Ну да, не красавец. Обыкновенный крупный малый, сдержанный, немногословный, вроде бы воспитанный, но демонстративно независимый. Явился отбыть номер «знакомство с родителями». Предупредил еще вчера:
– Лебезить не буду. Понравлюсь не понравлюсь – мне всё равно.
– Ну, – дипломатично возразила Мила, – это все-таки немножко неправильно. Как это «всё равно»? Мама же...
– Я буду жить с тобой, – сказал принц. – А не с твоей мамой.
Конечно, мама не стала ничего готовить: никаких ужинов, салатов, скатертей – пили чай в гостиной, низкий столик, диваны, как бы европейский вариант, молодежь принесла фрукты и алкоголь, аккуратно шутили; «мой отец умер», сказал жених, и папа невесты кивнул, выказывая вежливую скорбь, но тут же слегка приосанился в смысле «зато я пока с вами». Далее короткий рассказ о не совсем здоровой матери, каковую жених, конечно, привезет для традиционного сватовства, но в целом ее участие в становлении молодой семьи будет стремиться к нулю. Далее миниатюрная лекция о том, где и как будут жить, с прямыми намеками на устойчивое материальное благополучие соискателя руки единственной и ненаглядной дочери. Понятно, что дочь давным-давно всё уже рассказала, предельно подробно, но обычай требовал услышать то же самое из уст будущего зятя, и будущий зять в двенадцати коротких фразах изложил заранее известные факты: своя фирма, не бедствую, наследую солидную жилплощадь, спортсмен, пью мало, курить бросил, женюсь в любой момент, хочу детей и составлю счастие вашей дочери, не особо напрягаясь.
Мама кивала, придвигала корзинку с печеньем, часто переводила взгляд с дочери на жениха и обратно – видимо, ее смущала разница в габаритах. Решив работать «чисто под принца», Борис надел белый пиджак и смотрелся очень мощно, тогда как Мила, в обтягивающих джинсиках, на его фоне выглядела старшеклассницей. Маленькая собачка – до старости щенок, что-то такое.
Гости быстро откланялись, папа был заметно разочарован – наверное, ему мечтался немного другой зять, свой в доску парень, любитель разговоров о политике, ценах, футболе и исламском терроризме, а тут появляется мускулистый молчун, вдобавок – человек без сигарет, это совершенно вышибает почву из-под ног, с таким не сбежишь на балкон под девизом «Пойдем покурим».
А какой зять мечтался маме – дочь знала досконально.
Ей хотелось юношу в очках, гуманитария, не склонного к резким движениям. Или, ладно, не в очках, и даже не гуманитария, главное – никаких резких движений. Бизнесмена не надо, упаси бог, с ними страшно. Бизнесмены рискуют, пьют, прогорают, бандиты отбирают у них квартиры, судебные приставы отбирают у них телевизоры. Огромные мышцы тоже не нужны – это как-то слишком, это не стильно, такие мышцы накачиваются посредством резких движений.
Мама не терпела резких движений.
Были времена – Мила не уважала свою мать. Считала неудачницей. Когда тебе шестнадцать лет, ярлыки вешаются легко. Отца тоже не уважала, но отец был ни при чем: выбирает всегда женщина, окончательное решение – за ней, отец не виноват в том, что он слишком добрый, мягкий и не способен к маневру; виновата мама, зачем она выбрала себе мужчину, начисто лишенного амбиций? Когда тебе шестнадцать, когда вокруг погромыхивает девяносто шестой год и по улицам в черных машинах несутся многие крепкие, злые и амбициозные дядечки, ты поневоле сравниваешь их со своим отцом, тихим человеком из науки, и если это сравнение не в пользу отца, кого ты винишь? Свою мать. Почему не выбрала крепкого и злого?
Ладно, сердцу не прикажешь, но сама-то? Всю жизнь в бухгалтерии, а главному не научилась. Была бы посмелее, похитрее, мыслила бы шире – сейчас сидела бы в банке или в нефтяной конторе. Получала бы оклад нехилый. Не за трудолюбие, конечно, – за то, что подписывает платежки в адрес багамских офшоров. В девяностые годы бухгалтеры делали бешеные карьеры. Самое смешное, что мама даже не поняла, что это за странные «ревущие девяностые» пронеслись мимо ее темного кабинетика в районном отделении Фонда обязательного медицинского страхования. Она их не заметила, и все события – включая приватизацию, финансовые пирамиды, семибанкирщину, коробку из-под ксерокса и прочие легендарные страсти – видела только по телевизору. «О боже, – думала девочка Лю, оглушенная монологами шефа, большого любителя ностальгии по временам бешеных денег, – в девяносто первом году матери было только тридцать семь, а отцу – тридцать девять, почему они – крепкие, сильные и умные люди – не бросились в гущу событий? Почему не подсуетились?»
Теперь дочери было почти двадцать девять лет, она поумнела и поняла, что мама добилась своего. Маму вынесло к тихому берегу. Мама пересидела всех. Не делая резких движений, она считала государственные деньги при Михаиле Сергеевиче, при Борисе Николаевиче, при Владимире Владимировиче и при Дмитрии Анатольевиче. Как там сказано: «Кто понял жизнь, тот не спешит»? Теперь они с папой и машину в кредит купили, и ремонт сделали, и в Прагу прокатились, и телефон у мамы теперь не сильно дешевле, чем у дочери, и у косметолога ежемесячно оставляется приличная сумма, и отряд итальянских сапог в шкафу выстроен, и муж, что характерно, уцелел, всегда рядом, в бизнес не полез, под утюгом бандитским не лежал, на допросы не ходил, паленой водкой не травился, к молодой любовнице не сбежал и сейчас чувствовал себя прекрасно.
Ехали обратно – Борис вдруг стал угрюм и несколько раз проехал на красный, что означало у него жестокую меланхолию. Современные мужчины давно привыкли разгонять тоску-печаль посредством поругания правил дорожного движения. Или даже Уголовного кодекса. Очень удобно. Нет настроения – пошел нарушил какой-нибудь закон, вроде полегчало.
Мила же была чрезвычайно довольна смотринами – все-таки большое дело, показать жениха родителям – и хотела расслабиться, и даже была не прочь заскочить в какой-нибудь приятный ресторанчик, отметить удачный визит, и когда стало ясно, что принц не в духе, она забеспокоилась. Нельзя, чтобы ей было хорошо, а Борису – плохо. Пусть лучше обоим будет плохо. Она женщина, ей и отвечать за эмоции, за душевный микроклимат. А что еще есть у нас, кроме нашего маленького, на двоих, мира и его климата?
– Останови, – попросила она. – Вот здесь.
– Зачем?
– Просто останови, и всё.
Борис оторвал взгляд от дороги, посмотрел на нее – вдруг, словно в умном мультфильме, она увидела, как он усилием воли выпрямляет губы, расслабляет лицо, изображает почти искреннюю улыбку. Просьбу, однако, не выполнил, не стал тормозить даже.
– Ты... ну, как бы... извини. Я дурак, я что-то... ну, нервы сыграли... бывает.
– Не молчи, – попросила она. – Я же всё вижу. Тебе не понравились мои родители?
– Очень понравились. Но дело не в этом. Они... просто...
Тут задним числом к нему пришло спокойствие, и всё прекратилось: и рев мотора, и хамские перестроения из правого крайнего в левый крайний.
– Они у меня есть, – догадалась Мила.
– Да. Они у тебя есть.
– У тебя тоже есть. Мама.
Борис пожал плечами.
– Моя мама не такая, – сказал он. – У нас всё было по-другому. Отец ходил налево, требовал себе свободы... Мать любил, но без других женщин жить не мог. Жил широко... Сейчас любое нефтяное чмо имеет в тыщу раз больше, а тогда, при Брежневе, отец... В общем, он был среди избранных. Бабы его на части рвали. Не при мне, конечно, я это всё потом узнал, от матери, уже когда вырос... И вот моя тетка, матери сестра, выходит замуж за серьезного торгового иудея и уезжает в Израиль. Люди были небедные, и они зачем-то переписывают на маму какую-то непонятную комнату в коммунальной квартире. Деталей не знаю, то ли не успели продать, то ли им не позволили – в общем, темная история...
Борис открыл окно и энергично сплюнул. Мила не терпела таких грубых плевков, но сейчас промолчала. «Пусть, – подумала. – Пусть выговаривается, пусть со мной разделит».
Борис теперь рулил плавно, левой рукой, в правую ладонь Мила заплела пальцы, гладила, утихомиривала, слушала.
– Когда мне было лет семь-восемь, жизнь моя была такая: мама вычисляет очередную любовницу папы, берет меня – и уезжает в эту комнату. А там пыль, мухи, какая-то соседка в драном халате, макароны варит, тихая, седая, сына из армии ждет... После отцовой квартиры я там... ну, как бы... в общем, это было неприятно. В школу – с мамой за ручку, на метро с двумя пересадками... Проходит месяц, отец зовет мать, они мирятся, и я еду обратно на Фрунзенскую. Там у меня отдельный кабинетик, уроки делать, и еще – игровая, на полу – чешская железная дорога, коллекция автомобильчиков, комиксы из Америки, пластинки из Венгрии... Потом опять папа кого-нибудь трахнет, мама в слезы – и в комнатку с мухами. Однажды сижу я в той комнатке, слышу – открывается дверь. Выглядываю – стоит мужик, огромный, черная кожаная куртка, небритый, страшный, ухмыляется... Честное слово, я чуть не описался. Сын той соседки из армии пришел, значит... Это был Кирилл... И началось, как на качелях: у папы на Фрунзенской – машинки и игрушки, а на Кожуховской – Кирилл, начинающий бандит, кастеты, гранаты, все дела... Потом папа заболел, перестал по девочкам бегать, было несколько лет спокойной жизни. Ну, то есть для меня спокойной. Я-то маленький был, от меня всё скрывали. Мать приватизировала дачу, продала, на эти деньги жили и отца лечили... Но не вылечили.
– Дальше я знаю, – сказала Мила. – Кстати, к твоей маме всё равно съездить надо.
– Съездим, – ответил Борис. – Только тебе там не понравится.
Глава 13
Вернулись, огляделись
Медленно ходили по квартире. Перешагивали валяющиеся на полу тряпки, нагибали головы, чтоб не удариться о створки распахнутых настежь шкафов. Везде был разор, воры не пропустили ни одной полки, ни одного гардеробного ящика, выпотрошили всё. Дом был поруган. Милу трясло, она чувствовала себя изнасилованной. В голове вертелась единственная мысль: «Я больше не смогу здесь жить». Чужие грязные пальцы проникли всюду, во все укромные углы: все нехитрые тайнички были вскрыты, все немногие книги перелистаны на предмет вложенных купюр и даже содержимое холодильника изучено. Она вспомнила, что Борис иногда прятал деньги именно в морозильной камере, заталкивал в пакет с мясом, а Мила удивлялась тому, что купюры, пролежав несколько суток рядом с курицей или даже рыбой, не впитывали в себя ни единого постороннего запаха.
В этот раз Борис спрятал деньги не в холодильнике, а где спрятал – она не стала интересоваться. В первые же секунды, когда переступила порог и наскоро прошлась по комнатам, оглушенная, задохнувшаяся – обернулась к Борису и наткнулась на растерянный взгляд; гонщик, атлет и прекрасный принц был бледен и молчал. Хотя она предпочла бы увидеть ярость, сжатые кулаки, гнев, услышать матерные выкрики, экстатические или даже истеричные клятвы. Я, бля, крут, я найду и порву гадов. Она бы стала тогда успокаивать его, а не себя, это легче. Но он молчал, сутулился. Шарил курево по карманам.
Пока они отдыхали как все нормальные бодрые люди – человек пришел в их дом и хорошо поработал.
Одно время девочка Лю всерьез увлекалась стилем ар-деко, двадцатыми годами, когда брюнеты были жгучими, а блондинки – томными. Даже отыскала диск с немым фильмом Рудольфа Валентино. Мода двадцатых берегла женщину, оставляла за ней право быть драматичной, загадочной и умной. Личностью, а не сексуальным объектом. Фарфоровые лица, огромные тени под глазами, голые плечи, жемчуга, локоны на висках, кокаиновая бледность, шарф Айседоры, страусовые перья, никаких тебе голых пупков, никакого силикона, никаких шпилек и платформ, певицы не показывали публике нижнего белья, а их женихи не выходили за порог без котелка и галстука – вот когда надо было мне жить, мечтала девочка Лю. Я бы нашла себя раньше и проще. Та мода была великодушна, а нынешняя – бесцеремонна и жестока. Сейчас в моде ноги, буфера и три извилины, мода сделалась индустрией, а любая индустрия работает на благо массового покупателя, и нынешняя мода есть мода для дур. А я не дура, я умная и красивая, я тоже хочу одеваться в жемчуга, и чтоб меня, как Айседору, трагически красиво задушил шелковый шарф, намотавшийся на колесо «бугатти», – или, в крайнем случае, ревнивый любовник... Так она думала и однажды подарила себе платье ар-деко, струящееся, усыпанное блестками, прямое, до колена, с бахромой по подолу, хоть сейчас выходи танцевать чарльстон или слоу-фокс; не очень дорогое, но невероятно стильное. Правда, ни разу никуда в нем так и не вышла.
Сейчас это платье валялось в коридоре и выглядело так, словно об него специально вытерли ноги.
Пропажа норковой шубы, и совсем новой дубленки с бобровым воротником, и нескольких золотых колец и браслетиков, и конверта с деньгами, отложенными на подарок к юбилею отца, не так ужаснули Милу, как вид этого драгоценного платьица, много лет олицетворявшего ее тоску по настоящему изяществу – а теперь обращенного в тряпку. И если исчезновение золотых украшений было поводом разрыдаться, то созерцание девической мечты, растоптанной воровскими башмаками, осушило слезы и вызвало гнев, столь звенящий и холодный, что Миле даже захотелось есть.
Она посмотрела на бледного, внешне спокойного Бориса, курившего третью за пять минут сигарету, и улыбнулась.
– Да, – тихо произнес он. – Весело.
Если у тебя отбирают что-то дорогое – можно поплакать, да. Но если отбирают самое дорогое – тут плакать бессмысленно, тут надо улыбаться.
– Ничего, – бодро сказала Мила. – Ничего. Зато есть повод обновить гардероб.
Глава 14
История его еды
В тот год, 1987-й, многое изменилось. А в следующий – еще больше. Целая страна сползала в хаос. Подыхала в муках. Страна была великая, муки – тоже. Уходить на дембель в парадной форме, с грудью в значках, с погонами, обшитыми кантом, в начесанной и наглаженной шинели, в белом ремне – уже было не круто. При полном параде уезжали по домам только деревенские парни. Те, для кого срочная служба на долгие годы потом оставалась самым ярким воспоминанием.
Как в поговорке «Гражданку вспоминаешь два года, а армию – всю жизнь».
В роте были латыши, эстонцы, армяне, азербайджанцы, много белорусов и украинцев. Осенью 1988-го маршал Язов издал очередной приказ об увольнении в запас. Кирилл понемногу стал собираться домой, искал, чего бы прихватить полезного, – и вдруг заметил, что его приятели из братских республик не горят желанием возвращаться в свои братские республики облаченными в кителя воинов Советской армии. Армяне, грузины, эстонцы и латыши не бегали с утюгами. Шептались, посмеивались и готовили гражданскую одежду.
Эстонцы и литовцы уезжали в кожаных куртках, армяне – в кожаных плащах и пальто. Грузины – в кожаных жилетах. На рынках в Караганде можно было купить вполне приличную монгольскую кожу.
Непосредственный командир Кирилла, старший сержант Жукаускас, приобрел даже кожаные штаны.
– У нас в Клайпеде, – сказал он Кириллу, – в советской форме уже ходить нельзя. Тут Караганда, тут я советский воин. А в Клайпеде, – сержант стучал себе пальцем по красному погону, – это форма оккупантов.
Армия Кириллу надоела, хотелось домой, хотелось чем-то заняться. Поговаривали, что на гражданке происходит черт знает что. Именно это выражение мать Кирилла употребила в последнем письме. «Твой друг Афиногенов теперь занимается черт знает чем, ходит с золотой цепью и денег не считает». Кирилл неоднократно перечитывал письмецо, и всякий раз эта фраза его сильно возбуждала. Ходить с золотой цепью, не считать денег и делать черт знает что – это ему нравилось. Следовало придумать, как попасть в число тех, кто делает «черт знает что». А наглаживать утюжком шинельку, мечтая о дембельской гастроли, о пиве и бабах – бессмысленно и нерационально.
От Кустаная до Москвы поезд шел двое суток. Вагон был набит казахами и чеченцами. Казахстанские чеченцы всегда нравились Кириллу, они были злые и сосредоточенные. Как настоящий деловой человек, Кирилл ехал на дембель не пустой, в его чемодане лежало четыре гранаты, завернутые в газету «Красная Звезда», а также штык-нож. На вторые сутки он продал чеченцам три гранаты из четырех. А штык-нож не продал, но продемонстрировал. Чтобы покупатели знали – человек вооружен, к нему лучше не соваться.
Потом выяснилось, что с гранатами он сильно продешевил.
На радостях мать расплакалась, а вечером собрала стол и позвала соседей: незнакомую Кириллу стройную женщину с печальным нежным лицом и ее сына, ушастого мальчишку восьми лет. Третья комната коммунальной квартиры была замкнута на ключ, там никто не жил. Комнату «откупил» какой-то кооператор, туманно объяснила мать; «откупил», а сам не живет; непонятно, зачем «откупил»; видать, деньги девать некуда. Черт знает что творится.
Печальная дама посидела из вежливости полчаса, выпила глоток «Кюрасао» и ушла, и пацанчика увела, но позже он вернулся. С Кириллом ему было явно интереснее. Суровый жилистый Кирилл тыкал мальчишку меж ребер твердым указательным пальцем и вставлял в речь поговорки, позаимствованные у подконвойных зеков.
«Если хочешь быть амбалом – ешь один под одеялом».
«Супчик жиденький, но питательный; будешь худенький, но внимательный».
Малец осторожно смеялся.
В тот вечер доблестному воину Советской армии Кириллу Кораблику идти было некуда. Лучший друг Афиногенов шатался неизвестно где (точнее, черт знает где). Трубку в его квартире брал пьяный отец. И Кирилл, полусонный, расслабленный, объевшийся домашней еды, вдруг понял, что бледный мальчик с настороженными смышлеными глазами приятен ему. Даже полезен. Мальчик смотрел на кожано-джинсового Кирилла, как на полубога.
– Бориска, – спросил Кирилл, – а папка твой где?
– Дома, – тихо ответил пацанчик. – Они с мамой поругались, и мы сюда переехали. Мама сказала, что мы теперь будем жить тут, и пусть папе будет стыдно.
– Не понял. За что стыдно?
Мальчишка замялся.
– Ну... У папы дома – пять комнат, и он живет один. Еще есть тетя Клава, но она домработница, она не считается. А тут у нас – одна комната, на двоих с мамой...
– Ясно, – сказал Кирилл. – А если твоему папке не будет стыдно?
Пацанчик не понял вопроса, пожал острыми плечами. Кирилл достал из чемодана штык-нож, вручил.
– Держи. Побалуйся.
И пошел отлить.
Когда вернулся, ушастый Бориска осторожно водил пальцем по лезвию.
– Не бойся, – сказал Кирилл. – Не обрежешься.
– А почему он такой тупой?
– Потому что для колющих ударов. Примыкаешь к автомату – и бьешь, вот так.
Мальчишка кивнул и с надеждой спросил:
– А автомат у вас есть?
– Извини, братишка, – сказал Кирилл. – Нет у меня автомата. Хотел привезти, но не получилось. Да и зачем он? Если есть нож, зачем автомат? Автомат большой, грязный, тяжелый, от него шум и вообще, хлопот много. А ножичек – маленький, удобный, в карман положил – и кайфуй себе. Тихо подошел, тихо подрезал, тихо отвалил. Понял, нет?
Мальчик опять не понял, но демобилизованный солдат Кирилл Кораблик только улыбнулся.
Тот же самый табурет, те же обои, тот же вид за окном, и вареная колбаса на той же тарелке с бледно-голубыми цветами по краю; когда-то на месте доблестного воина сидел отец. Кузьма Гаврилович. А на табурете вместо Бориски сидел шкет Кирюшка и заворожено наблюдал, как в коричневых пальцах отца мелькает узкое лезвие.
– Поймал минуту свободную – бери ножичек, играй. Брусочек заведи себе, точи. Чтоб ножичек всегда был острый. Чем острей, тем лучше. В чужие руки не давай, только показывай. Воткнуть не спеши, иначе за мясника держать будут. А ты, шкет, не живи мясником. Ты человеком живи. Умей показать ножичек – этого хватает. Смотри только в глаза. Кто боится – тот не тебя боится и не ножичка. Кто боится – тот себя боится, и это по глазам видать. Кто родился, чтоб бояться, – тот всего боится. Покажи ему ножичек – с него хватит. Потом делай что хочешь. К девке с ножичком не подходи, это западло. К менту тоже не подходи, у мента – ствол и фуражка. Кто в шляпе и галстуке – к этим тоже не суйся, они все на голову дурные. Подходи к тому, кто по жизни испуган. Денег не бери, только натурой. Много не бери, жадность фраера губит. Харчи бери, шмотки бери, ханку бери, кайф бери – но бери только для себя, понял, нет? Ни для кого больше не бери, только для себя одного. Баба тебе ребенка родит – даже для него не бери. На ребенка – бог дает...
Шкет Кирюшка смотрел на пальцы отца, на лезвие – оно было словно жидкое, оно отсвечивало, оно притягивало и пугало.
– Своего не имей. Ничего, вообще, никогда. Живи с чужого. Потому что своего – не бывает. Свои только воши по спине ползают, понял, нет? На свете ни у кого нет ничего своего. Земля до тебя была и после тебя будет – значит, она не твоя, а чужая. И ты на ней чужой. Прохожий. Понял, нет? А кто говорит: «Это мое барахло» – тот против Бога и жизни двигается. Своего должно быть – два яйца между ног и ножичек в кармане. Остальное всё чужое. Бери, у кого сумеешь. Бери у того, кто сам готов отдать. Бывает, сидит фраер, и у него полный дом барахла, а сам – боится. Иди к нему и забирай, потому что он уже его отдал. Руками еще не отдал – а сердцем отдал, понял, нет? Ищи таких, смотри в глаза и забирай. Не отдает – покажи ножичек. Вот так. Или так. Можно медленно показать, можно быстро. Можно клифт расписать, вот так, кончиком. Рожу тоже можно расписать, но за это – спросят. Не ответишь – самого распишут. Понял? Можно ноздрю надрезать или ухо...
Кирилл кивал, не отрывая взгляда от папкиного ножичка. Он почти ничего не понял, но всё запомнил. Папка говорил медленно, голос был смешной, скрипучий, словно из мультика. Потом, когда папку посадили, а ножичек, которым папка порезал троих потерпевших, приобщили к делу, Кирюшка подсмотрел, как мать, вытирая слезы, обшаривала карманы отцовского пиджака, и нашла еще один ножичек, и вставила его меж чугунных ребер батареи, хотела сломать, но сын закричал, подбежал и отобрал, а мать била его тряпкой по лицу и кричала: «Он сгинул, и ты сгинешь!» А Кирюшка не понимал, почему папка сгинул, если его всего лишь в тюрьму посадили; подумаешь.
Лучший друг Афиногенов так и не нашелся в тот вечер и на следующий тоже. Доблестный дембель несколько приуныл. Однако денег, вырученных за гранаты, хватило на три месяца благополучной жизни. Мать зарабатывала сто двадцать рублей, а чечены дали по тысяче за каждую гранату.
Ежедневно Кирилл покупал в палатке возле метро батончик «Баунти» и бутылочку пепси-колы, и вручал Бориске, и говорил:
– Держи. Подсласти жизнь поломатую.
Мальчишка благодарил и тут же на кухне съедал и выпивал угощение. Его печальная мамаша куда-то уходила на весь день, в ее комнате Кирилл ни разу не был, только видел через щель – обставлено недешево, цветной телевизор, и запах дорогих духов, но не приторный, как у проституток, а горький. И еще беспорядок, грязная посуда, чулки на спинках стульев и даже разбросанные медные деньги. Кирилл боялся хаоса и ненавидел его, но мамаша нравилась Кириллу. Коммунальный быт позволяет улавливать всякие разные интимные мелочи, вроде сохнущего на веревке в ванной аккуратного бюстгальтера или обрывка телефонного разговора, когда абонент на том конце произносит нечто смелое, а женщина мелодично смеется и отвечает: «Я подумаю, но вряд ли...»
Она прекрасно выглядела. Немного за тридцать, плавная, стройная, без единого видимого изъяна, высокая грудь, по утрам варила кофе, но пить уходила к себе, причем кофейник обязательно ставила на поднос. В ее присутствии хотелось делать полные достоинства жесты и негромко произносить что-то вроде «отнюдь» или «пожалуй, это маловероятно»; короче говоря, Кирилл бы ее поимел. Но она не дала ему шанса. А хотелось, ага. Она была типичная чужая жена, и каждая клетка ее тела, от затылка до щиколоток, шептала Кириллу: «Я не твоя, даже не думай, не надо так на меня смотреть» – а доблестный дембель к тому времени уже успел попользоваться старой подругой по медицинскому училищу, ныне – замужней дурой, которая тоже очень любила шоколадки «Баунти», а также и невестой лучшего друга Афиногенова, без вести пропавшего при перевозке восемнадцати ящиков водки «Смирнов». С чужими женщинами веселее, для них совокупиться на стороне – мощное приключение.
Разумеется, он ее не получил, но к сыну привязался, по-человечески, по-мужски, и заочно возненавидел папашку, то ли химика, то ли физика, профессора и лауреата, ни единого раза за те месяцы не приехавшего проведать мальчика: в какой обстановке тот существует, из какой кастрюли обедает. А мальчик был правильный, со здоровой мужской основой, он выбегал из комнаты, угадывая звук ключа, поворачиваемого Кириллом в дверном замке, – и Кирилл показывал ему то кастет, то кожаный ремень с пряжкой из нержавеющего металла, то журнал с машинами, то ссадину на кулаке. Он говорил пацану: «Не будь таким осторожным» – или: «Если бьешь, то бей всей силой» – или: «Слушай всех – думай сам» – или: «Считай в уме, а на бумажке пусть дураки считают» – то есть от взрослого к ребенку переходило простейшее самцовское знание, элементарный кодекс поведения воина, убийцы, охотника, добытчика, защитника. Кириллу нравилось воспитывать пацана, нравилось обожание.
Правда, педагог не сильно преуспел. Не переломил пугливость и чрезмерную чистоплотность, не переломил страх перед улицей, перед одиночеством и перед мамой. Переломил бы, будь у него время, – но быстро нашел себе хорошее дело и к весне следующего года уже снял квартиру, поселился отдельно. А еще спустя несколько месяцев профессор помирился с печальной мамашей пацанчика Бориски, и семья воссоединилась в пяти комнатах на Фрунзенской набережной.
Спустя эпоху – прошло девятнадцать лет – душным июлем Кирилл сидел в «Капучино» на Большой Полянке, под огромным полотняным тентом, пил латте и слушал колокольный перезвон. Храм был в пятнадцати шагах, через дорогу. Всё, что было связано с Богом, немного забавляло Кирилла; Бог – абстракция, а жизнь вокруг кипела предельно конкретная. Правда, жесткая конкретика иногда тоже раздражает даже самых конкретных мужчин.
И духота раздражала, и слишком плотные носки, и публика: в середине дня, в самое деловое время кафе заполняли какие-то странные полураздетые девчонки, совсем молодые, перед каждой стоял салатик и коктейль. Почему не грызут науки? – думал Кирилл. Чем занимаются? Черт знает чем. Перемешивают собой мировой хаос. Сидят часами, болтают. Гоняют усталых вспотевших официанток. То ей соку яблочного приспичит, то переставить вентилятор, чтоб в ушко не надуло. Щечки, попки, грудки, золотые сережки. Жуют, элегантно бухают. Младое племя веселых прожигательниц того, что давно прожжено и сожжено дотла. Потом вошла пара, юноша и женщина, она – пожилая, но в порядке, необычайно холеная, он – при серьезных мышцах, длинные волосы, отличный загар, расстегнутый ворот шикарной рубахи, отодвинул даме стул, сел напротив и стал обмахивать спутницу, как веером, картонным листом меню, а она закурила длинную сигарету и поощрительно улыбнулась. Жиголо, подумал Кирилл про него. А про нее ничего не подумал – узнал. Девятнадцать лет прошло – но узнал, сразу; тот же самый чувственный импульс исходил от нее, как же его не узнать, не вспомнить? И она, оглядевшись, увидела его и тоже узнала, и Кирилл секунду ждал, как она поступит – отвернется, сделав вид, что он ей не знаком, или же кивнет? Она обаятельно улыбнулась, кивнула. Постарела, но не сильно, и возраст не испортил ее совсем. Юноша тоже кивнул и заметно просветлел лицом, а Кирилл понял, что парень – не жиголо никакой, а совсем наоборот. Ушастый-голенастый гадкий утенок Бориска превратился в лебедя. Они пошептались минуту-другую, аккуратно избегая взглядов в его сторону. Но Кирилл Кораблик давно уже был не доблестный дембель в монгольской кожаной куртке, а Кактус: человек, хорошо знакомый всем, кому надо. И он кожей ощущал – говорят о нем.
Он тоже не потратил зря быстротекущие годы. И сидел в кафе не просто так, а обдумывал большое дело (на людях думается лучше), и одет был не хуже, и загар имел, и был наголо брит, и на носу его сидели очки с простыми круглыми стеклами, в тонкой оправе. Удобные очки, прекрасно маскирующие направление взгляда. Потом бывший ушастый мальчонка Бориска, ныне атлет и красавец, извлек из кармана модных полотняных штанов телефон ценою в четыре тысячи евро, полураздетые малолетки с соседних диванов перестали взбалтывать соломинками коктейли, дружно метнули одинаковые жадные взгляды, а Кириллу Кактусу стало сладко и знобко, и он мгновенно принял решение. Подождал, пока мама с сыном отвернутся так, чтобы не видеть его даже периферийным зрением, – и торопливо вышел из шатра в основное помещение кафе. У стойки рассчитался, вручил смышленой официантке Тане пять крупных купюр и велел: когда дама и мускулистый молодой человек попросят счет – сказать, что за них уже заплатили и оставили для них вот это. Положил на стойку визитную карточку – и свалил, весело потирая руки.
Исполнено красиво, чисто и точно. Без единого слова. Зачем слова, они – дым, фуфло. Только поступки имеют вес. Если позвонит мама – я с ней высплюсь. Она еще не старуха, такие бывают отчаянны и отважны. Если сын – я посмотрю, что за человек вылупился из пацанчика, вскормленного шоколадками. Вдруг он теперь реальный мужчина? При связях, при делах? Тогда что-нибудь замутим.
А если не позвонят ни он ни она – сделаем паузу в несколько месяцев, потом разыщем, встретимся как бы случайно; нельзя упускать людей с такими телефонами и таким загаром.
Малый позвонил в тот же вечер. Кактус говорил сухо, почти раздраженно. Не играл – действительно немного разочаровался. Он ждал звонка от мамаши. Ей за пятьдесят, выглядит на сорок. Видать, лауреат-академик хорошо башлял ей все эти годы. Такую мамашу хорошо иметь, как девочку юную: без особой изобретательности, по-деревенски лихо. Как доярку на сеновале. Но, разумеется, со всем уважением.
Они встретились с Борисом на следующий день, прогудели какое-то количество тысяч в пафосном кабаке с англоговорящими халдеями, развязными экспатами и шлюхами, терпеливо сидящими по углам; самые крутые шлюхи всегда терпеливы, как крокодилы, месяц могут в тине сидеть, выжидать, потом хлоп – один рывок, и топ-менеджер сожран вместе с рогами и копытами... Кирилл без труда напоил накачанного малыша, и малыш всё сам рассказал. Своя фирма, автотюнинг, езжу на “Subaru Impreza WRX”, заказчики денег не считают, и вообще на всех фронтах полный шоколад.
После третьей малыш расслабился, стал щелкать пальцами, кидал на стол «Верту» и ключи с золотым брелоком, засветил платиновую кредитку, а после четырехсот грамм признался, что «давно въехал во все темы». И его, Кирилла, легко научит.