После обеда дед выносил под те же сосны раскладушку и засыпал.
Дело происходило в Саулкрастах — так называется поселок под Ригой, где прошло мое детство. Саулкрасты — это десять летних лет с бабушкой Ривой, бабушкой Лидой и дедушкой Семой.
К тем годам (думаю, мне было лет двенадцать) относится мой первый — и последний из удавшихся — опыт бизнеса.
В летнем кинотеатре в тот вечер шло что-то такое, чего пропустить душа моя не могла, а находился кинотеатр довольно далеко от дома, и я понимал, что никто из моих стареньких родичей со мной в те края не пойдет. Поэтому я просто дождался, когда дед выйдет под сосны с раскладушкой, и подождал еще немного. Когда дед уже пребывал в надежных руках Морфея, я легонько тронул его за плечо и спросил:
— Деда, можно я пойду в кино?
— Ухмх… — ответил дед, не открывая глаз.
Дедушка, стало быть, не возражал — и не заходя домой, чтобы не попасться на глаза бабушке, я втихую почапал в сторону кинотеатра. Я был очень хитрый мальчик. Тридцати копеек на билет не было, но тяга к искусству преодолела обстоятельства: я подобрал под скамейками несколько бутылок, сдал их и пошел в кино.
Что было за кино, не помню. Когда я вернулся домой… А это было уже очень поздно вечером… В общем, конечно, я удивляюсь, что дедушка меня не убил.
Болельщики
Мы снимали веранду в доме у пары старых латышей — думаю, на двоих им было полтора века. Сыну их, моему тезке, было под пятьдесят. В доме имелся телевизор, но смотреть чемпионат мира по футболу 1966 года мы с дедушкой ходили за тридевять земель, в пожарную часть, Там, под каланчой, я и переживал за Игоря Численко и К0.
Я не понимал, почему нельзя попросить хозяев пустить нас на время матча к ним. Вместе бы и поболели за наших…
Но болеть вместе нам было — не судьба: старики латыши болели за ФРГ. Это мне, восьмилетнему, было разъяснено однажды без лишних подробностей — и поразило довольно сильно. Я спросил у дедушки, почему они болеют за немцев, но внятного ответа не получил. Я спросил у бабушки — бабушка почему-то разозлилась.
Это было ужасно и совершенно необъяснимо. Советские люди должны болеть за СССР! И мы с дедом ходили на каланчу.
Штандер
Играли так: вверх бросался мяч, и все бежали врассыпную. Водящий, поймав мяч, диким голосом кричал: — Штандер!
И все должны были застыть там, где их заставал этот крик.
«Штандер» — «stand hier» — «стой здесь»… Игра-то была немецкая! Но нас это по незнанию не смущало.
Выбрав ближайшую жертву, водящий имел право сделать в ее сторону три прыжка — и с этого места пытался попасть мячом. Причём жертва двигаться с места права не имела, а могла только извиваться. Я был небольших размеров и очень быстренький, что давало преимущество в тактике.
Исчезла эта игра и канула в Лету вместе с диафильмами про кукурузу-царицу-полей и подстаканниками со спутником, летящим вокруг Земли. Кукурузы не жаль, подстаканников не жаль — штандера жаль. Хорошая была игра.
Ночь
Мы живем в одной комнате впятером, моё место — за шкафом. Шкаф сзади обклеен зажелтевшими обоями. Потом поверх них появилось расписание уроков. А до того — ничто не отвлекало от жизни. Пока засыпаешь, смотришь на обойный рисунок, и через какое-то время оттуда начинают выглядывать какие-то лица, пейзажи…
Из-за шкафа шуршит радиоприемник ВЭФ: У него зеленый изменчивый глаз, а на передней панели написаны лесенкой названия заманчивых городов. Перед радиоприемником полночи сидит отец и; прижавшись ухом, слушает голос, перекрываемый то шуршанием, то гудением. В Америке убили президента Кеннеди. Вот бы здорово не лежать, а посидеть ночью рядом с папой и послушать про убийство. Но если я встану, убьют уже меня…
Непонятно только, почему ночью так плохо слышно? — утром снова ни гула, ни хрипов.
— Вы слушаете «Пионерскую зорьку»!
Ненавистный, нечеловечески бодрый голос. Надо вставать.
Единственное опасение
Гены разбегаются иногда удивительным образом: мой родной старший брат Сережа — рыжий, веснушчатый, флегматичный мальчик. Можете себе такое представить? Не можете, я думаю. То есть степень рыжины и веснушчатости — допустим, но степень флегматичности… Когда он был совсем маленький, а маме с папой надо было отлучиться, Сереже в манежик клали стопку газет. И пока он не дорывал последнюю из них до мелкого клочка, ни звука не раздавалось: Сережа работал.
Он отлично закончил начальную школу и пошел в четвертый класс, а тут как раз подоспел к начальному образованию я — с гладиолусами в руке, в сером мышастом костюмчике…
Меня привели сдавать с рук на руки той же учительнице, которая до того три года учила Сережу — старенькой Лидии Моисеевне Кацен, и мама решила подготовить учительницу к разнице братских темпераментов: знаете, сказала она, Витя совсем другой — непоседливый, шумный, несобранный…
Старенькая учительница ответила маме великой педагогической фразой:
— Инночка, — сказала она, — я ведь только дураков боюсь, а больше я никого не боюсь…
Училка
В школе я учился хорошо — думаю, что с испугу: боялся огорчить родителей. Каждая тройка, даже по самым отвратительным предметам вроде химии, была драмой.
Одну такую драму помню очень хорошо.
Дело было на биологии. Биологичка Прасковья Федоровна вызвала меня к доске отвечать, чем однодольные растения отличаются от двудольных. Я, хорошист заморенный, все ей как на духу рассказал: у этих корни стержневые, а у этих — мочковатые, у тех то, у этих — то…
Когда я закончил перечисление отличий, Прасковья Федоровна спросила:
— А еще? Я сказал:
— Всё.
— Нет, не всё, — сказала Прасковья. — Подумай. Я подумал и сказал:
— Всё.
— Ты забыл самое главное отличие! — торжественно сообщила учительница. — У однодольных — одна доля, а у двудольных — две.
И поставила мне тройку.
Правильные ответы
Тупизна — вещь, видимо, наследственная.
Это обнаружилось много лет спустя, когда у меня подросла дочка, и жена повела ее на тест в спецшколу. Дочке было шесть лет — училке, проверявшей дочкино развитие, примерно тридцать. И вот она (в порядке проверки развития) спросила:
— Чем волк отличается от собаки?
Дочка рассмеялась простоте вопроса (как-никак, ей было целых шесть лет) — и, отсмеявшись, ответила:
— Ну-у, собаку называют другом человека, а волка другом человека назвать никак нельзя.
И снова рассмеялась.
— Понятно, — сказала училка и нарисовала в графе оценки минус. Моя бдительная жена это увидела и поинтересовалась, почему, собственно, минус. Тестирующая ответила:
— Потому что ответ неправильный.
Жена поинтересовалась правильным ответом — и была с ним ознакомлена. Ответ был написан на карточке, лежавшей перед училкой: «Собака — домашнее животное, волк — дикое». Жена спросила:
— Вам не кажется, что она именно это и сказала? Тестирующая сказала: не кажется. Жена взяла за руку нашу шестилетнюю, отставшую в развитии дочку и повела домой, подальше от этого центра одаренности.
Через год в соседнее пристанище для вундеркиндов привели своего сына наши приятели, и специально обученная тетя попросила шестилетнего Андрюшу рассказать ей, чем автобус отличается от троллейбуса. Андрюша ничего скрывать от тети не стал и честно ей сообщил, что автобус работает на двигателе внутреннего сгорания, а троллейбус — на силе тока.
Оказалось: ничего подобного. Просто троллейбус с рогами, а автобус — без. И не надо морочить тете голову!
Золотая осень
Еще одну выдающуюся училку, примерно в те же годы, я встретил в парке возле Института культуры. Училка конвоировала первоклашек. Стоял роскошный сентябрь, жизнь была прекрасна, первоклашки скакали по парку, шурша листвой. Одна девочка, распираемая счастьем, подскочила к педагогше и в восторге выкрикнула:
— Марь Степанна, это — золотая осень?
И Марь Степанна, налившись силой, отчеканила (дословно):
— Золотая осень — это время, когда листья на деревьях становятся красного и желтого цветов!
Парк немедленно померк, и небеса потускнели. А лет за двадцать до той золотой осени…
Всегда готов
Я учился в четвертом классе, готовясь к приему в пионеры. Я хотел быть достойным этой чести и страшно боялся, что в решительный момент забуду текст клятвы.
Пожалуй, боялся я этого чересчур, потому что сегодня мне почти полтинник, склероз начинает пробивать лысеющую башку, я уже забываю любимые строки Пушкина и Пастернака, но разбуди меня среди ночи и спроси клятву юного пионера — оттарабаню без запинки.
Этот текст приговорен к пожизненному заключению в моем черепе.
За хорошее знание текста в торжественный день нас угостили чаем с пирожными, но перед этим дали посмотреть на трупик Ленина. Я знал о предстоящем заранее и внутренне сильно готовился к походу в Мавзолей. Меня можно понять: первый мертвый человек в жизни, и сразу Ленин!
Я готовился страдать и жалеть, но у меня не получилось.
Когда мы вошли в подземелье, где лежало на сохранении главное тело страны, меня одолевало одно любопытство; когда вышли — оставалось только недоумение.
Я ожидал от трупика большего.
Страшные слова
Первый раз в жизни я услышал слово «жид» классе примерно в четвертом — от одноклассника Саши Мальцева. В его тоне была слышна брезгливость. Я не понял, в чем дело, — понял только, что во мне есть какой-то природный изъян, мешающий хорошему отношению ко мне нормальных русских людей вроде Саши Мальцева, — и одновременно понял, что это совершенно непоправимо.
А мне хотелось, чтобы меня любили все. Для четвертого класса — вполне простительное чувство. Полная несбыточность этого желания ранит меня до сих пор.
Вздрагивать и холодеть при слове «еврей» я перестал только на четвертом десятке лет. В детстве, в семейном застолье, при этом слове понижали голос. Впрочем, случалось словоупотребление очень редко: тема была не то чтобы запретной, а именно что непристойной. Как упоминание о некоем семейном проклятье, вынесенном из черты оседлости. Только под самый конец советской власти выяснилось, что «еврей» — это не ругательство, а просто такая национальность.
Было еще одно страшное слово. Я прочел его в «Литературке» — дело было летом, на Рижском взморье; я уже перешел в шестой класс и читал все, что попадалось под руку.
Но значения одного слова не понял и спросил, что это такое. Вместо ответа мои тетки, сестры отца, подняли страшный крик, выясняя, кто не убрал от ребенка газету с этим страшным словом.
Слово было — «секс».
Так до сих пор никто и не объяснил, что это такое.
Препараты
Прообразы рабства разбросаны по детству.
Шестой, кажется, класс. Химичка
Я ненавижу химию, я в гробу видел эти колбочки и горелки, от присутствия химички меня мутит, но меня
День погибает на моих глазах. Я чувствую, как уходит жизнь…
А ведь я мог сказать ей: «я не поеду», а на вопрос «почему?» ответить: «я не хочу». Это так просто! Но я не мог.
Я учился произносить слово «нет» десятилетия, и сейчас еще продолжаю учебу.
Фамилия
Когда в конце пятидесятых годов отец, совсем ненадолго, соприкоснулся с советской печатью, фельетоны его публиковали под псевдонимом «Семенов». Выйти в печать с природной фамилией можно было только в разделе «Из зала суда».
Потом, уже в середине семидесятых, добросердечная девушка-паспортистка осторожно спросила меня, шестнадцатилетнего, не хочу ли я поменять фамилию на мамину.
— У мамы вашей такая хорошая фамилия… — пояснила она свою нехитрую мысль.
Гиены пера
Отец издавал газету «Кто виноват?» («орган квартиры №127», как было написано в подзаголовке) — лист ватмана, обклеенный текстами и фотографиями, оформленный рисунками. Это была настоящая газета — с интервью, рубриками типа «Письма читателей» и ответами редакции.
Печатать листочки на пишмашинке «Эрика» и клеить их на лист ватмана — это было настоящее, беспримесное счастье, несравнимое с моими последующими тиражами… Отец был фотолюбитель, даже пару раз получал какие-то премии. Публиковались в советской прессе и его тексты, но это было еще в ранней оттепели. К началу семидесятых отец почти полностью переключился на газету «Кто виноват?», орган кв. №127.
Фотолаборатория была в ванной. Красный фонарь, щипчики в кювете с проявителем, утром — листы фотографий на диване, постепенно скручивавшиеся, как листья деревьев…
Образовательный процесс
А еще у нас был магнитофон «Астра-4» — неуклюжий, с огромными бобинами. Впрочем, работал он исправно, потому что отец постоянно протирал детали ватными палочками, смоченными в спирте. Записывал он на эту «Астру» лучшие кусочки из воскресной программы «С добрым утром!»: Райкин, Карцев—Ильченко, песни…
Но главное был — Высоцкий! Записи появлялись регулярно, чаще всего плоховатого качества, с концертов — и, не с первого прослушивания разобрав текст, отец своим отличным почерком переписывал слова в отдельную тетрадку. В неясных местах он ставил в скобках принятые в научной литературе вопросительные знаки. Тетрадка шла по рукам во время дружеских застолий — на нового Высоцкого приходили специально!
Борьба с советской властью в нашей семье носила не политический, а общеобразовательный характер. За неимением человеческих книг в магазинах, отец делал их самостоятельно: первые сборники Окуджавы и Ахмадулиной, которые я держал в руках, были отпечатаны отцом на пресловутой «Эрике» — лично разрезаны, сброшюрованы и аккуратно переплетены. Кроме того, отец переплетал лучшее из журналов: этой рукотворной библиотеки у нас в доме было больше двухсот томов — «Новый мир», «Иностранка», «Юность»… И Солженицын, и Булгаков, и бог знает что еще, гениальное вперемешку с канувшим в Лету…
Номерок каждого тома был вырезан из желтой бумаги и наклеен на торец переплета. Отец изменил бы своему характеру, если бы у этой самодельной библиотеки не было каталога с алфавитным указателем…
Ходжа Насреддин и другие
Однажды я сильно заболел, и мне из вечера в вечер читали вслух книгу в обложке морковного цвета: две повести о Ходже Насреддине. Это было такое наслаждение, что не хотелось выздоравливать. В двенадцать-тринадцать лет я знал две соловьевские повести, наверное, близко к тексту.