его день (в воскресенье. — Ф.Н.{12}. Текст клятвы Гарена де Бовэ, относящийся примерно к тому же времени, содержит обязательство воздерживаться от нападений с целью грабежа на безоружных всадников с начала Великого поста до конца Пасхи. Позднее подобный запрет охватывает уже каждую неделю с вечера среды по утро в понедельник и налагается на любую разновидность военного насилия, даже если оно обращено против вооруженного всадника. Так, собор в Нарбонне, провозгласив сначала, что «всякий убивающий христианина проливает кровь Христа», запрещает именем «Божьего перемирия» всякую военную деятельность, включая бои, постройку укреплений и осаду замков, с вечера в среду до утра в понедельник каждой недели, а также — в течение продолжительных периодов до и после главных религиозных праздников{13}. «Божье перемирие» служит для Церкви средством изъять у воителей «священное время», наложив частично на их профессиональную деятельность нечто вроде «временного табу». Она требует от них аскезы — отказа от применения оружия в сакральные сроки.

Преступавшие «временны́е табу» наказывались анафемой, изгнанием, или же на них налагалось, во искупление греха, обязательство совершить паломничество в Иерусалим. Но некоторые соборы шли еще дальше по пути регламентирования войны. Около 1040 года ассамблея духовенства, созванная в епархии Арля, дошла до утверждения, что те, кто прибегает к силе оружия, чтобы наказать возмутителей мира, не только не повинны в совершении греха, но, напротив, должны рассматриваться как «поборники дела Божьего» и быть благословляемыми всеми добрыми христианами{14}. Примерно в ту же эпоху епископ Эмон из Буржа (Aimon de Bourges) создает «ополчение мира», состоящее из всех способных носить оружие старше 15 лет и ведомое в бой против грабителей вообще и святотатцев (грабителей церквей) в особенности священниками под освященными знаменами. Андре де Флори нам сообщает даже текст клятвы, написанный Эмоном для его ополченцев:

«Я приведу к покорности всех захватчиков церковного достояния, всех зачинщиков грабежей, обидчиков монахов, монахинь и клириков и всех тех, кто нападает на нашу святую матерь Церковь, я буду с ними бороться до тех пор, пока они не раскаются и не искупят своих грехов <…>; я обещаю употребить все мои силы против тех, кто осмелится нарушить эти запреты, и не уступать им ни в чем, пока их попытки преступить взятые на себя обязательства не будут пресечены в корне»{15}.

Автор, заметим это, осуждает воинственную роль епископа, который толкал на борьбу с рыцарями безоружный и не привыкший к употреблению оружия простой народ под водительством клириков. Такая позиция вела, по его мнению, к смешению функций различных частей социального тела, а потому и не могла быть угодной Богу. Вот почему это благое на первый взгляд начинание закончилось весьма плачевно: «ополчение мира» было перебито рыцарями сира Деоля, причем такое умиротворение умиротворителей не составило для тяжелой кавалерии большого труда. Наученные опытом, Жерар из Камбрэ и Адальберон отвергают в принципе практику принесения клятв в сохранении мира: по их убеждению, только королям, хорошо осведомленным о действительном положении дел и привлекающим епископов в качестве советников, надлежит устанавливать мир{16}.

Итак, все описанные выше инициативы выражают волю Церкви выступить против насильников по отношению к ней в первую очередь. В прошлом миссия обеспечения безопасности церквей, а также всех слабых, как не раз указывалось в определениях церковных соборов и каролингских капитуляриях, возлагалась на королей и их представителей. Прямое обращение Церкви к milites (рыцарям), ее желание непосредственно от них получить клятву на мощах святых отражают в равной степени как неспособность королей и князей выполнять эту миссию, так и крайнюю заинтересованность Церкви в ее выполнении. Духовенство продолжает руководить от имени Бога христианским обществом. Оно делит общество мирян на две категории: на inermes, лишенных оружия и потому нуждающихся в защите, и на milites, людей вооруженных, от которых надлежит защищать первых, причем первейшее место среди первых принадлежит самому духовенству

Идет ли здесь речь о повальном осуждении всего «воинства» (militia) как такового? В это легко поверить, отмечая слишком частую в источниках эпохи игру слов militia и malitia (злоба, озлобленность, зловредность) и слишком большую повторяемость сентенций на ту тему, что именно рыцарям принадлежит львиная доля всех смертных грехов. В любом случае осуждению подвергаются все те, кто противится воле Бога и отказывается подчиниться руководству Его представителей на земле, становясь тем самым под знамя Сатаны и Антихриста. Церковь же, чтобы им противостоять, нуждается в своих собственных рыцарях. И она рекрутирует их.

Прямая защита церквей

Защита церквей и их имущества, описанная выше, не достигала, наверное, поставленной перед ней цели. Отлучение или интердикт[9] были, конечно, весьма устрашающими санкциями. Однако многие феодалы средней руки, вовлеченные в военные конфликты с той или иной церковью, монастырем или епископом из-за земельных владений или из-за прав на население спорной территории, нередко вовсе с ними не считались, либо будучи вполне уверенными в том, что правда на их стороне, либо демонстрируя свое полное неверие. Церкви, чтобы обезопасить себя от внешних грабителей, норманнов или сарацин, или от добрых соседей, которые тоже никогда не упускали удобного для грабежа случая, формировали вслед за светскими сеньориями собственные воинские отряды, а иногда и крупные соединения. Мы уже видели, что Карл Великий требовал от епископов и аббатов (настоятелей монастырей. — Ф.Н.) выделения в его армию соответствующих воинских контингентов, причем нормы такого участия были четко установлены. Большие церкви и большие аббатства (Реймс, Туль, Камбрэ, Родес, Сан-Рикье, Сен-Бертэн и пр.) располагали большим числом «церковных воинов» (milites ecclesiae), обеспечивая тем самым собственную защиту. Другие церковные учреждения, причем в еще большем количестве, доверяли соседнему сеньору или вообще лицу, на силу которого можно было положиться (в источниках такое лицо обозначается как «поверенный», advocatus), решение этой важной задачи при помощи его дружины. Очень доходная функция «поверенного» позволила многим сеньорам подняться по лестнице социальной иерархии. «Церковные воины» носили на своих доспехах гербы представляемых ими церковных учреждений и сражались под знаменем святого покровителя той церкви или монастыря, которым они служили. Знамя это передавалось им после церемоний инвеституры, вполне сравнимых с «оммажем», принятым у светских феодалов при заключении договора о вассальной зависимости, после его освящения и окропления святой водой воинов и их оружия. Произносимые в ходе этих церемоний формулы, богатые по своему идеологическому содержанию, восходят как к источнику к ритуалу посвящения в рыцарское достоинство и, со своей уже стороны, вносят вклад в формирование рыцарского идеала. Ниже к этому вопросу мы еще вернемся, а пока лишь отметим то внимание, которое церкви демонстрировали по отношению к своим защитникам. Потребность в своей собственной военной силе, очевидно, приводила к пересмотру взгляда на военную профессию как на нечто нечистое и пагубное для души. Теперь среди militia (воинства) Церковь хорошо различала тех, кто боролся за правое дело, и тех, кто выступал под знаменем зла.

Различия эти особенно акцентировались в Римской церкви. Как все прочие церкви и даже в гораздо большей степени, она (точнее, ее богатства) становится предметом вожделений, а потому и испытывает острую нужду в вооруженных защитниках. Теоретически такую функцию брал на себя германский император, выступавший под титулом de fensor — «защитника» романской церкви. Такое покровительство, во-первых, было не очень-то эффективно, уже в силу большой территориальной отдаленности покровителя от покровительствуемой Церкви. И, во-вторых (и это главное), оно на деле оказывалось опекой, связывавшей руки папам в проведении ими церковной реформы в XI веке. Папы от этой опеки и пытались отделаться, преследуя при этом две цели. Прежде всего высвобождение из-под контроля светской имперской власти становится для романской церкви лишь первым, но совершенно необходимым шагом по пути к решению ее главной задачи — достижения духовного универсализма или, иначе говоря, установления ее всемирного духовного господства. Тот же шаг вполне необходим и для решения меньшей по значимости задачи — для наращивания мирского могущества романской церкви посредством утверждения права прямого или непрямого собственника над многими землями: сначала в Италии, затем на всем Западе.

Прямая защита Святого престола осуществлялась солдатами, milites, церкви Святого Петра, протодьякон которой был обязан вербовать их и вознаграждать за службу. Воины были необходимы для отражения атак норманнов, которые во второй половине XI века распространили свое господство на Южную Италию и вошли в конфликт с папством. Чтобы противостоять захватам со стороны этих опасных соседей, папа Лев IX велит набрать большое число воинов и лично ведет их в бой в сражении при Чивитате (Civitate) в 1053 году. Все они были перебиты, и многие хроники, затрагивая этот сюжет, не упускают случая заявить, что воины, вступившие в сечу во имя святого Петра, обрели мученический венец; хронисты выражают свое отношение к павшим такими знаменательными оборотами, как «поборники справедливости», «святое войско», «воины Христа» (milites Christa), то есть именно теми терминами, которыми вскоре будут обозначаться «крестоносцы»{17}. Здесь несомненно имеет место диктуемая идеологией сверхвысокая оценка воителей, отдавших свой меч на службу понтифику. Григорий VII, еще до избрания на апостолический престол успевший проявить склонность к военному делу, очень быстро приходит к постижению того, какую пользу можно извлечь из наличия под рукой многочисленных воинских контингентов, и приступает к формированию настоящей наемной армии — «воинства святого Петра» (militia sancti Petri), которое нередко смешивается, вследствие семантического скольжения, с «воинами Христа», что само по себе заслуживает внимания{18}. В своем письме к графу Бургундскому (1074) папа сообщает, что рассчитывает в ближайшее время иметь в своем распоряжении достаточное количество этих церковных воинов, чтобы сдерживать напор своих недругов — норманнов, недавно, впрочем, замиренных. Будущее вскоре ему покажет, что это далеко не так; собственные же честолюбивые замыслы в области как церковной, так и мирской политики принудят его искать у государей иных форм военной помощи.

В борьбе против своих соседей и, одновременно, в борьбе против императора и всех тех, кто, подобно императору, стоит на пути церковной реформы или мирских притязаний папства, Григорий VII в самом деле испытывал острую нужду в более солидных опорах как военного, так и политического характера. Используя свое звание епископа такой церкви, чьим основателем и святым покровителем является апостол Петр, носитель ключей от рая, Григорий VII стремился получить от многих королей, князей и графов военную помощь либо в силу вассальной зависимости, которая Святым престолом навязывалась светским государям, либо во имя «верности» святому Петру, которая имела менее четкие очертания вассалитета.

Государи и сеньоры, согласившиеся признать себя папскими вассалами в строгом значении термина и получить соответствующий титул «miles sancti Petri» («miles» в XI веке, помимо основного смысла — «воин», «рыцарь», имел и дополнительное значение — «вассал»), не были, без сомнения, слишком многочисленны. Самыми бесспорными примерами вассалов в узком смысле слова могут служить норманнские князья на юге Италии, признавшие себя вассалами святого Петра, получив взамен из рук понтифика земли, на которых они успели осесть. Эти князья, пусть и очень неохотно, но все же оказывали своему римскому сюзерену причитавшуюся с них военную помощь. К ним можно добавить и нескольких испанских князей — таких, как Педро Субстансьон-Мелгейл (1085) или граф Барселоны Беранхе II (Beranger) (1090). Подобные же случаи с рядом других испанских государей — например, королем Наварры-Арагона, который «вверяет» свое королевство папе в 1077 году, или графом Бернардом II Бесалю, который выплачивает Святому престолу ежегодный чинш и признает себя в 1077 году «воином святого Петра»{19}, — проистекают, как кажется, из понятия вассалитета, подкрепленного, по всей вероятности, поддельным «даром Константина». Дж. Робинсон склонен усматривать в упомянутых узах скорее «патронаж» апостолического престола, нежели действительный вассалитет — и это несмотря на специфичность терминов, выбранных применительно к этим случаям Григорием VII{20}; здесь, считает ученый, лишь лексикон выглядит «феодальным», но он не отражает реальной сути отношений. В любом случае общеизвестно, что Григорий прилагал все усилия к тому, чтобы вынудить западных государей признать папскую супрематию, а признание с их стороны верховенства папства влекло за собой если и не вассалитет в строго юридическом смысле термина, то уж точно создание соответствующих служб и повинностей. Об этом свидетельствуют домогательства папы на роль сюзерена по отношению к Венгерскому королевству, ряду испанских королевств и Английскому королевству (в последнем случае они решительно были пресечены Вильгельмом Завоевателем). Одновременно — и параллельно — Григорий стремился подчинить себе других государей (помимо вышеупомянутых) во имя святого Петра; последние, вставшие на его сторону при проведении его церковной реформы, удостаивались именования «верные святого Петра» — «верными» в ту эпоху, как мы помним, называли вассалов, так что данное дополнительное значение не следует терять из виду. Впрочем, эта коннотация обычно не долго оставалась без употребления: Григорий по мере надобности раскрывал глаза всех «верных святого Петра» на полное значение лестного для них оборота, очень настойчиво требуя от них выполнения вассальной службы в форме предоставления военной помощи. Сказанное относится к таким территориально очень иногда отдаленным один от другого государям, как герцоги Лотарингии и Салерно, к графам Бургундии, Савойи, Прованса, даже к еще более далеким от Рима русскому князю Дмитрию и датскому королю Свену II{21}. Во всех случаях от упомянутых государей папа требовал исполнения «службы святому Петру», то есть их вооруженного участия в военных предприятиях под руководством папства в интересах Римской церкви, которая предумышленно и систематически отождествлялась со Вселенской Церковью всего христианства. Взамен за верную службу папа даровал внеземные привилегии: обещая этим государям-воинам награду в загробном мире, он освящал, начиная с них самих, всех участников битв в войнах, ведомых от имени Церкви, и тем самым придавал этим войнам сакральный характер.

Григорий VII не был, конечно, первым из пап, вступивших на этот путь. Лев IV (847–855) задолго до него обещал рай франкским воинам, готовым принять смерть, защищая Рим от сарацинских пиратов. Александр II, ставший папой силой оружия (1061–1073), освятил воинов, вставших под его знамя, то есть под знамя церковной реформы наперекор погрязшему в симонии духовенству. Всех своих сторонников во главе с рыцарем Эрлембо Александр II именовал «солдатами Христа», а его преемник Григорий VII называл того же военачальника то «воином святого Петра», то «воином Христа» (miles suncti Petri, miles Christi). Эрлембо погиб в бою со схизматиками[10] как «солдат Бога и Церкви», чем и заслужил от Римской церкви наименование «мученика»; несколько лет спустя папа Урбан II совершил обряд его беатификации{22} (то есть «причисления к лику блаженных»; «блаженные» — низшая категория святых. — Ф.Н.).

Папы-реформаторы, а из них на первом месте Григорий VII, один за другим вносили свой вклад в сакрализацию воинов, боровшихся за «дело Церкви» против схизматиков, против еретиков, против сторонников императора или антипап или, наконец, против неверных; впрочем, все эти супостаты как бы смешивались в одном лингвистическом котле и выходили из него обезличенными и несущими на себе сатанинскую печать — это «враги веры, Церкви, святого Петра, Христа или Бога». По мысли Григория VII, на папу, как на первого поборника веры, Бог возлагает миссию собрать под одним знаменем всех верных Ему и повести их на битву, одновременно духовную и мирскую, против всех Его врагов, как бы они ни назывались. Эта духовная и вооруженная борьба против еретиков и схизматиков не должна, следовательно, отделяться от борьбы с неверными в русле испанской Реконкисты или Крестовых походов. Изучение лексикона его писем доказывает этот тезис: все виды борьбы, которую ведет Римская церковь, обозначаются им одним и тем же термином — христианская Реконкиста{23}. Стало быть, все те, кто принимает в них участие, достойны восхваления и заслуживают обещанных им духовных наград. Григорий удивляется (или делает вид, что удивляется) лишь тому плачевному обстоятельству, что рыцари-миряне его эпохи в большей мере преданы своим земным сеньорам, чем святому Петру, этому «государю апостолов»: первые охотно служат оружием за весьма скромную плату своему светскому сеньору, между тем как святой Петр, привратник рая, смог бы даровать им вечную награду, неизмеримо большую{24}.

Крестовые походы и рыцарство


Поделиться книгой:

На главную
Назад