Во всех батальонах, посланных из Парижа в Вандею, было девятьсот двенадцать человек. Каждому батальону придали по три орудия. Сформировали их в спешном порядке. 25 апреля, в бытность Гойе[6] министром юстиции и Бушотта[7] военным министром, секция Бон-Консейль предложила послать в Вандею несколько батальонов волонтеров; член Коммуны Любен сделал соответствующее представление; первого мая Сантерр уже мог направить к месту назначения двенадцать тысяч солдат, тридцать полевых орудий и батальон канониров. Эти батальоны, сформированные столь молниеносно, оказались столь удачно сформированными, что и поныне еще служат образцом при определении состава линейных рот; именно тогда впервые изменилось традиционное соотношение между числом солдат и числом унтер-офицеров.
Двадцать восьмого апреля Коммуна города Парижа дала своим волонтерам краткий наказ: «Ни пощады, ни снисхождения!» К концу мая из двенадцати тысяч человек, покинувших Париж, восемь тысяч пали в бою.
Батальон, углубившийся в Содрейский лес, был начеку. Продвигались не торопясь. Зорко смотрели по сторонам, направо и палево, вперед и назад; недаром Клебер[8] говорил: «У солдата и на затылке глаза». Шли уже давно. Который мог быть час? Начало или конец дня? Трудно сказать, так как в здешних глухих чащобах безраздельно господствует вечерняя мгла и никогда в этом лесу не бывает по-настоящему светло.
Трагический Содрейский лес! Здесь, среди лесных зарослей, в ноябре 1792 года свершилось первое злодеяние гражданской войны. Из гибельных дебрей Содрея вышел свирепый хромец Мускетон; длинный перечень убийств, совершенных тут, вызывал невольную дрожь. Нет места страшнее. Солдаты с осторожностью углублялись в лес. Все было в цветении; вокруг смыкалась колеблющаяся завеса ветвей, изливавших сладостную свежесть молодой листвы; солнечные лучи лишь местами пронизывали зеленую мглу; под ногой шпажник, касатик, полевые нарциссы, весенний шафран, безыменные цветочки — предвестники тепла, словно шелковыми нитями и позументом расцвечивали пышный ковер трав, куда вплетался разнообразным узором мох: здесь он стелился подобно зеленым гусеницам, а там распускался звездами. Солдаты шагали медленно в полном молчании, бесшумно раздвигая кустарник. Над остриями штыков щебетали птицы.
В гуще Содрейского леса некогда, в мирные времена, устраивались ночные охоты на пернатых, ныне здесь шла охота на людей.
Стеной стояли березы, вязы и дубы; под ногами ровная земля; густая трава и мох поглощали шум человеческих шагов; ни тропинки, а если и встречалась случайная тропка, то тут же пропадала; заросли остролиста, терновника, папоротника, шпалеры колючего стольника — и в десяти шагах невозможно разглядеть человека.
Пролетавшая иногда над шатром ветвей цапля или водяная курочка указывали на близость болота.
Люди шли. Шли навстречу неизвестности, боясь найти то, что искали.
Время от времени попадались следы привала: выжженная земля, примятая трава, сбитый из палок крест, окровавленные ветки. Вот там готовили ужин, тут служили мессу, там перевязывали раненых. Но люди, побывавшие здесь, исчезли бесследно. Где они сейчас? Может быть, уже далеко? Может быть, совсем рядом, залегли в засаде с мушкетоном в руке? Лес словно вымер. Батальон двигался вперед с удвоенной осмотрительностью. Закон пустыни — недоверие. Не видно никого — тем больше оснований кого-то остерегаться. Недаром о Содрейском лесе ходила дурная слава.
В таких местах всегда возможна засада.
Тридцать гренадеров, посланные лазутчиками под командой сержанта, ушли вперед далеко от основной части отряда. С ними отправилась и батальонная маркитантка. Маркитантки вообще охотно следуют за головным отрядом. Пусть на каждом шагу подстерегает опасность, зато чего только не насмотришься… Любопытство — одно из проявлений женской храбрости…
Вдруг солдаты маленького передового отряда почувствовали тот знакомый охотнику трепет, который предупреждает его о близости звериного логова. Будто слабое дуновение пронеслось над непроходимым кустарником, и, казалось, что-то шевельнулось в листве. Идущие впереди подали знак остальным.
Когда солдаты посланы в дозор или на разведку, офицерам незачем вмешиваться: то, что должно быть сделано, делается само собой.
В мгновение ока подозрительное место было окружено и замкнуто в кольцо вскинутых ружей: черную глубь чащи взяли на прицел со всех четырех сторон, и солдаты, держа палец на курке, не отрывая глаз от подозрительного куста, ждали лишь команды сержанта.
Но маркитантка отважно заглянула под шатер ветвей, и, когда сержант уже готов был отдать команду «пли!», — раздался ее крик: «Стой!»
Затем, повернувшись к солдатам, она добавила: «Не стреляйте, братцы».
Она нырнула в кусты. Солдаты последовали за ней.
И впрямь там кто-то был.
В самой гуще кустарника на краю круглой ямы, где лесорубы, как в печи, пережигают на уголь старые корневища, в просвете расступившихся ветвей, словно в зеленой горнице, полускрытой, как альков, завесою листвы, сидела на мху женщина; она кормила грудью младенца, а на коленях у нее покоились две белокурые головки спящих детей.
Так вот она засада!
— Что вы здесь делаете? — воскликнула маркитантка.
Женщина подняла голову.
— Вы, видно, с ума сошли, что сюда забрались! — с яростью воскликнула маркитантка. И она добавила: — Еще минута, и вас бы на месте убили!.. — Повернувшись к солдатам, она пояснила: — Это женщина.
— Будто сами не видим! — отозвался кто-то из гренадеров.
А маркитантка все не унималась:
— Пойти вот так в лес, чтобы тебя тут же убили… Надо ведь такую глупость придумать!
Женщина, оцепенев от страха, с изумлением, словно спросонья, глядела на ружья, сабли, штыки, на свирепые физиономии.
Дети проснулись и захныкали.
— Мне есть хочется, — сказал один.
— Мне страшно, — сказал второй.
Лишь младенец продолжал сосать материнскую грудь.
К нему-то и обратилась маркитантка:
— Только ты один у нас молодец.
Мать онемела от ужаса.
— Да не бойтесь вы, — крикнул ей сержант, — мы из батальона «Красный колпак»!
Женщина задрожала всем телом. Она взглянула на сержанта: на этом суровом лице выделялись лишь густые усы, густые брови и пылавшие, как уголья, глаза.
— Бывший батальон «Красный крест», — пояснила маркитантка.
А сержант добавил:
— Ты кто такая, сударыня, будешь?
Женщина, застыв от ужаса, не спускала с него глаз. Она была худенькая, бледная, еще молодая, в жалком рубище; на голову она, как все бретонские крестьянки, накинула огромный капюшон, а на плечи шерстяное одеяло, подвязанное у шеи веревкой. Она даже не прикрыла голую грудь, словно чуждая стыдливости дикарка. На сбитых в кровь ногах не было ни чулок, ни обуви.
— Видать, нищенка, — решил сержант.
В разговор снова вмешалась маркитантка, и хотя ее вопрос прозвучал по-солдатски грубо, в нем чувствовалась женская мягкость:
— Как звать-то?
Женщина, заикаясь, невнятно прошептала в ответ:
— Мишель Флешар.
А маркитантка тем временем ласково гладила шершавой ладонью головку младенца.
— Сколько же нам времени? — спросила она.
Мать не поняла. Маркитантка повторила:
— Я спрашиваю, сколько ему?
— А-а, — ответила мать. — Полтора годика.
— Смотрите, какие мы взрослые! — воскликнула маркитантка. — Стыдно такому сосать. Придется, видно, мне отучать его от груди. Мы ему супу дадим.
Мать немного успокоилась. Двое старших ребятишек, которые тем временем уже успели проснуться, смотрели вокруг с любопытством, забыв о недавнем испуге. Они залюбовались гренадерскими плюмажами.
— Ах, — вздохнула мать, — они совсем изголодались. — И добавила: — Молоко у меня пропало.
— Еды им сейчас дадут, — закричал сержант, — да и тебе тоже. Не о том речь. Ты скажи нам, какие у тебя политические убеждения?
Женщина смотрела на сержанта, ничего не отвечая.
— Ты что, не слышишь, что ли?
Она пробормотала:
— Меня совсем молодой в монастырь отдали, а потом я вышла замуж, я не монахиня. Святые сестры научили меня говорить по-французски. Нашу деревню сожгли. Вот мы и убежали в чем были, я даже башмаков надеть не успела.
— Я тебя спрашиваю, каковы твои политические убеждения?
— Это вы о чем?
— Пойми ты, сейчас много шпионок развелось. А шпионок расстреливают. Ну, отвечай. Ты не цыганка? Где твоя родина?
Женщина глядела на сержанта, будто не понимая его слов.
Сержант повторил:
— Где твоя родина?
— Не знаю, — ответила женщина.
— Как так не знаешь? Не знаешь, откуда ты родом?
— Где родилась? Знаю.
— Ну, так и говори, где родилась.
Женщина ответила:
— На ферме Сискуаньяр в приходе Азэ.
Тут пришла очередь удивляться сержанту. Он на минуту замолк. Потом переспросил:
— Как ты сказала?
— Сискуаньяр.
— Какая же это родина?
— Это мой край.
И женщина, подумав с минуту, сказала:
— Теперь я поняла, сударь. Вы из Франции, а я из Бретани.
— Ну и что?
— Это ведь разные края.
— Но родина-то у нас одна! — закричал сержант.
Женщина упрямо повторила:
— Из Сискуаньяра мы.
— Ну ладно, Сискуаньяр так Сискуаньяр! — подхватил сержант. — Твоя семья оттуда?
— Да.
— А что делают твои родные?
— Умерли все. У меня никого нет.
Сержант, видимо, любитель поговорить, продолжал допрос:
— У всех есть родные или были, черт возьми. Ты кто такая? А ну, говори скорее.
Женщина оцепенела: эти «или были» напоминали скорее звериное рычанье, чем человеческую речь.
Маркитантка поняла, что пришло время снова вмешаться в беседу. Она погладила по головке грудного младенца и ласково похлопала по щечкам двух старших.
— Как зовут крошку? — спросила она. — По-моему, она у нас девица.
Мать ответила:
— Жоржетта.
— А старшего? Этот сорванец, видать, кавалер.
— Рене-Жан.
— А младшего? Ведь и он тоже настоящий мужчина, гляди, какой щекастый.
— Гро-Алэн, — ответила мать.
— Хорошенькие детки, — заметила маркитантка, — посмотрите только, какие важные.
Но сержант не унимался:
— Отвечай-ка, сударыня. Дом у тебя есть?