Я обернулся. Позади меня лоснилось не лицо, а блин. Круглый, точно выстроенный с помощью циркуля, и плотно — одна налезала на другую — усыпанный веснушками. Подстрижен был рыжий под бокс — вся голова обкорнана под нуль, только впереди чёлочка, будто козырёк. И вид у этого типа вызывающий, наглый, почти бандитский.
— Ты что? — спросил он подчеркнуто сладким голосом, — туды-растуды, не понимаешь, твою мать! Тебе же русским наречием поясняют: тут занято!
Вот они, слабости гуманистического воспитания и совместного обучения! Сказать неловко — к двенадцати своим годам я не умел материться.
Слыхать, конечно, слыхивал, уши ведь не занавесишь, когда мужики возле пивнушки меж собой разбираются, да и кто-нибудь из пацанов нашей начальной где-то в районе туалета порой чего-нибудь негромко и с опаской брякнет, но так уж вышло, что в самые развоенные, а оттого трудные и грязные годы сумели сохранить меня мои дорогие бабушка, Анна Николаевна и, конечно, мама от такого необходимейшего умения, как объяснение на нецензурном языке.
Вроде бы хорошо! А на самом деле выходило плохо!
Я онемел. Прижался к парте, будто малыш какой, и молчал. Ведь отвечать-то надо было таким же манером, а я не умел. Зато рыжий негодяй виртуозно извергал из своей вонючей пасти гнилостные звукосочетания. Он меня будто завораживал своей ругнёй. Я думал, весь класс остановится, чтобы послушать виртуоза, но ничего подобного. У доски боролись два пацана, да, похоже, вполне всерьёз боролись, лиц их не было видно, они наклоняли друг друга вниз, а рубахи вылезли из штанов, и мелькали их голые спины и животы, ещё четверо или пятеро толкались вдоль стенки, трое совсем по-лошадиному ржали в углу, но были люди и другие, на них-то и рассчитывал Рыжий Пёс — я его сразу так прозвал про себя.
Эти другие сидели за партами или прямо на партах, перекрикивались или переговаривались между собой, но когда Рыжий завёл свою арию, переговоры свои закончили и внимательно стали глядеть на нас.
Я молчал. Я не знал, как сказать. Что сказать, я знал, а вот какими словами — нет. В конце концов я проговорил, сам чувствуя, как по-детски и невсерьёз звучат мои обычные слова:
— Меня сюда посадила учительница. Какая-такая ещё учительница? театрально вскинул невидимые брови Рыжий.
— Зоя Петровна, — ответил я.
Ах, Зоя Петро-овна, екэлэмэнэ, — паясничал Рыжий. Но она же, туды-растуды, тут не учится, пацан! Ты кумекаешь, сучий потрох? А учимся тут мы, туды-растуды. И тут, туды-растуды, сидит Коряга. Вот он, блинская сила, обернись! Не страшно, твою мать?
Я обернулся. Передо мной стоял мальчишка во всем зелёном, похоже, ему перешили китель из какой-то военной одежки, и брюки тоже из военного галифе. Да и лицо у него было зелёное с зелёными полукружьями под глазами.
Он улыбался кривой улыбкой, и во рту у него блестела железная фикса.
Потом, став взрослым, я не раз спрашивал зубных врачей, могла ли быть у пятиклассника металлическая коронка — задавал такой тест. Кто говорил, что могла. Другие — что нет. Третьи ссылались на послевоенное время, когда всё могло быть. И никто даже не догадался, что есть ещё один вариант: накладная фикса.
Зубы у Коряги были здоровые, но редкие. Он где-то достал пару коронок и надевал их для понта то на резец, то ещё куда. Фиксатые почему-то тогда считались опасными, блатными, наводили страх одной только своей улыбкой.
Но в этом я разобрался позже. А тогда, в тот первый момент, конечно же, испугался. Стоял парень как-то скособочившись и действительно походил на болотную корягу. Был он в метре от меня, может, даже в полутора, но разило от него табачищем, кажется, до задней стены класса.
— Не боись, пацан, сказал он мне, — Женюра шутит. Моё место Камчатская область.
Он прошёл мимо меня на последнюю парту и сунул туда тоже зелёную противогазную сумку.
Я наивно позволил себе на мгновение расслабиться и, вздохнув, отвернулся, как тут же получил крепкого щелбана по затылку.
Я не проронил ни слезинки на первый раз я и сам себе удивился. Просто яростно вскинулся, но поблизости никого не было, лишь один Рыжий Пёс сидел у меня за спиной, но он, отвернувшись, говорил со своим задним соседом — о чём-то очень увлечённо говорил, мне и в голову не могло прийти, что это он.
Я сел на место. И снова получил пребольнейший щелчок по затылку.
Рыжий Пёс всё так же мирно беседовал за моей спиной и, кажется, вовсе меня не замечал.
Я схватил его за плечо, крикнул, едва сдерживая слёзы:
— Ты что?!
Он медленно обернулся. Глаза у него походили на два голубоватых, совершенно круглых камешка, которые выражали недоумение в такой крайней степени, что даже, кажется, остекленели от этого недоумения.
— Что-о-о-о-о! — пропел он. — Что-о-о-о!
— Ты чё щелкаешься? — спросил я, и тут бы мне прослезиться авось помогло. Но я энергично промаргивался и не выдавал своей слабости.
Я-мирно-разговариваю-с-товарищем, а-ты-меня-обвиняешь! — не говорил, а декламировал Рыжий, медленно вылезая из-за парты и, ясное дело, пересыпая слова матом. Поднялся и я.
Да я тебя за такие дела, нарядный пионер!
Мы стали толкаться. Так молодые неумелые петушки пихаются грудками, не владея приемами серьёзного выяснения отношений. Только, по правде говоря, неумелых петушков было не два, а вовсе один, и этот один я. Рыжий Пёс был хоть и петушком, но вполне опытным в таких делах.
Хлопнула дверь, визгливый женский голос крикнул: «По местам!» — и Женюра, надменно ухмыляясь, отодвинулся от меня, прошипев:
— Ну погоди! Ты у меня получишь!
Потом не раз я думал — может, надо было кинуться на него, пойти на штурм, на абордаж, прямо в классе, при всех? Нет, бессмысленна такая война.
К подобным атакам надо готовить себя с раннего детства, например, с первого класса заниматься боксом или карате. Но какое карате в послевоенном городе? Бокс — и тот мы знали только по кино, да и вообще…
И вообще мне предстоял долгий путь испытаний.
6
Зоя Петровна чуть не полкласса перетасовала. Когда она вошла, место рядом со мной пустовало, и на первой парте тоже никого не было. Первые парты вообще на всех трёх рядах никто не занимал, и я понял, что здесь самые лучшие места — сзади. Ну, учительница, ясное дело, заполнила все эти первые ряды. Со мной посадила человека по имени Георгий Рыбкин.
Честное слово, мы были до ужаса похожи друг на друга 4 эти одинаковые кителя и одинаковые пуговицы. Не по ботинкам же следует отличать одного человека от другого! А лица? Герка был желтоглазым с оттопыренными ушами и опасным мне не показался, слава Богу. Пацан как пацан, не то что этот рыжий Женька Щепкин.
По-хорошему-то надо было поручкаться, хотя бы под партой, но присутствие за спиной Рыжего Пса меня вгоняло в столбняк. Я молил, чтобы Зоя Петровна перевела его куда-нибудь из-за моей спины на другое место, но мольбы оказались пустыми. Он остался, где был.
Началась перекличка. Учительница вызывала по фамилиям, не называя имен, не то что наша Анна Николаевна, и мне было от этого ужасно неприятно. Получалось как-то холодно, жёстко и официально — эти слова я выбираю сейчас из своей взрослой жизни, тогда они, понятное дело, не приходили в голову. Мне просто всё дольше и больше делалось неуютно, а я уговаривал себя тем, что всё переменилось в моей жизни, и вокруг меня теперь взрослый, а вовсе не детский мир, правилам которого — нравятся они тебе или нет — придётся подчиниться.
Пацаны охотно вскакивали, отзывались по-разному «здесь», «тут», «я», и, хотя многие при этом паясничали и кривлялись, мне казалось, что теперь не до шуток и что скоро мужская школа с её перекличками вытащит нас за шкирку, как котят, из этих детских кривляний, крепко отряхнёт и поставит на ноги…
Зоя Петровна назвала мою фамилию, я встал, сказал: «Здесь», — она на секунду оторвалась от журнала и объявила классу:
Это наш новый ученик. Перешёл из начальной школы.
— С девчонками учился? — крикнул за спиной Рыжий Пёс, и ничего не подозревающая наивная Зоя Петровна молча уставилась на меня. Что оставалось делать? Я кивнул и совершенно преступно покраснел.
Класс расхохотался.
Так первый раз в своей жизни я почувствовал себя без вины виноватым.
Они хохотали! А я краснел, я готов был скончаться на этой парте, я ненавидел их всех — и Рыжего Пса, и соседа Рыбкина, и всех остальных, по сути, несчастных, пацанов — одинаково обстриженных, точно молодые барашки, под нулёвку какой-нибудь Никаноровной, — оболваненных, упрятанных под одинаковые кителя, подогнанных под общий ранжир и таких похожих своей жестокостью!
Я ненавидел! И был виноват!
Ах, эта великая способность заставить другого почувствовать себя виноватым. Мне кажется, нигде не умеют это делать столь охотно и умело, как у нас. И нигде, как у нас, в нашей вольной стране, не играют в эти тяжеловесные игры с таким недетским вдохновением именно дети!
Откуда у них этот азарт закладывать, подставлять, срамить? Ведь мальчишество прекрасно чистотой своей, своим непредательством, своей надёжностью. Дождём из каких туч должно омываться растущее дерево, изменяющее изначальности своей природы? Кто обучает его каверзам, непрямоте, жестокости?
Да он, всё он — взрослый мир. Взрослые с любовью создают себе подобных, почти всегда желая им всяческих благ, но они же одаряют их недобрым правилом своей взрослой игры: одному подняться над другим, выхватить насильственное право властвовать не талантом, не умом, а бесстыжей готовностью оболгать, оговорить, загнать в тупик наглостью, нахрапом, провокацией, обманом.
Оговор крепок ещё и тем, что его жаждет толпа. Она всегда жаждет жертв — кучка людей, вполне неплохих поодиночке, но вдруг объединяющихся всего лишь одним дурным качеством. Качество это — страстное желание узнать, что среди подобных есть кто-то, кто хуже тебя, кто от тебя отличается, кто не следует правилам толпы или невзначай из этих правил выпал.
Вот радость-то! Вот беспощадная, ничто не щадящая страсть!
7
И вновь я окунулся в одиночество. Учительница что-то там говорила, но я её совсем не слышал. Я то пропадал из этого проклятого класса, то возвращался в него. Я мысленно был на улице, дома, толковал с Вовкой Крошкиным и Витькой-Борец-ким — где они? я им рассказывал про Рыжего Пса, и мы обсуждали, как лучше его наказать. Может, завести куда-нибудь на огород да поговорить хорошенько? Каков он, интересно, когда один против троих?
Эта идея не нравилась мне своей несправедливостью, я ещё не думал, что против силы все приёмы хороши. Ведь один против троих, это значит трое на одного.
Но мои старые друзья были далеко, я оказывался опять в новой, немилой мне школе, вокруг сидели одинаково круглоголовые, чужие пацаны, и одиночество крепко сжимало мне горло.
На перемене я вышел в коридор и встал к стенке. Это была единственно спасительная позиция. Всё вокруг по-прежнему колобродило и сходило с ума, а дежурная учительница маленькая, с подстриженными волосами, скорее похожая на старшеклассницу из женской школы, ничего и ни с кем не могла поделать. Изредка слышались её восклицания она восклицала фамилии знакомых ей учеников: «Иванов!», «Петров!», «Сидоров!» — но много ли навосклицаешься, когда все носятся на бешеной скорости и с такой силой инерции, что если кого и узнаешь, то вряд ли остановишь.
На какое-то мгновение всего на мгновение! — я чем-то отвлёкся и оторвал спину от стенки. Может быть, на дежурную учительницу глядел как она кого-то там за рукав ухватила. Сразу ко мне приблизился маленький пацан, класса, наверное, из второго, я даже внимания на него не обратил, подумаешь, карапет, но он толкнул меня и потолок и стены кувыркнулись. Я перевернулся через спину и больно грохнулся на коленки. Из-под меня выскочил Рыжий Пёс Щепкин. Он тотчас исчез, а маленький пацан не убежал, стоял и лыбился, открыв щербатый рот. По инерции, плохо управляя собой, я вскочил и схватил пацана за плечо.
— Ты чё?!
Маленьких бьют! громко взвизгнул малыш. Будто из-под земли вырос Коряга. Он, сопя, оттёр меня от пацана, краем глаза я увидел сбоку и за спиной Щепкина. Ещё два незнакомых кретина прижимали меня к стенке.
Маленьких бьёт, вкрадчиво говорил откуда-то сбоку Щепкин. Надо же, маленьких бьёт.
Он не матерился, и это было подозрительно, а я глядел в глаза зелёному Коряге. В пустых его зрачках я видел пугающее равнодушие, казалось, ему вовсе не хочется со мной связываться и занимается он всем этим скорее по обязанности, чем из желания.
Кто-то больно провёл мне по спине два раза, но я не обернулся: кролик, гипнотизируемый удавом, не может отвлечься от змеиного взгляда.
А Коряга всё смотрел и смотрел мне в глаза. Только теперь я сообразил, что этот парень старше меня — на год, а может, и больше, и ещё я подумал, что именно потому, что он старше, я ему неинтересен и у него есть другие дела.
Наконец Коряга схватил меня за нос и больно сжал его. Такого ещё со мной не было. Я не знал про такое издевательство. Я не ожидал такой пакости.
Это было очень больно, слёзы мгновенно хлынули из глаз я сначала не плакал, просто слёзы хлынули сами собой и всё застлали передо мной.
Пацаны, конечно, растворились, я с опозданием заревел и кинулся в сторону уборной, закрыв нос ладошкой. Мне казалось, из носа хлещет кровь, но когда я ворвался в туалет, открыл кран и отнял ладошку, это оказались просто сопли. Я сунул лицо под холодную струю, мой бедный нос пылал, совершенно не готовый к таким испытаниям, но теперь спасительная влага остужала лицо, не в силах остудить обиду, и я взахлёб, отфыркиваясь водой, заревел, не пытаясь сдержаться.
За спиной шаркали ноги, кто-то что-то говорил, слышались и сочувственные интонации, но мне всё было до фени.
Вообще всяческая слабость, слёзы, например, теперь я знаю это слишком хорошо, далеко не всегда вызывает мальчишеское сочувствие, а очень часто, наоборот, желание добавить, поиздеваться над этой слабостью. Пятикласснику мужской школы первых послевоенных лет полагалось не выдавать своей слабости, скрывать поражение где-нибудь на чердачной лестнице, в одиночестве, не показывая виду, что ты проиграл.
Но откуда мне было знать это тогда?!
Я остудил лицо, обтёр его платком. От всех этих переживаний нестерпимо захотелось по-маленькому.
От крана я перешёл в очередь к посадочному очку.
Железные агрегаты с рифлёными следами установлены в школах на вырост для вполне взрослых масштабов. А потому уж слишком часты невинные случаи, когда попки первоклашек не дотягиваются до самого очка и всё, что выпадает из них, остаётся между железными следами туалетного повелителя.
О, эти школьные туалеты тогдашних пор место нашего обобществления!
Да, обобществлять человеческую душу, делать её принадлежащей всем и не позволяющей скрыться от любого чужого взгляда можно и таким хитростным образом — нескрываемостью интимных отправлений.
Какой иезуит придумал эти чугунно-стальные приборы с двумя рифлеными железными ступенями для ног, чтобы ты, не дай бог, не оскользнулся? А громогласная труба, время от времени взвывающая за твоей спиной? Как сильно надо хотеть или каким бесчувствием следует обладать, чтобы оправиться по-большому над этим индустриальным агрегатом?
Но самое главное достоинство школьного туалета его публичность. Дверок не положено, спрятаться не за что, и всяк страждущий должен исполнять своё дело под неумолимо-свидетельствующими взглядами.
Вот оно, обобществление с младых ногтей и какое! Самое что ни на есть основательное, не оставляющее даже самых малых надежд на наивную мысль, что ты индивидуальность, личность и у тебя есть право на одиночество, хотя бы в силу физиологических потребностей принадлежащие сугубо тебе личные три минуты или интимное пространство в пару квадратных метров.
Нет, ты вместе со всеми своими потрохами принадлежишь чужому взору и наблюдению. Тебе как бы в самом беззащитном положении твердо напоминают: ничто не тайно в твоем мире, ты гол и наг, подлежишь освидетельствованию, и всякое индивидуалистическое сопротивление бессмысленно…
Я взошёл на эшафот. Мне требовалось по-малому, и я встал в железные следы, между которыми теплился чей-то хитростно завинченный кверху остаток.
Едва я расстегнул пуговицы своих новых брюк и направил струю в нужное отверстие, как кто-то, так и оставшийся неизвестным, пнул меня сзади.
Мой петушок быстро скинулся в брюки, не остановив своего действа, а кроме того, я сорвался ботинком в неаккуратную кучку. Вот так.
И хоть я ушёл с урока, но ушёл, оставляя по липкому коридору зловонные следы, что породило ругань нянечек и жестокую кличку одноклассников «Говнило».
Я уж думал — ну пусть бы «Говнюк», а то — «Говнило».
Была в этом слове какая-то особая обидность. Домой я приплёлся растерзанный и грязный. К тому же на спине красовался начерченный мелом крест. До маминого прихода я тёр его мокрой тряпкой, но крест был прочерчен с такой яростью, что после чистки хоть и слабо, а всё равно проступал.
Мама без труда выудила у меня все подробности, да их ведь сложно было скрыть нос посинел, а китель и ботинки… Она возмущалась, хотела немедленно идти к директору или хотя бы к Зое Петровне, или даже в милицию, а потом уговаривала меня потерпеть.
Я согласился.
Мало ли, подумал я, бывают же просто невезучие дни.
8
Эту противную кличку Говнило я услышал утром от Рыбкина.
Я ничего не понимал в людях. Вчера, правда, мы с ним слова сказать не успели, но ведь он мне улыбался, приветливо пошевелил оттопыренными ушами был у него такой талант. Но — мало ли! Разве узнаешь человека за день, да к тому же если этот день всего лишь один урок, хотя ведь и урок может растянуться в полжизни.
В общем, с утра это был совсем другой человек, и, как это потом выяснилось, неспроста.
— Ну как дела, Говнило? — спросил он.
У меня просто сердце оборвалось. И так я шёл сегодня в школу будто на каторгу, под маминым до угла — конвоем. Но нет, не для такой простой малости — вконец испортить настроение — затевал этот разговор мой сосед. Он задирался. Сразу видно. Народ в классе насторожился. Я ответил:
— От Говнилы слышу.
Ему только этого и надо было. Он для оттяжки отъехал на свой край парты, потом ухватился за верх обеими руками и с разгону наехал на меня. Я не ожидал такого нападения и, конечно, свалился в проход.
Класс заржал.
Наверное, я был не просто красным, а пурпурным, когда вскочил. Я кинулся на Рыбкина, но всё, оказывается, было отрепетировано заранее. Мне наперерез кинулись какие-то пацаны. А Рыбкин кричал из безопасного места:
— Иди на другую парту! А то от тебя воняет!