Кирилл Станюкович-профессор геоботаник, автор многочисленных научных и научно-популярных работ, много лет провел на Памире, ведет большую научно-исследовательскую работу.
В книге собраны рассказы об экспедициях автора на Памир, Тянь-Шань, в Южный Казахстан и Сибирь.
Красочным, образным языком повествует автор о своеобразной природе этих интересных мест, об их растительном и животном мире, о разных происшествиях экспедиционной жизни, о трудностях и радостях, ожидающих исследователя в новых, неизведанных районах.
«Когда я был в Сингапуре!..»
Поезд дернулся раз, дернулся два и, наконец, пошел. А я растерянно стоял в проходе: сесть было решительно некуда. Этот единственный классный вагон во всем поезде, состоящем в остальном из теплушек, был набит до предела. На нижних полках сидело не менее чем по четыре, на средних- по два, по три человека, а с верхних, багажный, свешивалось огромное количество ног. Из-под нижней лавки, между корзинами, также высовывались чьи-то штиблеты.
Стоял я, стоял в проходе, а потом, несмотря на недружелюбные взгляды окружающих, явно ждущих, чтобы я куда-либо убрался, поставил на пол чемодан и сел на него. Сел и усидел, как меня ни ругали со всех сторон. Отвечать было бесполезно, и я некоторое время молча сидел, остро раздражая окружающих и сам злясь на всех, а каждый проходящий толкал и еще ругал меня при этом.
Но, как всегда, скоро ко мне привыкли, кто-то предложил мне кусок рыбы, сказав при этом, что в прошлом году у них на практике были студенты, которые и змей ели, а я кого-то угостил папиросами. Скоро я был настолько свой в этом купе, что сам много содействовал вытеснению какого-то нового пассажира, вошедшего в вагон уже в сумерках, в соседнее купе. Там он, подобно мне, уселся в проходе на чемодане, из чего я заключил, что он безусловный нахал. Этот новый пассажир был мне чем-то неприятен, может быть тем, что он вел себя так же, как я. Однако на сыпавшиеся на него замечания он отвечал весьма энергично. Кроме того, он, волею судеб, оказался в том отделении, где, как я успел заметить, сидела девушка с глазами не то ангела, не то русалки. Один взгляд этих глаз мог пригвоздить к месту любого пассажира или, наоборот, заставить его броситься сломя голову за кипятком на станцию, где поезд стоит всего минуту.
Новый пассажир был одет в брезентовые сапоги, брезентовый не то плащ, не то пыльник и инженерскую фуражку с молоточками. Держал он себя достаточно самоуверенно и имел прекрасные усики. Уселся же он на довольно большом деревянном ящике-футляре, в котором явно был теодолит.
Смеркалось, страшная среднеазиатская жара спала, в открытые настежь овна чуть повеяло прохладой, проводница вставила в фонарь свечу.
И тогда произошло то, что нередко случалось в 1931 году с этими первыми поездами на Турксибе: поезд затормозил ни с того ни с сего где-то среди пустыни и стал. Вот в это время относительной тишины из соседнего купе донесся мурлыкающий баритон, несомненно, принадлежащий человеку с усиками. Этот вибрирующий бархатный голос не громко, но так, что слышали все, произнес: «Когда я был в Сингапуре!..» Все притихли. И он начал свой рассказ. Да, здесь было что послушать!
Тут было все: и малайские пираты, безлунной ночью сотнями карабкающиеся на борт судна с ножами в зубах, и прекрасная жена раджи, и ночное бегство на слонах по тропическим лесам, и нападение полосатого ужаса джунглей – кровавого тигра.
Здесь был и таинственный клад, закопанный в пещере разрушенного города, и туги-душители, стерегущие клад, и опять прекрасная женщина, опять влюбленная в человека с усиками, и гнев взбешенного отца, и исчезновение прекрасной девушки, и таинственное сообщение кровного брата – водителя слонов, и…
Да, это был рассказ! В нем были и шепоты, и паузы, и многозначительные умалчивания, и порывистые восклицания: «Да, черт-возьми! Это было славное времечко!».
С огромным вниманием я слушал этот рассказ, да что я? Его слушали решительно все, даже проводники протиснулись и слушали, стоя в проходе. Я верил и не верил, восхищался и завидовал. Но, когда в неясном свете коптящей свечи в далеком конце купе я увидел, как смотрит на него девушка с чудесными глазами,- я возненавидел его.
Наступила ночь, и, хотя я уже сидел, удобно прислонившись, заснуть долго не мог. Нет, мне не мешал ни густой махорочный угар, настоенный на запахе добрых портянок и пеленок, ни храп, ни постоянные толчки поезда. Мне мешали всю ночь тихие, ласковые переливы баритона и негромкий грудной девичий смех.
Васька разбудил меня уже когда было совсем светло и по-дневному жарко. Он сел ко мне в вагон еще вчера вечером, когда звучало рычание тигров и слон бежал через молчаливые джунгли. Рассказ он, правда, выслушал до конца, но потом сразу заснул.
Мы взяли свои вещи и вышли. Уходя, я бросил взгляд в соседнее купе. Девушка спала, сидя на скамейке рядом с человеком, бывшим в Сингапуре, ее чудесные глаза были закрыты, а головка доверчиво покоилась на плече у соседа.
Боже мой, как я его ненавидел!
Мы вышли на станции Чу и сразу отправились получать багаж. Багаж мы получили и сложили в зале ожидания. Его было до черта, он лежал горой; здесь были и седла, и вьючные ящики, и гербарная бумага, и фонари, и кастрюли – в общем, все снаряжение нашей довольно большой экспедиции. А мы, двое практикантов, сидели под этой горой, решительно не зная, что нам делать.
Уговор был такой: весь состав экспедиции выезжает из Алма-Аты вперед налегке до станции Чу и здесь организует базу, достает лошадей и все остальное. А мы с Васькой можем ехать, только если своими глазами увидим, что все наше снаряжение погружено в вагон и поехало. Этого момента, когда от нас примут и погрузят снаряжение, мы ждали несколько дней. И вот, наконец, мы выгрузились на станции Чу, но нас никто не встретил.
Мы подумали, поговорили и решили, что Вася пойдет искать наших в райцентр за несколько километров, а я останусь караулить вещи.
Еще в Алма-Ате я был болен, но не знал об этом. Мне просто стало плохо жить на свете; то, что всегда наполняло мою жизнь, делало ее приятной и интересной, почему-то исчезло, а осталось только неприятное, тяжелое и нудное. Новые виды утомляли, люди раздражали, а работа была в тягость.
Среди дня мне становилось томительно жарко и душно, я пил много воды, ходил весь мокрый от пота и был слаб, как муха.
Я не понимал, что со мной, а я был болен, у меня в крови метались малярийные плазмодии, но они еще не были в состоянии побороть меня.
Но тут, на станции Чу, малярия, наконец, пересилила меня и повалила на горячую вокзальную скамейку.
Был день – душный, томительный, жаркий. Под высоким стеклянным потолком станции гулко отдавались голоса, шаги, звон посуды, хлопанье дверей, и все эти шумы превращались в удары по ушам, в тяжелый гудящий грохот, который ужасно мучил меня.
Жара давила и душила. К середине дня мне стало совсем плохо. А на других скамейках тоже лежали и спали, и никому не приходило в голову, что мне так нехорошо.
Но часов в двенадцать я, бросив вещи, встал и пошел искать какую-нибудь помощь.
Амбулатория оказалась где-то очень близко от станции, но я едва добрался. Я шел шатаясь, непрерывно борясь со страшным головокружением. Несколько раз я садился и даже ложился на дорогу, когда ноги подламывались и становилось совсем темно. Я ложился прямо в пыль, и мне не было стыдно прохожих, которые принимали меня за пьяного.
В амбулатории я, вероятно, сильно напугал людей; мокрый, в пыли и грязи, я мог смутить кого угодно. Но еще больше смутил врачей градусник, вынутый у меня из-под мышки: он показывал что-то около 41°. Мне давали пить, что-то вспрыскивали, обтирали и положили на длинную лавку, покрытую, как водится, простыней. Через некоторое время мне стало легче, приступ кончился, и я, несмотря на протесты докторов, пошел на станцию. Там лежало все наше снаряжение, брошенное на присмотр случайных соседей по скамейке.
К вечеру явился Васька с большой подводой, на которую мы погрузили вещи.
Васька заявил, что он наделал занятных этюдиков, что начальство он нашел и три раза пробовал делать с него наброски, но почему-то у него всякий раз вместо женщины получалась лошадь.
– А она, ты понимаешь, когда я ей в третий раз не показал рисунка, она сказала, что все художники такие оригиналы, но что иметь в экспедиции своего художника очень приятно.
Я поздравил его и просил не забывать старых друзей после того, как он стал фаворитом. Васька обещал, что не забудет.
Весь состав нашей экспедиции квартировал в гостинице, небольшой и очень неудобной. Она напоминала положенный набок шкаф с множеством полок – стен между номерами.
На следующий день я опять был один – начальство, узнав, что я болен, сказало: «А знаете, это и кстати»,- и оставило меня опять с вещами, на этот раз уже одного, и уехало со всеми сотрудниками вперед, в поселок Благовещенку. А я остался лежать в длинном и узком номере, и мне опять было плохо. Теперь у меня болел живот. Есть было нечего, я купил какой-то колбасы и ел по кусочку, насильно, считая, что не есть ничего нельзя. Зато пил я непрерывно.
Рядом со мной на соседней койке целые дни лежал землемер Иван Иванович; он так же, как и я, ждал подводы, чтобы ехать в Благовещенку, а лежал просто так, не потому что был болен,- он, видимо, любил валяться на кровати.
Иван Иванович был очень высокий и очень большеголовый, с сумрачным лицом. Он лежал и ругался. Ругал он всех: свое начальство за то, что оно не ценит людей; мое – за то, что оно меня бросило одного больного; гостиницу за то, что в ней жарко и грязно. Он ругал здешний климат и своих родственников. О ком бы он ни говорил, он говорил плохо. За те несколько дней, что мы лежали на соседних койках, я не слышал от него ни о ком ни одного хорошего слова.
К вечеру Иван Иванович исчезал и вскоре являлся уже совсем в другом настроении. Вечерами он был весел, пел песни, притопывал и уговаривал меня выпить. Потом он опять уходил и приходил поздно.
А мне все еще было очень плохо. К врачу я по глупости не шел, так как был уверен, что живот болит у меня после приступа малярии.
Я лежал и думал – чем это кончится и почему мне так не везет. Еще я думал, что человек, который был в Сингапуре, вероятно, никогда бы не посмотрел на такую пустяковую болезнь, а уже давно был бы в Благовещенке.
Наконец, подводы пришли, и мы погрузили все вещи, сели и поехали. Нужно отдать справедливость Ивану Ивановичу – он, хотя и был отчаянным ругателем, но ничего грузить на возы мне не дал, а все погрузил сам, сам покрыл брезентом, сам завязал. Возчиков он при этом обругал и не раз, а меня отпихивал в сторону, говоря: «Не лезь, не лезь, без тебя сделают, а то у тебя какая-нибудь кишка лопнет, а мне отвечать».
Выехали мы еще до света. Широкие равнины, покрытые однообразной серой полынью, простирались и вправо и влево, а дорога была широкая, широкая, какие бывают в степях и пустынях.
Мы ехали целый день то шагом, то рысью, и чем дальше, тем мне было хуже. Сначала я смотрел, видел кобчиков, кружившихся в небе, и широкое жерло глубокого колодца, в который недавно свалился верблюд. Отверстие колодца было ничем не огорожено. Но потом мне стало настолько погано, что все окружающее перестало меня интересовать. Я лежал и был занят только тем, что удерживался от стонов.
А когда мы приехали, я вовсе закостенел, и меня сняли с воза почти негнущейся раскорякой.
Вечер был мало приятен, ночь – тоже, мне было очень больно, и Вася сидел со мной рядом. У него было довольно угрюмое выражение лица, но как только я к нему обращался, он сразу принимал самый беспечный вид.
Я заснул на рассвете, совершенно больной, когда стали видны пирамидальные тополя за окном и начали ворковать горлицы. И проснулся среди дня с ощущением радости земного бытия. Вторично вызванный доктор (так именовался здесь старик фельдшер) высказал по поводу моего выздоровления крайне бурную радость. Да и было от чего!
Оказывается, вчера вечером этот фельдшер, осмотрев меня, имел уже, как водится, за дверью разговор с Васькой:
– Ну, что?
– Плохо.
– Что плохо?
– Аппендицит, почти перитонит.
– Что же делать?
– Что делать! Оперировать надо! Да некому и негде. А везти нельзя. Он лопнет по дороге.
– Что же делать?
– Ну, подождем немного.
– А если ждать будет нельзя?
– Ну, тогда мы будем оперировать!
– То есть кто же это мы?
– Да кто же, кроме нас,- вы и я и будем оперировать.
– Я буду оперировать? Так ведь я об этом понятия не имею. А вы-то умеете?
– Да мне тоже оперировать еще не приходилось, но книга такая у меня есть, где все написано.
На радостях, фельдшера, твердо заверившего, что теперь все в порядке, Васька стал именовать профессором и тут же сбегал ему за водкой, чему тот, как ни удивительно, не был особенно рад. Но водку выпил и, дав много советов, отбыл восвояси. А Васька, забрав мелкокалиберку, отправился добывать рекомендованное мне профессором мясо горлиц для бульона. Не прошло и нескольких минут, как я услышал тихий выстрел и громкую ругань хозяйки, возле дома которой была подстрелена горлица.
Горлиц здесь чтили и не позволяли убивать. И все же в продолжение последующего часа в том же порядке раздавались: сначала выстрел, потом ругань. Но Васька, несмотря на угрозы лихих казачек, населявших Благовещенку, не угомонился, пока не набил горлиц сколько было нужно.
К вечеру явился Иван Иванович – он был хмур, обругал фельдшера, также прибывшего для вечерней консультации, меня, Ваську и климат здешних мест.
А я лежал и радовался – мне было чертовски хорошо: вечерняя тишина, и шелест тополей, и ругань Ивана Ивановича, и бульон – все доставляло мне огромное удовольствие.
Благовещенка, или, вернее, Благовещенское,- большое село, в прошлом казацкая станица. Широкие улицы, обсаженные пирамидальными тополями, сходятся к обширной четырехугольной площади, где прежде проходили учения и смотры.
Река Чу подходит к самой станице, окруженная плавнями. В этих плавнях, где тростники достигают 5-6 метров высоты, прячутся бессчетные выводки уток и гусей, здесь копают себе в мягком иле купальные лежки кабаны. Отсюда по вечерам налетают на станицу тучи комаров.
Широкие, медленно текущие арыки несут на поля Благовещенки теплую, мутноватую воду – она поит и сады, и бахчи, и поля станицы. Среди бесконечно пустынной полынной степи Благовещенка была небольшим оазисом, ярким пятном зелени. Во все стороны от широких плавней Чу уходила гладкая сухая равнина. Здесь все было пустынно, безжизненно, росла только серая полынь, колыхались редкие сизые метелки злаков. Здесь паслись стада коров и овец. Молоко от этих коров было горьковатое и пахло полынью.
В Благовещенском только что был организован животноводческий совхоз. Пастбища этого совхоза были огромны, они уходили за горизонт. Они захватывали бесконечную равнину, покрытую полынником, поднимались по склонам пологих возвышенностей, носящих название Чу-Илийских гор. Эту территорию мы и должны были обследовать, составить геоботаническую карту, выяснить запасы кормов.
В первый день, когда мы двинулись, чтобы начать полевые работы, мы ехали быстро.
Начальство ехало впереди. Это была дама, именно дама, неприлично просто сказать, что это была женщина с длинным бледным лицом и длинными зубами. На носу у нее – пенсне, а на груди – золотые часы, приколотые английской булавкой; вместо юбки на ней были короткие штанишки, застегивающиеся под коленями на пуговицы, а на ногах обычные мужские ботинки неплохого размера. Дамских ботинок начальство не носило – то ли на дам обуви таких размеров не делают, то ли делают, но с каблуками. Каблуки же ей были совершенно не нужны, она и так могла бы занять место правофлангового в любой гвардейской роте.
Кроме хорошей длины, фигура начальства особых примет не имела, и спереди и сзади она была довольно ровная.
Фамилия у начальства была немецкая и очень короткая, может быть, чтобы сделать ее подлиннее – перед ней в прежнее время стояла приставка «фон».
Чтобы дополнить сведения о начальстве, нужно сказать, что до революции она была директрисой гимназии, а после перешла на ботаническую деятельность. Потом мы много раз говорили, что сделала она это совершенно зря. Свое семейное положение она еще не устроила, то есть была девушка, а возраст ее исчислялся сорока шестью годами.
Голос у начальства был несколько скрипуч, но так как в нем обычно преобладали наставительные и презрительные интонации, общее впечатление от речи было довольно цельное.
горлицы. И проснулся среди дня с ощущением радости земного бытия. Вторично вызванный доктор (так именовался здесь старик фельдшер) высказал по поводу моего выздоровления крайне бурную радость. Да и было от чего!
Оказывается, вчера вечером этот фельдшер, осмотрев меня, имел уже, как водится, за дверью разговор с Васькой:
– Ну, что?
– Плохо.
– Что плохо?
– Аппендицит, почти перитонит.
– Что же делать?
– Что делать! Оперировать надо! Да некому и негде. А везти нельзя. Он лопнет по дороге.
– Что же делать?
– Ну, подождем немного.
– А если ждать будет нельзя?
– Ну, тогда мы будем оперировать!
– То есть кто же это мы?
– Да кто же, кроме нас,- вы и я и будем оперировать.