Орнат. Обвел взглядом все вокруг и что-то пробормотал об иных местах. Об иных людях. Я сказал: «Послушай меня, Платон». Я употребил именно такое обращение.
Сидония. Не как к оратору?
Орнат. Нет. Это почему-то показалось мне маловажным. Или излишним. Итак, я сказал: «Послушай меня, Платон. Мы росли в нашем городе все вместе. Мы подчинялись его предписаниям. Нас посвятили в его тайны. Ты был избран оратором, чтобы наставлять нас. Мы проводим жизнь в раздумьях о благости города, в созерцании его красоты. Мы внимаем твоим рассуждениям о его внутренней гармонии. Зачем же искать иное за пределами его Стены?» Он дал замысловатый ответ.
Сидония. Какой именно?
Орнат. «Может статься, милый Орнат, что я отправлюсь не так далеко, как ты думаешь. Может статься, что я отправлюсь в путешествие, не двигаясь с места».
Сидония. Что он хотел этим сказать?
Орнат. Понятия не имею. Пойдем. Прокатимся по Флиту на лодочке, поищем ангельских перьев.
Путешествие Платона в подземный мир
33
Там была пещера, и земля пошла вниз под уклон. Я ощутил запах чего-то и не живого, и не мертвого. Мне послышались голоса, и я двинулся ко входу в пещеру. Некоторый страх, должен признаться, я ощущал, но все мы, берусь утверждать, в той или иной степени боимся темноты. Вы говорите, мне все это приснилось? Нет, это не был сон. Я был бодр и зорок как никогда.
В пещере воздух показался мне таким тяжелым и душным, что я подумал было — все, дальше идти не могу. Но земля, как прежде, косо шла вниз, и, вступая во мрак, я безотчетно склонил голову. Не знаю, как далеко я ушел. Может быть, я не перемещался вовсе. Не исключено, что я стоял на месте. Вы понимаете меня, да? Чернота вскоре стала такова, что я не видел собственного тела и не ощущал движения. Позднее я, конечно же, понял, что это было такое. Я переходил в иные измерения, чтобы попасть в мир Крота. Кто это крикнул: «Платон кощунствует»? Здесь нет никакого кощунства! Я просто рассказываю все, как оно было. Тьма начала уходить вверх, очень медленно, и я заметил, что окружающие меня камни излучают сумрачное свечение. Цвет его был цветом огня и крови. Я по-прежнему шел вниз. Простите меня. Я не могу подобрать иных слов, кроме «вверх», «вниз». Может быть, я стал подобен тем людям.
Почему-то я знал, что перемещаюсь по кругу или спирали. Становилось теплее, и я заметил, что пламенеющий свет заставляет мое тело отбрасывать на землю некий диковинный мглистый образ. Он называется у них тенью, и творит эту тень ложный свет тамошнего солнца. Воистину их мир был миром теней. Потом я оказался у широкой каменной лестницы. Делать было нечего. Я шагнул на первую ступень. Начал спускаться, но опять же мне почудилось, что я не двигаюсь вовсе; я словно бы стоял на месте, только над головой у меня чередовались полосы света и темноты. Я испытывал диковинные ощущения — то оцепенение, то неугомонное беспокойство; потом наконец я понял, что переживаю ночь и день, как они переживались людьми в древности. Светлые и темные промежутки становились все длиннее, и в какой-то момент во мраке проступили светлые точки. Я поднял голову. Поднял и увидел яркие пятнышки, которые звались некогда звездами. Надо мной простерлось звездное небо, и его конфигурация была очень похожа на ту, что я изучал по старым картам эпохи Крота. Это были неизменные звезды древности, сияющие ниже уровня нашего мира!
А потом возник шум. Вначале это был тишайший шелест, но он становился все громче и под конец навалился мне на уши звоном, стуком и глухим ритмическим биением. В него вплетались и совсем уже яростные неотчетливые звуки, и при этом тропа спускалась теперь настолько круто, что повернуть вспять не было никакой возможности. Но зачем мне желать возврата, если я могу ринуться навстречу моему видению? Я оказался в необъятной выемке, простиравшейся во всех направлениях. Ни глубину ее, ни высоту измерить было нельзя, хотя мне по-прежнему были видны неизменные звезды, поворачивавшиеся над моей головой. А подо мной раскинулся Лондон! Ночь успела уже смениться ярким днем, и я увидел громадные стеклянные башни, купола, крыши, дома. Я увидел и Темзу, что поблескивала в отдалении; вдоль нее шли широкие проезжие улицы. Строения и окаймленные ими пути были обширней и изощренней, нежели все, что я когда-либо мог вообразить, но почему-то это был именно тот город, о котором я всегда мечтал.
Как мне дать вам почувствовать всю странность моего путешествия в мир Крота, к его людям? Они все малорослы — по пояс вам или чуть выше, — и даже мне надо было, ходя среди них, соблюдать осторожность. Вы можете спросить, не пугал ли я их своим видом, но дело в том, что они не видели меня вовсе. Я был среди них словно дух или призрак. Почему вы смеетесь? Я думаю, я потому был для них невидим, что я по-прежнему существовал в иных размерностях, в большем числе измерений, нежели они. Вот почему они выглядели такими компактными, такими плотно умятыми, и вот почему все их действия выглядели странно скованными. Они перемещались так, как им было предопределено, и порой создавалось впечатление, что они не представляют себе, в каком направлении движутся. Их взоры были сосредоточены на чем-то впереди, но при этом казались невидящими; они были словно бы погружены в напряженную мысль, но о чем они размышляли?
Я наклонялся, желая перехватить их разговоры; я обращался к ним, но они, конечно, меня не слышали. Я прошел по Старой улице[35] и увидел, что в ту пору она была дорогой среди пустыни. Я забрел в Смитфилд[36] и отшатнулся такова была ярость тех, кто жил подле этого места. В Чипсайде[37] сам город создал замысловатые рисунки движения, и вся деятельность горожан шла ради себя самой. В Клапане[38] я услышал их голоса: сколько времени нельзя ли узнать он конечно хочет наилучшую цену но он и продает не только покупает мне пора совсем уже пора он никогда правду слышать не хочет будьте добры скажите мне время. Так протекала их жизнь. О том, что их земля — огромная выемка под основанием нашего мира, у них не было способа узнать. Их небо было сводом пещеры, но они считали его преддверием вселенной. Меня окружали слепцы. И все же, запрокидывая ночью голову и глядя на усеянный блестками небесный лик эпохи Крота, я, как и они, поддавался его завораживающей силе.
Раньше я полагал, что с наступлением ночи там непременно устанавливаются неподвижность и тишина; но там царила неутихающая, слитная звучность. Куда бы я ни шел, пытаясь приблизиться к источнику шума, он словно бы пятился от меня с каждым моим шагом. Тогда-то мне и стал слышен голос — шепчущий, стонущий голос самого Лондона. Подлинной тьмы там тоже никогда не было, потому что городские горизонты под темными слоями верхнего воздуха излучали свечение. Вдоль улиц там были установлены сосуды из стекла или замерзшей воды, где содержалась звездная яркость. Спросите себя — мог ли я выдумать такое? Одежды, которые носили горожане, были тесно прилегающими и многоцветными. Эти люди не были похожи друг на друга внешне, как я ожидал; напротив, видом своим они, казалось, насмешничали друг над другом и пародировали друг друга. Их словно бы радовало многообразие, и им весело было верить, что между внешним и внутренним нет разницы. Это удивляет вас, да? Лишь тогда начал я понимать подлинную суть той эпохи. Конечно, они не могли спастись от тирании измерений, в которых жили, и от скованности пещерного существования, но именно это усиливало их восторг от всякого контраста и всякой разрывности. В управлении и коммерции, в жизни и работе они великое удовольствие извлекали из противостояний и крутых поворотов. Их воздух был заражен нечеловеческим запахом чисел и машин зато сам город беспрерывно менялся. Нет. Не смейтесь. Послушайте меня. Я вскоре обнаружил, что они всегда хотят сообщаться между собой наибыстрейшим образом; самые простые сведения, казалось, неимоверно радовали их, если только могли быть получены мгновенно. У их жизни была и другая особенность, о которой, должен сказать, мне следовало догадаться прежде: чем раньше о том или ином действии могло быть сообщено, тем большую значительность оно приобретало. События как таковые были несущественны, важна была лишь быстрота узнавания о них. Теперь вы умолкли. Вновь спрашиваю вас: разве я мог выдумать такую действительность?
В молодости горожанам хотелось взмыть в воздух; в старости они клонились к земле, где чаяли обрести последнее обиталище. Они не знали, что заточены в тюрьму, и многие были довольны. Возможно, они просто потому были счастливы, что осуществили себя в пределах данной им формы; но я видел и усталых, и измученных заботами. Они постоянно строили и перестраивали свой город. Им нравилось разрушать — думаю, потому, что это позволяло им забыть. Город неуклонно распространялся, захватывая все новые земли. Он без устали продвигался вперед, вечно ища некий гармонический очерк и никогда не обретая его. Скажу так: Лондон эпохи Крота не имел границ. У него не было ни начала, ни конца. Вот почему его жители были так неугомонны. Их подстрекала жажда деятельности, но то была деятельность ради себя же самой. Можно дать вдобавок еще одно объяснение. Не поддерживалась ли их лихорадочная поступь боязнью? Не казалось ли им, что, если ее рисунок прервется, они, как и их город, могут погибнуть? Поэтому для всего у них было отведено свое время — для еды, для сна, для работы. Запястье у каждого из них было окольцовано временем, которое, словно наручник, приковывало их к миру пещеры. Они существовали в мелких отрезках времени, в его фрагментах, постоянно предвосхищая и предвкушая завершение отрезка, как будто весь смысл деятельности заключался в ее прекращении.
Воистину время их было вездесущим. Оно гнало их вперед. Видя, как они идут длинной человеческой лентой, я понимал, что это движется само время. Но его движение не было равномерным. Я думал, что оно бежит всегда одинаково, не останавливаясь и не замедляясь. Но нет — ход его был неодинаков, что отвечало многообразной природе города. В одних его частях оно двигалось быстро, в других неохотно или прерывно, толчками; а были места, где оно и вовсе больше не шло. На иных узких улицах города мне были слышны голоса тех, кто уже много лет как ушел из жизни. А потом я сделал еще одно замечательное открытие. Среди горожан в эпоху Крота были такие, кто словно бы жил в другом времени. Мне попадались люди в лохмотьях, бродившие вместе с собаками; им было не по пути с теми, кто шел по большим людным улицам. Некоторые дети там пели песни былых эпох, некоторые старики уже носили на лицах печать вечности. Вы смеетесь надо мной. Но говорю вам: я, Платон, видел и слышал все это. Могу я продолжать? Их взор порой улавливал нематериальное, но они отворачивались в неверии или испуге. Иной раз я замечал, как кто-то из них коротко переглядывался с незнакомцем, идущим навстречу; посмотрев друг другу в глаза, они шли дальше, как будто ничего таинственного не случилось. Но мне было ясно, что их души пытались снестись одна с другой сквозь мглу и туман эпохи Крота. Старинные формы беседы и молитвы все еще существовали, но едва могли пошевелиться под бременем этой действительности. И все же я, бывало, подслушивал чьи-то слова, которых не могли слышать горожане, и подмечал в чьих-то глазах мгновенное узнавание или жаждущую тоску, которых не видел больше никто.
Но души их почувствовали мое присутствие, и некоторые из них приподнялись в своих темницах, приветствуя меня. Я послал им ответный привет и вступил с ними в разговор. Их подопечные, которых мы стремились понять, нас, конечно, не слышали. Первым, о чем я спросил эти маленькие говорливые незримые существа, было — каковы их собственные верования; но верований у них не оказалось, или же они были настолько путаными и невнятными, что лучше бы их не было вовсе. Души стыдились своей неуверенности, но, как они мне сказали, их так долго держали во тьме, что они едва узнавали одна другую.
Я хотел выведать у них побольше об истории города, но ни одна толком ничего не могла мне сообщить. Они, правда, слышали о великанах первоначальных обитателях Лондона. «Теперь понятно, — сказали они, — что это было пророчество о вашем племени». У меня было так много вопросов! Собирают ли деревья тени проходящих под ними людей? У них не нашлось ответа. Они даже не знали, как называются эти деревья. Я спросил их, считаются ли поросшие травой места священными. Я спросил, почему строения у них устремлены к небу. А птицы, которые жмутся друг к другу на крышах и площадях, — не они ли подлинные хранители Лондона? Управляют ли солнцем солнечные часы? Они не понимали моих вопросов. Вместо ответов они жаловались мне, что заточены внутри существ, не имеющих почти никакого понятия ни о божестве, ни об истине, — существ, боготворящих контроль и порядок. Они рассказали мне, что люди эпохи Крота проповедуют заботу о мире, в котором живут, но при этом убивают своих нерожденных детей и чрезвычайно жестоко обходятся с животными. Тем не менее они стремятся создавать копии самих себя средствами своей науки. Я вовсе не для того сообщаю вам об этом, чтобы обеспокоить вас. Просто я не хочу утаивать от вас никакой правды; я хочу, чтобы вы, узнав и о хорошем и о дурном, сами могли решить, был ли настоящим город, где я побывал.
Я еще раз затем вступил в разговор с этими маленькими душами, и они сказали мне, что их подопечные страдают от забывчивости и страха. Горожане то и дело становились в тупик; они жили внутри тех фантазий и амбиций, что творил сам город, и чувствовали себя обязанными действовать согласно ролям, которые им были определены. Они не понимали себя самих. Настоящее имело для них значение лишь как дорога к будущему, и вместе с тем многие из них испытывали великий ужас смерти. Они стремились двигаться все быстрей и быстрей, но цель движения была им неведома. Нечего удивляться, что их души страдали и содрогались в своих темницах. Иные из душ, с которыми я говорил, хотели одного — раствориться, исчезнуть. Когда я слышал, как люди спорили, мне видны были их потревоженные души, трепещущие у них над головами.
Помню, один раз я шел по берегу священной Темзы, на котором спали отверженные, и один юноша, проходя мимо меня, вздохнул. Его душа ощутила мое присутствие и мягко заговорила со мной: «Взгляни на реку. Я долго глядела в ее глубины и пришла к заключению, что она всегда разная. Она существует мгновение, а затем наплывают воды других рек и других морей. Как такое возможно? Как она может быть всегда одинаковой и вместе с тем всегда различной? Всякий раз свежей и обновленной?» Я не мог дать ответ, но, когда юноша и его душа ушли, стал смотреть на речную гладь. И там — впервые в этом мире — я увидел колеблющийся на воде образ моего лица. Я увидел себя в потоке времени. Я поднял голову и посмотрел на их солнце; его круг светил жарко и ярко, но я видел дальше, сквозь него, вплоть до свода пещеры. И тогда я решил вернуться и рассказать вам о том, что мне открылось.
Суд над Платоном по обвинению в развращении детей посредством измышлений и небылиц
34
Искромет. И как он дальше себя повел?
Орнат. Он стоял на берегу посреди толпы. Жаль, что ты его не видел! Он притоптывал ногами, танцевал и говорил — нет, не говорил, а пел. Голос у него как у высокого человека…
Искромет. Его дарования всегда были ему не по росту. Вот почему его свет так режет глаза.
Орнат. Изменить свою природу и вырасти он, разумеется, не в силах, но он нарочно делает упор на этой своей особенности. Он словно ей радуется. «Взгляните, — говорит, — на мое бедственное положение. Я не такой, как вы. Даже дети смотрят на меня сверху вниз». Потом он помолчал и спросил: «Но вот что занятно: кто смотрит сверху вниз на вас?»
Искромет. Что он хотел этим сказать?
Орнат. Ему одному это ведомо. Может быть, и вовсе ничего. Но внимание к себе он привлек. А затем заговорил про наукотехнику — так, кажется? С его слов выходит, что наукотехника создала пищу, одежду и все остальное.
Искромет. Где он это узнал? Его не могли этому научить. Хранители ни за что не одобрили бы такой чепухи.
Орнат. Это-то я и пытался тебе втолковать, но ты никогда не слушаешь.
Искромет. Нетерпеливый ты больно.
Орнат. Он узнал все это в пещере.
Искромет. В пещере? В какой еще пещере?
Орнат. Должен признаться, большую часть я прослушал. Я смазывал себе ступни.
Искромет. Как обычно.
Орнат. А потом он стал говорить про время. Или про бремя? Указатель бремени называется «часы». Во всем этом поди разберись. Попробую восстановить все как было.
Видите, что я держу в руке? Приблизьтесь, горожане. Это часы. Я принес их оттуда — из пещеры Крота. Нет. Не смейтесь. Выслушайте меня. Эти значки зовутся цифрами. Понаблюдайте, как бежит тоненькая металлическая полоска, описывая гармонический круг. Вот оно — время. Не бойтесь дотронуться. Чары часов не могут здесь пробудиться. Вы спрашиваете, зачем часы были нужны? Они творили вселенную! Рассмотрите цифры, расположенные вдоль обода. Не прекрасны ли их очертания? Поглядите на эту — какой изящный изгиб! Взгляните на овал. Эти цифры чудесны, ибо некогда выявляли строение мира. Если мы откроем часы сзади — вот так, мы увидим крохотные колесики и пружинки. Это механизм. Целая вселенная была некогда устроена по его подобию. Потому-то часы были в прошлом наделены великой силой. Люди эпохи Крота верили, что живут внутри времени и что время священно, потому что с ним связано происхождение всего и вся. Ну что, начали вы понимать, какая занятная то была цивилизация? Время наделяло их ощущением поступательного движения и перемен, оно же давало им перспективу и чувство отдаленности. Оно дарило им и надежду, и забвение. У них цвело нечто, называвшееся искусством, и своим существованием оно было обязано опять-таки времени. И многое другое было достигнуто благодаря времени, во имя времени, и в древности горожане, жившие в столь малом числе измерений, были заворожены им. Вот почему они создали этот ритуальный предмет — часы.
А потом Платон сделал необычайное заявление.
Искромет. Какое?
Орнат. Он сказал, что его прошлые выступления были полны ошибок и нелепостей.
Искромет. Да ты что!
Орнат. Эпоха Крота, оказывается, не окончилась хаосом. Никакого сожжения машин не было.
Искромет. Глупость какая! А что горожане?
Орнат. Одни были ошеломлены. Другие засмеялись. Я же просто-напросто ушел. Прогуливался в полях среди лучников, а потом мне сказали, что его отдали под суд.
Искромет. Именно это слышал и я. Надо же: мы одного с ним прихода и учились в одной школе, но ничего подобного не предвидели.
35
Мы внимательно выслушали тебя, Платон. Мы рассмотрели все, что ты нам поведал. Мы не можем судить тебя за твои мысли — только за то, что ты сказал или сделал. Мы обязаны теперь повторить выдвинутые против тебя обвинения, чтобы ты мог ответить на них прямо и непосредственно.
Если вы убедите меня вашими доводами, я, конечно, возьму свои слова назад.
Первое обвинение против тебя состоит в том, что ты своими беседами и речами развращал детей нашего города.
Что вы находите развращающего в моих словах, если я учил детей рассматривать мир не таким, каков он есть, а таким, каким он мог быть? Или каким некогда был?
Вот ты уже противоречишь себе. В оправдательном заявлении ты утверждал, что тот мир все еще существует в некой темной пещере под нашим городом. Ты описал его в таких живых подробностях, что кое-кому из нас очень захотелось его посетить.
Да. Мы действительно находимся над ними. Для них мы не более чем световые призраки…
Ты пребывал в пьяном оцепенении, и все это тебе пригрезилось.
Могу ли я продолжать? Их город погружен в пещеру, и свод этой темной выемки — небо, которое они видят. Я готов обсудить с вами свойства двух действительностей, существующих параллельно, и мы, возможно, придем к заключению, что ничто не мешает всем версиям и образам мира вечно соседствовать друг с другом. Но детей я ничему подобному не учил. Повторить вам, что я им сказал?
36
Помогите-ка мне взойти, ребята. С вершины холма я всем вам буду хорошо виден. Некогда на этом месте стояла огромная церковь с большим куполом, посвященная богу Павлу. Я ее видел. Вот здесь был церковный двор. Я рад тому, что теперь тут пустынно. Знаете почему? Это означает, что я могу говорить с вами свободно, без шепотков горожан, без их пересудов. Я Платон-дуралей. Вот как меня теперь кличут. Возможно, в этом есть доля справедливости. Я всегда учил, что нужно познать самого себя. Поэтому я и сам заглядывал внутрь себя, а заглядывая, видел, что не всегда прав. Я совершаю ошибки. Я бреду к истине спотыкаясь. Взгляните. Вот один из камешков, о которые я споткнулся. Но этот камешек — не такой дуралей, как я. Он не из тех камней, что раскиданы вокруг нас как попало. Это умный камешек. Видите точки на его ровных гранях? Игральные кости — вот как назывались такие камешки в старину. Я принес его из… ну, вы знаете откуда. Ну что, уподобимся нашим предкам? Покати камешек. Еще раз покати. Может ли кто-нибудь из вас объяснить, почему выпала именно эта грань? Может ли кто-нибудь предсказать, на какую грань он ляжет после третьего броска? Нет, конечно. Вот почему я спотыкаюсь. Вот почему я останавливаюсь и принимаюсь думать. Допустим, что после сотни, даже после тысячи бросков мы все еще не научимся предсказывать, какая грань выпадет. Наверняка в наши жизни войдет тревога — ведь так? Но если этот маленький камешек с легкостью ставит нам подножку, как мы можем говорить о человеческой несомненности? Вы скажете, Платон-дуралей опять дурью мается. Может быть. А может быть, и нет.
Наши предки, возможно, не так боялись перемен и случая, как боимся мы. Не исключено, что для них вес превратности были игрой, подобной этому камешку. Я полагаю, они были готовы встретить невзгоды, которые могли выпасть им в их мире. Я говорил вам, что они жили во тьме, но тьма эта не всегда внушала им страх. Я уже рассказывал о пылающих светилах в их небе, даривших им тепло и уют, но что, если они получали и иные дары? На этом камешке нет никакой тьмы. Он легок и приятен на ощупь. Потрогайте. Он напоминание о том, что где страх — там также и радость, где боль — там может быть и восторг.
Вот почему я люблю тех из вас, кто стремится спрашивать. Я знаю, что вам рассказывали о жизнях богов и героев, ангелов и великанов. Но вы никогда не слышали легенд о тех, кто стоял в одиночку против целого мира и благодаря своей отваге и правдивости одержал победу. Почему наряду с теми вождями, чьи дела вам надлежит изучать, не восхвалить и этих людей? Взгляните друг на друга: вы такие разные! Сын Артемидора более высок и белокож, чем сын Мадригала; у дочери Орната руки и ноги тоньше, чем у дочери Магнолии. Можно предположить, что вы различны и в иных отношениях. И если так, то каждого из вас, несомненно, ждет миг открытия, какой однажды настал для меня. Я крикнул тогда: «Я — это я! Я — и никто другой!» Ну вот. Я прокричал это еще раз, и городские стены, как видите, не рассыпались. Спустимся теперь и помолимся вместе у монахов-доминиканцев[39].
37
Неужели в моих словах, обращенных к ним, содержался какой-либо вред или опасность? Спускаясь с ними с холма, я предложил им поразмыслить о природе наших жестов — о том, как в беседе мы порой отклоняемся назад и разводим руками, как по-разному касаемся ладонью лица, если испытываем жалость или удовлетворение, как прикрываем глаза в знак согласия. Эти движения не нами придуманы. Им уже много тысячелетий.
Довольно! Ты, Платон, отдан под суд за распространение небылиц и обманов. Мы не предлагали тебе рассуждать о них в подробностях.
Хочу признаться вам кое в чем. В горожанах эпохи Крота я увидел нечто от самого себя. Во многих отношениях они, как я говорил, были варварами и глупцами; но, посмотрев им в глаза, пошептавшись с их душами, я понял, что они действительно наши предки. Возможно, именно поэтому я полюбил их. Да, они не знали, не могли знать, что живут в пещере, скрытые от света. Но мы как мы, со своей стороны, можем быть уверены, что за пределами нашего мира нет иного, еще более яркого?
Ты продолжаешь испытывать наше терпение, Платон. Не упорствуй в своих кощунственных измышлениях.
Я вижу, я оскорбил вас. Меня судят за то, что я не могу принять наш мир как конечную реальность. Верно я понял?
Ты исчерпывающе ознакомлен с предъявленным тебе обвинением. Ты сбился с дороги. Ты можешь навлечь на нас несчастье. Горожане уже на тебя косятся.
Неужели их обеспокоило то, что я сказал им правду и признал, что прежними выступлениями вводил их в заблуждение?
Ты скромничаешь. Ты не ограничился этим.
Разве? Я не сказал ни одного дурного слова об ангелах. Я ни разу не поставил под вопрос святость лабиринтов и зеркал. Я не посягал на цветовую иерархию. Повинуясь обычаю, я держался в пределах моего прихода. Мне продолжать — или достаточно?
Софистика, Платон, и только. Нам известно, что своими разговорами ты разделял детей и родителей. Привести тебе пример?
38
Орнат. Подойди-ка, Миандра, поближе. Сядь около меня. Я вижу, ты плакала.
Миандра. Ты знаешь почему, отец. Мне сказали, что я должна буду теперь жить в другой части города.
Орнат. Да, как и все дети с определенного возраста. Таков обычай. Он даст тебе новые возможности молитвы и понимания.
Миандра. Но зачем вообще перемещаться? На рынке и на улицах я видела горожан, которые вечно стоят на одном месте.
Орнат. Это больные люди. Их надо жалеть не осуждая. Они думают, что измерения, в которых мы живем, иллюзорны, и поэтому отказываются делать даже малейшие движения.
Миандра. Платон говорит, что мы похожи на них, потому что редко выходим за городские стены.
Орнат. Платон много чего говорит, Миандра. Он не во всем прав. Мы потому не выходим из города, что для этого нет причин. Здесь наше сообщество. Свет вокруг нас — это свет человеческой заботы. Он и есть жизнь. Зачем нам выходить вовне — туда, где мы можем только устать, истощиться?
Миандра. Но Платон…
Орнат. Ох. Опять.
Миандра. Платон говорит, что мы должны учиться сомнению, учиться ставить все под вопрос. Я слушала его у ворот епископа[40].
Когда я был малолетним, как вы, меня однажды отвели на Ламбетский луг посмотреть на ягнят[41]. «Взгляни на них, Платон, — сказал мне наставник. Взгляни, как они резвятся и скачут». «Зачем это они?» — спросил я. «Затем, что ягнята резвились и скакали всегда. Они избраны, чтобы осуществиться в пределах своей формы, и знают это, и радуются этому. Бери с них пример, малыш Платон». Согласился я или нет? Как вы думаете? Я такого же маленького росточка, как вы. Я признаю это. Как я могу это отрицать, если, говоря с горожанами, мне приходится отступать и поднимать голову? Смейтесь, если хотите. Я и сам частенько смеюсь. Мне радостно сознавать, что я другой. Когда я был ребенком, мать учила меня никогда не соглашаться с чужими мнениями, не разобравшись в них со всей тщательностью. «Ты мал потому, сказала мне она, — что избран видеть все с другой точки». И вместо того чтобы усваивать уроки, которые желали преподать мне другие, я принялся изучать себя. Я хотел найти правду, которая была бы правдой для меня одного. Понимаете вы меня? Вот древняя монета. Подойдите поближе, взгляните.
Он переложил ее в левую ладонь и потер одну ладонь о другую.
Она по-прежнему там, куда я ее положил? Конечно, говорите вы? А вот и нет. Пропала. Она в моей правой ладони. А ведь детей считают очень наблюдательными! Единственное, что я хочу вам внушить, — что нет ничего несомненного. Не принимайте ничего на веру. Обращайтесь к наставникам с вопросами. Спросите их: «Как я могу знать с уверенностью, для какого существования я избран?»
Орнат. Вот, значит, что он вам говорит.
Миандра. Он ведет себя с нами как со взрослыми. Пускается в рассуждения.
Почему сон считается священным состоянием? Потому, утверждаете вы, что это разновидность молитвы. Но отчего тогда мой сон такой прерывистый?
А потом возражает нам.
Ждать, бездействовать — это разновидность молитвы. Так вас учили, да? Но что, если, наоборот, молитва, отправление культа — разновидность ожидания? Ожидания — чего?
Иногда даже высмеивает нас.
Вам говорили о городе нерожденных детей. Но вы не знаете, где он находится. Из этого города явились мы все, но его местоположение вас не интересует. Сведения о нем могут нарушить глубинный покой вашего бытия. Так, кажется, говорится? Да? Глубинный покой бытия. Но я вам вот что скажу. В доме происхождения, стоящем за городской стеной недалеко от нее, младенцы, рождаясь в наш мир, кричат и корчатся. Скажите мне — почему?
Орнат. Не надо слушать его, Миандра. Лучше держаться от него подальше. Мне тут кое-что стало известно. Оказывается, его отдали под суд.
Миандра. Тем хуже для нас.
39