Тишину, воцарившуюся в комнате, пока он отпивал коньяк, нарушало лишь тихое поскрипывание приоткрытой двери в комнату Крауса. В комнате был сквозняк. Дверь, скрипнув, открылась шире, так что теперь можно было обозревать большую часть комнаты. Шмидт слегка наклонился в своем кресле, чтобы лучше видеть, что там происходит, поскольку доктор не обнаруживал себя ни единым звуком, потом встал, уже всерьез разозлившись на молчание, решительно шагнул к двери.
— Доктор Краус! — позвал он громко и покраснел, однако не пошел дальше порога. Крауса не было в комнате, а по его разбросанным вещам можно было заключить, что тот и пальцем не шевельнул, чтобы собраться в дорогу.
Пока Шмидт ошеломленно оглядывал комнату, лицо его наливалось кровью. Когда в открытом шкафу он заметил гражданский костюм Крауса. то побледнел, и подбородок его странно задрожал — от беспомощности, невозможности выразить свою ярость каким-то иным образом.
— Доктор Краус! — непроизвольно вырвалось у него и отозвалось эхом по всему дому. Затем несколько тише, но все-таки достаточно громко, чтобы Краус мог его слышать, он сказал: — Я уйду без вас. Если не будете готовы через полчаса, я в самом деле уйду. Клянусь, это мое последнее напоминание! — Он пробормотал себе под нос несколько бранных слов, от которых у лощеного Крауса, услышь он их, наверняка бы волосы встали дыбом. Возможно, Краус чуть примирился и утешился бы тем, что ругань Шмидт адресовал и самому себе по поводу собственного необъяснимого терпения к абсолютно несолдатскому поведению доктора. Но он об этом больше не хотел думать. Ловким движением захлопнул дверь в комнату и повернулся с намерением прежде всего выпить рюмку-другую коньяку, чтобы тем самым притушить вскипевшую ярость. Он чувствовал, что в подобном состоянии он не способен ждать Крауса ни минуты. Он боялся, как бы ярость не перешла в бешенство, когда глаза ему застилает мрак и он теряет голову. Сейчас, как никогда раньше, он должен был сохранять выдержку и трезвый рассудок. Очень скоро ему придется отправиться в весьма опасный путь. Одному или с этим придурковатым доктором, все равно. Даже во сне не могло бы ему привидеться, что этот самый Краус способен заставить его без единой капли коньяка справиться с яростью. Если бы кто-нибудь сказал ему нечто подобное, он бы все свои ругательства и оскорбления, которые только что пробормотал, обрушил в лицо такому человеку. А случилось такое, чего он никак не мог ожидать, тем более что дело касалось этого в военном смысле абсолютно неотесанного доктора Крауса, слизняка-интеллигента, источавшего, невзирая на все ароматические водички и помады, запах медикаментов своей лаборатории.
Он не дошел до столика, где стояла бутылка коньяка. Сделав пару шагов, остановился, отпрянув, словно головой ударился о невидимую преграду. Лицо сначала покраснело, затем посинело и наконец побелело. Губы непроизвольно продолжали шевелиться, не способные сразу выговорить все, что он в ярости готов был высказать этому поистине придурковатому доктору Краусу, который даже не сдвинулся со своего удобного кресла возле камина.
Он увидел его в профиль. Глядя на свесившуюся руку и склоненную на грудь голову, отчасти скрытую спинкой кресла, Шмидт подумал, что Краус спит. Это и вызвало у него новый взрыв ярости, и побудило без обиняков выплеснуть в лицо доктору все, что он о нем думал. Однако он смог произнести лишь пару фраз, которые не вполне соответствовали его подлинным чувствам.
— С вами, герр доктор… Я готов идти хоть в ад… — произнес он и замолчал. Рот остался открытым, а глаза прикованными к лицу Крауса.
Доктор Краус был мертв. На полу возле его ног лежала открытая металлическая коробка с ампулами цианистого калия.
В камине догорала его последняя папка.
VII
Во всем облике американского полковника Роберта Скотта сквозила смертельная усталость. Отекшие веки то и дело опускались на глаза, он поднимал их с усилием и упрямо продолжал изучать документы, разбросанные на большом письменном столе. Он сидел в кабинете бургомистра города, который сегодня заняла его часть. Просторную сумрачную канцелярию со стильной мебелью темных тонов освещала большая хрустальная люстра, где из десятка лампочек горели только три.
Второй день полковник не смог сомкнуть глаз. А ему так хотелось отдаться сну, смежавшему веки, хотелось заслуженного солдатского отдыха накануне, может быть, последнего боя. Новых приказаний выступать пока нет, хотя уже за полночь. В конце дня из штаба дивизии сообщили: «Поздравляем «Мичиган экспресс» с занятием города. Пока оставайтесь здесь. О'кэй, полковник! Отдохни со своими парнями. Завтра выходи на берег Дуная, чтобы поздороваться с Советами. Сообщают, что в течение ночи они выйдут на восточный берег! Можете сообщить домой, что мы наступили Адольфу на хвост!» Эта тихая ночь, напоенная дыханием последней военной весны, которая своими ароматами словно бы очаровала самых лютых солдат и заставила замолчать все орудия, была создана для отдыха.
Перед полковником стояла фотография, неумело приклеенная на плотный картон, дабы выдержала долгие военные переходы, — на ней была запечатлена вся его семья. Глядя своими ласковыми зелено-голубыми глазами, цвет которых напоминал глубины озера Мичиган, ему улыбалась Мэри. Рядом с ней он, Роберт Скотт-младший, и их дети — Стив и маленькая Барбара, а за ними уголок дома, далеко, на совсем другом берегу, который отсюда казался ему еще более далеким и почти нереальным. Он сидел перед фотографией, бодрствующий, прикованный к этой злосчастной земле, и видел перед собой другие картины, от которых не мог спать, потому что они оживали, стоило ему прикрыть глаза, и наводили на размышления о бессмысленности окружающего мира, в котором человек сам себе разжег адовы огни, которые однажды — благодаря какому-нибудь другому Адольфу — могут заполыхать где угодно, и на его родине тоже.
Он задремал с открытыми глазами, глядя на фотографию, напрягшись от желания унести ее с собой в сон, но она сразу же, обретя зыбкость, стала удаляться от него, без него отправилась в путь по берегу, которым и ему так хотелось пройти, и исчезла в бескрайней дали, а перед ним опять ожили мучившие его картины. Они следовали одна за другой, начиная с момента вступления его танков в концентрационный лагерь: страх и ужас в глазах живых трупов, которые двигались навстречу, тщетно пытаясь из пустоты своих скелетов выдавить благодарность за воскресение, потом эти горы неподвижных голых трупов, окутанные густым белесым дымом, все еще валившим из высокой трубы крематория. Здесь чахла пробуждавшаяся весна, а вместо ее ароматов расползался смрад смерти… И все дальше и дальше, от начала до конца дьявольского хоровода смерти, которая бесновалась здесь — разнузданная, с открытым ликом, перед которым заледенело даже его огрубевшее солдатское сердце… И наконец, видение его собственного заплаканного лица. Он плакал над живым скелетом с лицом ребенка, который подошел к танку, поцеловал пыльные гусеницы, а его, Скотта, приветствовал нежной улыбкой жизни, едва теплившейся в огромных глазах…
Лейтенант Стив Батлер, чья манера держаться наряду с его неопрятным внешним обликом говорила о том, что это ветеран войны, давно переставший придерживаться уставных правил поведения, уже несколько минут стоял перед столом командира, не осмеливаясь напомнить о своем присутствии. Войдя в комнату и не получив ответа на приветствие, он остался стоять, нервно теребя фуражку, которую держал в руках. В какое-то мгновение — он был уверен, что полковник погрузился в глубокую дрему, — ему пришла мысль незаметно удалиться и вновь постучать в дверь. Но от этого намерения пришлось отказаться прежде, чем он успел сделать первый шаг. Ему показалось, что Скотт посмотрел прямо на его руки, и он забыл обо всем, даже перестал теребить фуражку. Стоял тихо, готовый услышать наконец, почему его так неожиданно и без всякого объяснения пригласили. Он думал об этом по дороге сюда. Его непосредственный начальник, командир роты, приказал ему немедленно явиться к полковнику и не обмолвился ни единым словом относительно того, зачем его требует начальство. Заметив его удивление и замешательство, ротный сочувственно покачал головой, изобразив гримасу, будто заранее выражал свое сожаление; а в голове Батлера проносились события последних сорока восьми часов. Он не припомнил ничего, что бы Машинисту — так танкисты называли своего полкового командира — дало повод вызвать его к себе.
Последняя встреча с полковником закончилась для лейтенанта тем, что из канцелярии он вышел, имея на одну звездочку меньше. Было это где-то во Франции. Все случилось из-за того, что он с парнями из Сопротивления участвовал в стрижке девиц, которые во время оккупации проводили время с немцами. Может, все ограничилось бы рапортом командиру батальона, если бы не Колетт, — это имя он долго будет вспоминать. Остриженная, явилась она в штаб полковника Скотта и принялась истерично визжать и орать во всю глотку: «Янки, убирайтесь домой и там стригите у своих девок что хотите, прежде чем спать с ними!» Приятели потом ему рассказывали, что Колетт еще кое-что выдала насчет американской армии, однако для него куда важнее было то, что он услышал от командира. Тот ему сказал: «…Лейтенант, девушка утверждает, что после этой идиотской стрижки вы заставили ее переспать с вами». Лейтенант утвердительно кивнул, выслушал решение о понижении в чине и вышел, мечтая только об одном — больше никогда не сталкиваться со старым Скоттом, о чьих воинских заслугах, равно как и о суровом нраве, в полку, даже в дивизии ходили настоящие легенды. Батлер многое о нем слышал и в тот раз имел возможность убедиться в его строгости. Очутившись тогда перед полковником и отдав честь, понял, что действительно легче вынести взгляды всех судей военного трибунала, чем этот взгляд, которым полковник лишь однажды выстрелил в него, а затем продолжал смотреть на его подбородок, словно прикидывал, не рассчитаться ли с ним и кулаками.
Полковник Скотт неожиданно выпрямился в кресле, посмотрел на него полузакрытыми глазами, обеими руками сильно сжал виски, словно внезапно почувствовал страшную головную боль. Однако на его лице не отразилось ничего, способного вселить хоть какую-то надежду, Батлеру было достаточно единственного взгляда, чтобы понять, что и эта их встреча пройдет, как и предыдущая во Франции. Скотт отнял руки от головы и отрубил:
— Лейтенант Батлер!
— Да, сэр! — отозвался Батлер. Поскольку он не был уверен, что произнес это громко, согласно уставу, он поспешил исправиться: — Господин полковник, лейтенант Стив Батлер прибыл по вашему приказанию!
Скотт выслушал его со смеженными веками, помолчал, словно вновь задремал, и, не открывая глаз, усталым голосом спросил:
— У вас есть семья?
Батлера смутил этот неожиданный вопрос, и он ощутил, как по телу его пробежал холод. Решив, что с кем-то из близких случилось что-то страшное, испуганно ответил:
— Есть родители, младший брат… Они живут в Балтиморе. Сестра недавно вышла замуж в Вилмингтоне…
— Я надеюсь, у них все в порядке и вы с ними регулярно переписываетесь…
— Да, сэр! — ответил он с некоторым облегчением, однако не осмелился задать вопрос, готовый сорваться с языка: «Почему вы меня об этом спросили?»
Полковник задал новый неожиданный вопрос:
— Если бы злодей причинил зло кому-то из ваших близких, вы бы бросились в погоню за ним?
Не скрывая волнения, Батлер утвердительно кивнул. Скотт опять не дал ему времени собраться с мыслями. Он снова пресек его взглядом полуоткрытых глаз и, вытаскивая какой-то сверточек из ящика стола, с упреком и строго сказал:
— Я верю, что вы бы поступили именно так. И я бы так поступил. Я бы шел за злодеем и достал бы его хоть из-под земли… Об этом вы, лейтенант Батлер, должны были помнить, когда встретились с этими людьми. Разверните сверток и хорошенько посмотрите… — Глядя исподлобья, как Батлер торопливо и неловко развернул бумагу, полковник закурил и добавил: — Я надеюсь, после этого вы их лучше поймете…
Развернув сверток, Батлер побледнел. Хотя с первого взгляда он мог только догадываться, что он держит в руках, его охватила дрожь, а желудок болезненно сжался, готовый к рвоте. Только раз в жизни испытывал он такое ощущение. Был он мальчишкой лет пятнадцати, когда у него умер дед. Тогда он впервые увидел покойника и долго не мог забыть желто-восковой цвет его кожи. Когда он вырос и стал солдатом, а затем попал на фронт, он огрубел от вида смерти, его охватывали какие-то иные ощущения, но ему больше никогда не случалось так, как в детстве, ужаснуться и оцепенеть. Он стоял молча, онемев в ожидании, что Скотт подтвердит его догадки, без разрешения положил развернутый сверток на стол и посмотрел на полковника.
Скотт пододвинул сверток поближе к себе и прикрыл его ладонями. Какое-то время он молчал, глядя на свои руки, под которыми лежали пара кожаных дамских перчаток и сумка с золотой застежкой, затем медленно перевел взгляд на лицо похолодевшего Батлера.
— Да, лейтенант Батлер, это человеческая кожа! — сказал он, зная, что Батлер ожидает лишь подтверждения своей догадки, и продолжил: — Они верят, что это кожа родного брата одного из них, чей скелет они нашли в лаборатории главного врача лагеря…
— Сэр, неужели возможно, чтобы эти немецкие свиньи могли и такое творить?! — сказал Батлер, все еще не придя в себя. Теперь он вовсе был не способен думать о чем-либо, даже о том, зачем Скотт продемонстрировал ему эти жуткие вещи.
— Где находился ваш взвод, когда мы освобождали лагерь? — спросил Скотт, с усилием подняв отяжелевшие веки над мутными и покрасневшими глазами.
— Мне было приказано очистить пристань на Дунае от эсэсовских снайперов! — придя в себя, отчеканил Батлер и, теперь догадываясь о причине вызова, добавил виновато: — Я слышал, наверху было ужасно…
— Это мягко сказано: ужасно… Там был настоящий ад. Если бы вы поверили своим товарищам, каким бы человеком вы ни были, лейтенант Батлер, вы бы не допустили подобного обращения с людьми, горевшими в огне этого ада! — Батлер краснел и бледнел, искренне задетый заслуженными упреками, которые полковник продолжал ему с горечью высказывать, бледнея и краснея вместе с ним, что доказывало, насколько сам он исстрадался из-за необдуманного поведения лейтенанта. — Велико ли геройство — разоружить шестерку полуживых узников лагеря?! Неужели вы не посмотрели им в глаза?
— Было уже поздно, когда я понял, кто они и откуда… Я подумал, что это переодетые немцы… — осмелился хоть как-то смягчить свой проступок Батлер, но голос подвел его, и он не закончил мысли.
В голове у него все пошло кругом, и он не знал, что еще говорить. Ему хотелось только одного — чтобы Скотт как можно скорее наложил взыскание и отпустил его. Ему было куда хуже, чем полковник мог себе представить. Перед глазами маячили лица этих людей. Они смотрели на него с удивлением, словно он вновь потребовал, чтобы они сдали оружие. Он хотел пойти к ним, попросить прощения, сделать что-то умное и доброе, как-то исправить ту проклятую несправедливость, так необдуманно им допущенную. Он был готов вернуть им оружие и решил отправиться вместе с ними в погоню за этими фашистскими извергами, которые из человеческой кожи делали для своего бабья украшения. Напрасно он терзал себя. Чувство собственной вины не ослабевало, как не менялось выражение лиц узников, стоявших перед его внутренним взором. А рядом с ними был полковник Скотт со своими жестокими упреками, усиливавшими горечь. Черт побери. Внезапно он замолчал и бог знает как долго стрелял взглядом в его подбородок, совсем как тогда во Франции из-за той шлюхи. Разве что Батлера теперь не пугало наказание, которое тот ему назначит. Мысль о наказании меньше всего беспокоила его, ему было безразлично, как с ним поступят. Он хотел побыстрее уйти из канцелярии и любой ценой искупить свою вину.
Терпение его наконец лопнуло. Пальцы рук вновь впились в края фуражки и начали теребить их, в то время как губы задрожали, медленно освобождаясь от судороги.
— Господин полковник… — Голос сорвался, а глаза избегали встречи со взглядом Скотта. — Господин… Мне бы хотелось, чтобы вы поверили, что я в самом деле сожалею… Было уже поздно, когда я понял…
— Смотрите мне в глаза, лейтенант, — прервал его Скотт, он резко оттолкнулся от спинки кресла и говорил, не смягчая тона: — Мне известно, когда и как вы поняли! Мне сообщили, что эти несчастные вынуждены были искать защиты у старшего офицера… Вы привели их сюда под конвоем, как будто бог знает кого взяли в плен, а затем без чьего-либо ведома раздели догола и приказали обсыпать порошком дэдэтэ! Должен вам сказать, лейтенант Батлер, что, осознали вы или нет свое поведение, меня интересует лишь в рамках моих полномочий и ответственности за поведение человека во вверенном мне полку. При других обстоятельствах я бы с вами иначе разговаривал. — Он почему-то поперхнулся и замолчал, а взгляд его опять остановился на подбородке Батлера. — Где у вас была совесть? — добавил он приглушенно, словно что-то мешало ему в горле.
Батлер молчал, мучаясь из-за спазма, сдавливавшего и ему горло. Он понял: разговор окончен, и последними словами полковник Скотт вынес ему самый суровый приговор. Им больше не о чем было говорить. Скотт позволил уставшим векам упасть на глаза и не шевелился. Батлер между тем чувствовал, что тот продолжает смотреть в его подбородок.
— Вы свободны, лейтенант… — сказал он, не открывая глаз.
Батлер дернулся и отдал честь. Он повернулся и пошел к двери походкой, выдававшей его желание как можно скорее убраться с глаз своего командира.
Полковник Скотт провожал его взглядом полуприкрытых глаз до самой двери и вдруг, словно что-то вспомнив, окликнул:
— Батлер, вам не довелось увидеть, как оставшиеся в живых узники этого лагеря встречали освободителей. О том, с чем встретились мы, вы только слышали от наших солдат и офицеров. Об этом мы, может быть, будем помнить и рассказывать всю жизнь, но я не уверен, что кто-нибудь из нас сможет описать весь тот ужас… Слушайте меня внимательно, лейтенант! Мне хотелось бы верить, что, окажись вы там, вы бы иначе повели себя по отношению к этим людям. — Он нервно подвинул к себе пачку сигарет. Взгляд его остановился на свертке, и рука замерла. Через мгновение он пришел в себя и добавил: — Садитесь, Батлер, придвиньте стул и садитесь… Вы курите? — спросил он, открывая пачку.
Батлер, пораженный и смущенный внезапной переменой в поведении Скотта, покраснел еще больше, но с места не двинулся. Он не мог взять в толк, что Скотт обращается к нему. Лишь после того, как тот напомнил, что предложил ему сесть, и положил перед ним открытую пачку сигарет, он торопливо придвинул кресло, взял сигарету и сконфуженно вытащил зажигалку из кармана брюк.
— Благодарю вас, сэр, — сказал сдержанно, дрожащими пальцами зажег зажигалку, и оба кое-как прикурили.
Одновременно сделали по нескольку затяжек душистого «Кемела» и молча наблюдали за белесыми клубами дыма. Казалось, эта маленькая передышка была необходима обоим, прежде чем продолжить неприятный разговор. Пока Скотт во время короткой паузы силился сдерживать и дальше свою несколько утихшую ярость, Батлер тщетно пытался взять себя в руки. Из головы у него не выходили слова полковника: «Ваши глупости мы должны как-то исправить…» Они наполняли его беспокойством, но и нетерпением поскорее услышать, как же Скотт думает поступить и что нужно будет сделать. Вскоре Скотт заговорил, выведя его из глубокой отрешенности.
— Я предоставляю вам возможность исправить причиненное вами этим людям… необдуманно… — начал он необычно тихо и несколько патетично, что еще больше показывало, какого усилия ему стоило вновь не взорваться. — Надеюсь, вы это сделаете наилучшим образом… Я не уверен, что этим несчастным осталось долго жить. Вдобавок ко всем ужасам, которые они пережили в аду, их подвергли медицинским экспериментам… Не забывайте и об этой нацистской галантерее из человеческой кожи… — Он внезапно замолчал и перевел взгляд на сверток.
Батлер снова поперхнулся горечью, которая, пока Скотт говорил, все больше скапливалась в горле, однако решительно поднялся и негромко сказал:
— Господин полковник, я жду ваших приказаний!
— Я не знаю, насколько мы способны помочь им, — ответил Скотт, не отрывая взгляда от свертка.
Из самых лучших побуждений и со всей искренностью Батлер осмелился предложить:
— Я со своей стороны сделаю все, что бы вы ни приказали, сэр. Я вымолю у них прощение за свои поступки… Мой взвод постарается, пока они будут оставаться у нас, дать им почувствовать, что они находятся под защитой американской армии…
— Считайте это и моим приказом, лейтенант! — прервал его Скотт и медленно поднялся из-за стола. — У вас есть предложения?
— Им необходим врачебный уход, господин полковник. Я видел их голыми…
Скотт кивнул.
— Так и я думал, хотя и не видел их голыми. Однако они не хотят даже говорить об этом. Единственно, о чем они попросили, это чтобы их избавили от наших чрезмерных забот. При этом наверняка они имели в виду и ваши поступки… Единственно, что они хотят, это чтобы мы дали им возможность продолжить свой путь…
Батлер наклонил голову, помолчав, сказал:
— Мне бы не хотелось, чтобы они ушли от нас в таком настроении…
— Будем надеяться, не уйдут. Они приняли мое предложение расположиться на вилле гаулейтера, там наверху, в лесу. Мне кажется, они все еще верят, что этот доктор Краус ночью доберется туда.
— Но, господин полковник, — возбужденно прервал его Батлер, — я присутствовал при допросе того типа, которого наш патруль задержал по дороге на виллу. На очной ставке с пленными эсэсовцами он признал, что является офицером СС, и рассказал целую историю о своей группе… Надеюсь, офицер разведслужбы сообщил вам об этом…
— Протокол у меня на столе, — подтвердил Скотт. — По заявлению этого капитана Шмидта, доктор, которого преследуют наши друзья, покончил самоубийством. Якобы уничтожив предварительно документы своей лаборатории. — Он многозначительно посмотрел на Батлера и добавил: — Я жду, вы меня спросите, почему я сразу не сообщил все этим несчастным, которые после всего пережитого отправились в погоню за доктором, подвергая себя новым опасностям. — Поскольку во взгляде Батлера он увидел, что угадал его мысли, продолжал: — Я не мог… Мне кажется, только надежда держит их на ногах… И вам я приказываю молчать… То, что они надумали сделать, — часть их жизни. Позволим же им эту ночь провести с надеждой…
— Вы правы, сэр! — согласился Батлер, вконец смущенный и все еще неуверенный, что Скотт простил совершенные им глупости. Еще меньше он верил в то, что ему будет позволено появиться перед этими людьми.
— Я приказал санитарному взводу осмотреть виллу и местность вокруг нее. Убрать трупы погибших эсэсовцев. Вам, Батлер, я приказываю лично вернуть этим людям оружие. Поступайте так, как вы сами предложили. Я даю вам полномочия на все, что сочтете необходимым, чтобы эти люди чувствовали себя у нас, как среди союзников. Проводите их наверх и со своим взводом оставайтесь в их распоряжении… Может, их надежда и не напрасна… Может, этот мерзавец обманул нас… Выполняйте приказание, лейтенант Батлер! — окончил Скотт и опустился в кресло.
Батлер вытянулся и чуть покраснел. Он был похож на новобранца, которому офицер впервые непосредственно отдал приказ. Последние слова Скотта звучали у него в ушах, напоминая о тех лучших днях, когда перед ним ставились куда более трудные боевые задачи. Это была миссия, о которой он не мог и мечтать.
— Так точно, господин полковник! — отчеканил Батлер со вновь обретенной уверенностью в голосе и открыто посмотрел на Скотта. Он был искренне благодарен полковнику и хотел, чтобы тот это знал. Однако не осмелился выразить свою благодарность словами. «Машинисту «Мичиган экспресс» это показалось бы до ужаса не по-военному…» — подумалось ему.
Батлер вышел торопливо, почти бегом.
Скотт сидел с закрытыми глазами. Он слышал, как захлопнулась дверь. Сон одолевал его, и не было больше сил сопротивляться. Полковник наконец заснул. В кошмарной глубине его сна отпечатались лица клейменых людей и портрет Адольфа Гитлера.
ОБ АВТОРЕ
К началу 1945 года, когда война уже катилась к границам Германии, к победным сводкам с фронтов у нас уже привыкли. И поэтому сообщение Совинформбюро от 27 января все восприняли так, как будто ничего необычного в тот день не произошло.
«Войска 1-го Украинского фронта, — говорилось в том сообщении, — продолжая наступление, овладели городами Сосновец, Бендзин, Домброва Гурне, Челядзь и Мысловице — крупными центрами Домбровского угольного района, а также с боем заняли на территории Польши города Кобылин, Бояново, Освенцим…»
Вряд ли кому за пределами Польши были известны тогда названия тех городков. И конечно же, никто, даже поляки, проживавшие в той округе, не могли тогда в полной мере себе представить, чем вскоре станет в человеческой истории имя безвестного дотоле городка Освенцим.
К тому времени уже почти четыре года работала и публиковала страшные свои сообщения Чрезвычайная государственная комиссия по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников. Уже обожгли совесть человечества неизгладимой печатью фашистского варварства Хатынь и Бабий Яр, Орадур и Лидице. И казалось, что страшнее того, что там было, уж и не придумаешь, что не может ниже пасть в своем зверстве существо, рожденное в мир человеком. Но оказалось — может. 27 января 1945 года это первыми узнали советские солдаты, освободившие оставшихся в живых узников гигантского концентрационного лагеря, созданного гитлеровцами неподалеку от маленького польского городка Освенцим.
О чудовищном конвейере смерти, искрошившем там не менее четырех миллионов человеческих жизней граждан Советского Союза и Польши, Франции и Бельгии, Голландии, Чехословакии, Югославии, Болгарии, Венгрии, Румынии и других стран, написано с той поры множество сообщений, докладов, статей и книг. Но первым было в начале мая 1945 года сообщение «О чудовищных преступлениях германского правительства в Освенциме».
Созданный в 1940 году по специальному приказу Гиммлера, этот концентрационный лагерь, — а точнее — система лагерей (их было там около 40) — стал чудовищным испытательным полигоном для осуществления задуманного гитлеровцами плана массового уничтожения граждан оккупированных стран Европы. Согласно плану «Ваннзее» предполагалось уничтожить 11 миллионов евреев. В плане «Ост» шла речь о ликвидации от 30 до 50 миллионов славян.
Масштабы создававшейся индустрии смерти были таковы, что у гитлеровцев возникали вполне обоснованные сомнения в технической возможности физического уничтожения столь огромных масс людей. И тогда к этому делу подключили «ученых». Они разрабатывали и тут же в концентрационных лагерях опробовали на живом человеческом материале разного рода методы. Начиная с тщательно продуманного способа укладки трупов для более быстрого и полного их сожжения и кончая стерилизацией и генетическими формами борьбы за резкое снижение численности так называемых «неполноценных народов Европы».
Освенцим, как и многие другие нацистские концентрационные лагеря в разных странах, был одновременно и лабораторией, где на живых людях проводились разного рода медицинские эксперименты и отрабатывались методики «выведения чистой арийской расы». Уже в первом сообщении Чрезвычайной комиссии говорилось, что медики в эсэсовских мундирах опробовали на узниках технику проведения операций на конечностях и в полости живота, стерилизацию методом рентгеновского облучения, привитие рака, искусственное поражение кожи, заражение малярией, переохлаждение и вызывание флегмон. Изучался эффект вливания в сердце человека фенола, проводились всевозможные опыты над детьми.
Среди тех, кто этим занимался, тот первый акт Чрезвычайной комиссии о злодеяниях в Освенциме трижды называет имя врача концлагеря Йозефа Менгеле.
В романе югославского писателя Душана Калича «Вкус пепла», предлагаемом читателям «Подвига», это имя упоминается лишь однажды, как бывшего «научного руководителя» работ молодого доктора Людвига Крауса. Но и этого уже достаточно для того, чтобы понять, что это был за «доктор», если он учился у Менгеле, лично отбиравшего в Освенциме заключенных для проведения опытов, своими руками убившего 200 и причастного к убийству двух тысяч узников.
Читая роман Душана Калича и задумываясь о секретах его мастерства, я ловил себя на мысли о том, что в писательстве вообще есть что-то от математики, где — помните? — «один пишем, три в уме». Случается, правда, иногда и наоборот, когда пишут больше, чем мыслей в уме. Но это плохие авторы. Чем лучше писатель, тем теснее у него словам и просторнее мыслям.
Что, собственно, происходит в романе Душана Калича? Не боясь остудить интерес читателя к прочтению книги, можно сказать об этом совсем коротко, буквально в одной фразе: «Освобожденные весной сорок пятого года узники одного из фашистских концлагерей пытаются разыскать бежавшего врача-изувера, проводившего над ними секретные медицинские эксперименты». Что это были за опыты? Об этом писатель умалчивает. Так же, как практически ничего не говорит он нам и о том, что было с его героями в лагере до его освобождения.
А уж кому-кому, а Душану Каличу есть что рассказать об этом. И не понаслышке. Мальчишкой вступив в Союз коммунистической молодежи Югославии, он с оружием в руках боролся с гитлеровцами в рядах партизан. Был схвачен и три года провел в нацистском концентрационном лагере Маутхаузен, где за спиной у каждого узника каждый день ходила смерть. Калич был одним из тех, кому там было опаснее и тяжелее, чем всем другим, хотя казалось, что тяжелей уж некуда — Душан был участником подполья лагерного Сопротивления и каждый день балансировал у той роковой черты, за которой просто расстрел люди уже почитали за награду.
Но все это, частично выплеснувшееся ранее в его рассказах и романах «Обитель мрака» и «Возвращение в рай», Д. Калич оставляет за пределами книги «Вкус пепла». Я вообще замечал, что чем больше и ближе знает человек леденящие душу подробности, тем меньше бывает у него охоты рассказывать об этом другим. Потому-то, наверное, и роман Калича начинается неброско, с сообщения о том, что была победная весна 1945 года и узники гитлеровского концлагеря на территории Австрии обрели свободу.
И счастье вновь обретенной жизни! Но это уже из того, что «в уме», о чем по скупости Д. Калича на слова мы лишь догадываемся. Так же, как догадываемся о смятении чувств героев романа, которые лишены этого счастья таинственным клеймом Е-15, оставленным на их телах пребыванием в лаборатории лагерного врача Людвига Крауса. Они не знают, что за вакцина им впрыснута, но чувствуют, что обречены, что смертный приговор уже приводит в исполнение время. Но сколько им еще осталось? Этого не знает никто.
Их было семеро — два югослава, крестьянин Зоран и гимназист Ненад, русский сельский парень Саша, американец польского происхождения — пленный летчик, бывший до войны пианистом, Фрэнк, каменотес из Рима Анджело, участник французского Сопротивления Жильбер и бывший боец армии республиканской Испании Мигель. «В слабом свете прохладного майского утра, съежившись в своих лагерных лохмотьях, молчаливые и почти бездыханные, они были похожи скорее на нереальные существа, на семь восковых фигур, посаженных за большой стол в зале какого-то музея, чем на живых людей, с которыми разминулась смерть в этом нацистском концлагере…»
За этой мастерски в своей краткости, почти афористично выписанной картиной нам видятся другие — как восторженно разлетаются по домам в разные города и страны остальные узники и как страшна тяжесть общей беды, сведшей вместе на опустевшем вдруг лагерном дворе этих семерых. Мы явственно ощущаем сковавшую их невозможность нести в одиночку каждому в свой дом незримую свою беду и сознание необходимости всем вместе, общими силами постараться если не спастись, то уж по крайней мере снять с себя проклятие тайны сыворотки, введенной в их кровь доктором Людвигом Краусом.
Книга Душана Калича от начала до конца видится мне состоящей из таких вот «картин», до предела концентрирующих авторскую и будоражащих читательскую мысль. Вот сцена в благополучном, тихом, мирном, по-своему даже добром доме, где родился и вырос Людвиг Краус. Его отец — больной беспомощный старик со свойственной всем старикам мира едва ли не последней в жизни радостью — слепой гордостью успехами сына. И мы лишь догадываемся, что происходит в душах семерых обреченных. Как трудно им сдержаться, чтобы не расстрелять, не разнести гранатой это гнездо, выпустившее в мир изувера.
Старик? Его сестра, тетка Людвига, — старуха? А дети таких вот стариков щадили наших?! Это смог бы ответить каждый из семерых, вспомнив о том, что творили гитлеровцы на его родине. И был бы прав в святом отмщении.
Но они уходят, лишь чуть-чуть приоткрыв глаза старику на то, чем занимался его сын — когда-то блестящий хирург — после того, как надел мундир эсэсовца.
То же происходит и в другом ненавистном им доме, где на стене портрет хозяина в офицерской фашистской форме с Железным крестом за заслуги. Испуганно жмется в угол его жена, за дверью слышны дети. Те самые «чистокровные арийцы», которых собирались сделать хозяевами мира и ради этого уничтожали в концлагерях, травили в чреве матерей и губили еще до зачатия сотни тысяч детей в других, «негерманских» странах. В этом доме ждали отца. Но не дождутся. Его портрет в траурной раме. Но и жена и дети будут любить этого гитлеровца всю жизнь.
Как удержаться от мщения этому дому тем, кто помечен знаком Е-15, кто, еще не зная наверное, чувствует, что, если и выживет, никогда не сможет иметь ни жены, ни детей!
И снова, заставив себя на время забыть об этом, забыть, что делали люди в той ненавистной форме в их домах с их матерями, младшими братьями и сестрами, они уходят. Спешат дальше по следу того, для расправы с которым уже не дрогнет рука.