Как всякий человек, которому удалось избежать опасности, Самгин чувствовал себя возвышенно и дома, рассказывая Безбедову о налете, вводил в рассказ комические черточки, говорил о недостоверности показаний очевидцев и сам с большим интересом слушал свой рассказ,
— Анархисты, — безучастно бормотал Безбедов, скручивая салфетку, а Самгин поучал его:
— Сомнительная достоверность свидетельских показаний давно подмечена юридической практикой, и, в сущности, она лучше всего обнажает субъективизм наших суждений о всех явлениях жизни…
— А, ну их к чорту, свидетелей, — сердито сказал Безбедов. — У меня подлец Блинов загнал две пары скобарей, — лучшие летуны. Предлагаю выкуп — не берет…
На другой день утром Самгин читал в местной газете:
«Есть основания полагать, что налет был случаен, не подготовлен, что это просто грабеж». Газета монархистов утверждала, что это — «акт политической разнузданности», и обе говорили, что показания очевидцев о количестве нападавших резко противоречивы: одни говорят — нападали двое, другие видели только одного, а есть свидетель, который утверждает, что извозчик — участвовал в грабеже. Арестовано, кроме извозчика, двое: артельщик, которого ограбили, и столяр — один из очевидцев нападения. Эти заметки газет не вызвали у Самгина никаких особенных мыслей. Об экспроприациях газеты сообщали все чаще, и Самгин хорошо помнил слова Марины: «действуют мародеры». Вообще эпизод этот потерял для Самгина свою остроту и скоро почти совершенно исчез из его памяти, вытесненный другим эпизодом.
Как-то вечером Самгин сидел за чайным столом, перелистывая книжку журнала. Резко хлопнула дверь в прихожей, вошел, тяжело шагая, Безбедов, грузно сел к столу и сипло закашлялся; круглое, пухлое лицо его противно шевелилось, точно под кожей растаял и переливался жир, — глаза ослепленно мигали, руки тряслись, он ими точно паутину снимал со лба и щек.
Самгин молча смотрел на него через очки и — ждал.
— Н-ну, вот, — заговорил Безбедов, опустив руки, упираясь ладонями в колена и покачиваясь. — Придется вам защищать меня на суде. По обвинению в покушении на убийство, в нанесении увечья… вообще — чорт знает в чем! Дайте выпить чего-нибудь…
Самгин не торопясь пошел в спальню, взял графин воды, небрежно поставил его пред Безбедовым; все это он делал, подчеркивая свое равнодушие, и равнодушно спросил:
— Что случилось?
— Влепил заряд в морду Блинову, вот что! — сказал Безбедов и, взяв со стола графин, поставил его на колено себе, мотая головой, говоря со свистом: — Издевался надо мной, подлец! «Брось, говорит, — ничего не смыслишь в голубях». Я — Мензбира читал! А он, идиот, учит:
«Ты, говорит, не из любви голубей завел, а из зависти, для конкуренции со мной, а конкурировать тебе надобно с ленью твоей, не со мной…»
Говорил он, точно бредил, всхрапывая, высвистывая слова, держал графин за горлышко и, встряхивая его коленом, прислушивался, как булькает вода.
Жутко было слышать его тяжелые вздохи и слова, которыми он захлебывался. Правой рукой он мял щеку, красные пальцы дергали волосы, лицо его вспухало, опадало, голубенькие зрачки точно растаяли в молоке белков. Он был жалок, противен, но — гораздо более — страшен.
Самгин не скоро получил возможность узнать: что же и как произошло?
Безбедов не отвечал на его вопросы, заставив Клима пережить в несколько минут смену разнообразных чувствований: сначала приятно было видеть Безбедова испуганным и жалким, потом показалось, что этот человек сокрушен не тем, что стрелял, а тем, что не убил, и тут Самгин подумал, что в этом состоянии Безбедов способен и еще на какую-нибудь безумную выходку. Чувствуя себя в опасности, он строго, деловито начал успокаивать его.
— Если вы хотите, чтоб я защищал вас, — вы должны последовательно рассказать…
Безбедов поставил графин на стол, помолчал, оглядываясь, и сказал:
— Ну… Встретились за городом. Он ходил новое ружье пробовать. Пошли вместе. Я спросил: почему не берет выкуп за голубей? Он меня учить начал и получил в ухо, — тут чорт его подстрекнул замахнуться на меня ружьем, а я ружье вырвал, и мне бы — прикладом — треснуть…
Он замолчал, даже поднял руку, как бы желая закрыть себе рот, и этот судорожный наивный жест дал Самгину право утвердительно сказать:
— Вы знали, что ружье заряжено.
— Да. Он сказал, когда оно было в моих руках… когда я смотрел его, — угрюмо сознался Безбедов и схватился руками за растрепанную голову, хрипя:
— Тетка — вот что! Если он в суд подаст, тогда она… А он — подаст! Вы с ней миндальничаете…
— Не говорите глупостей, — предупредил Самгин и поставил профессиональный вопрос:
— Свидетели — были?
— Нет, — никого, — сказал Безбедов и так туго надул щеки, что у него налились кровью уши, шея, а затем, выдохнув сильную струю воздуха, спросил настойчиво и грубо:
— Вина нет у вас?
Встал и, покачиваясь, шаркая ногами, как старик, ушел. Раньше чем он вернулся с бутылкой вина, Самгин уверил себя, что сейчас услышит о Марине нечто крайне важное для него. Безбедов стоя налил чайный стакан, отпил половину и безнадежно, с угрюмой злостью повторил:
— Подаст, идиот! Раньше — побоялся бы тетки, а теперь, когда все на стену лезут и каждый день людей вешают, — подаст…
Следовало не только успокоить его, но и расположить в свою пользу, а потом поставить несколько вопросов о Марине. Сообразив это, Самгин, тоном профессионала, заговорил о том, как можно построить защиту:
— Вы, очевидно, действовали в состоянии невменяемом, — закон определяет его состоянием запальчивости и раздражения. Такое состояние не является без причины, его вызывает оскорбление, или же оно — результат легкой, не совсем нормальной возбудимости, свойственной субъекту. Последний случай требует медицинской экспертизы. Свидетелей — нет. Показания потерпевшего? Выстрел был сделан из его ружья. Он мог быть сделан случайно, во время осмотра оружия, вы могли и не знать, что оно заряжено. Наконец, если вы твердо помните, что потерпевший действительно замахнулся ружьем, — вы могли вступить с ним в борьбу из-за ружья, и выстрел тоже объясняется как случайный. Не исключен и мотив самообороны. Вообще — защита имеет неплохой материал…
Деловую речь адвоката Безбедов выслушал, стоя вполоборота к нему, склонив голову на плечо и держа стакан с вином на высоте своего подбородка.
— Ловко, — одобрил он негромко и, видимо, очень обрадованный. — Очень ловко! — и, запрокинув голову, вылил вино в рот, крякнул.
— Но все-таки суда я не хочу, вы помогите мне уладить все это без шума. Я вот послал вашего Мишку разнюхать — как там? И если… не очень, — завтра сам пойду к Блинову, чорт с ним! А вы — тетку утихомирьте, расскажите ей что-нибудь… эдакое, — бесцеремонно и напористо сказал он, подходя к Самгину, и даже легонько дотронулся до его плеча тяжелой, красной ладонью. Это несколько покоробило Клима, — усмехаясь, он сказал:
— А — сильно боитесь вы Марины Петровны!
— Боюсь, — сказал Безбедов, отступив на шаг, и, спрятав руки за спину, внимательно, сердито уставился в лицо Самгина белыми глазами, напомнив Москву, зеленый домик, Любашу, сцену нападения хулиганов. — Смешно? — спросил Безбедов.
— Не смешно, а — странно, — сказал Самгин, пожав плечами, поправляя очки.
Безбедов уклончиво покатал из стороны в сторону голубенькие зрачки свои, лицо его перекосилось, оплыло вниз; видно было, что он хочет сказать что-то, но — не решается. Самгин попробовал помочь ему;
— Человек она, кажется, очень властный…
— Человек? — бессмысленно повторил Безбедов. — Да, это — верно… Ну, спасибо! — неожиданно сказал он и пошел к двери, а Самгин, провожая его сердитым взглядом, подумал:
«Определенно преступный тип. Марину он не только боится, но, кажется, ненавидит. Почему?»
А на другой день Безбедов вызвал у Самгина странное подозрение: всю эту историю с выстрелом он рассказал как будто только для того, чтоб вызвать интерес к себе; размеры своего подвига он значительно преувеличил, — выстрелил он не в лицо голубятника, а в живот, и ни одна дробинка не пробила толстое пальто. Спокойно поглаживая бритый подбородок и щеки, он сказал:
— Помирились; дал ему две пары скобарей и двадцать целковых, — чорт с ним!
Самгину даже показалось, что и это — ложь да и не было выстрела, все выдумано. Но он не захотел сказать Безбедову, что не верит ему, а только иронически заметил:
— Побрились.
— Слушаюсь старших, — ответил Безбедов, и по пузырю лица его пробежали морщинки, сделав на несколько секунд толстое, надутое лицо старчески дряблым. Нелепый случай этот, укрепив антипатию Самгина к Безбедову, не поколебал убеждения, что Валентин боится тетки, и еще более усилил интерес, — чем, кроме страсти к накоплению денег, живет она? Эту страсть она не прикрывала ничем.
Дня через два она встретила Самгина в магазине словами, в которых он не уловил ни сожаления, ни злобы:
— Сожгли Отрадное-то! Подожгли, несмотря на солдат. Захария немножко побили, едва ноги унес. Вся левая сторона дома сгорела и контора, сарай, конюшни. Ладно, что хлеб успела я продать.
Говорила она неестественно, обнажая зубы, покачивая правой рукой так, точно собиралась ударить Самгина.
— Лидии дом не нравился, она хотела перестраивать его. Я — ничего не теряю, деньги по закладной получила. Но все-таки надобно Лидию успокоить, ты сходи к ней, — как она там? Я — была, но не застала ее, — она с выборами в Думу возится, в этом своем «Союзе русского народа»… Действуй!
Самгин пошел и дорогой подумал, что он утверждает в правах наследства не Турчанинова, молодого, наивного иностранца, а вдову купца первой гильдии Марину Петровну Зотову.
«Хищница, — думал он. — Становится все более откровенной, даже циничной».
Но возмущался он ее жестокой страстью холодно — от ума, убежденный, что эта страсть еще не определяет всю Марину. Да и неудобно ему было упрощать ее, — он чувствовал, что, упрощая Зотову, низводит себя до покорного слуги ее грубых целей. Но ее ум не может быть ограниченным только этими целями. Она копит деньги, наверное, не ради только денег, а — для чего-то. Для чего же? Он не мог бы объяснить, как сложилось и окрепло в нем это убеждение, но убеждение сложилось крепко. В конце концов он обязан пред самим собою знать: чему же он служит?
Лидия приняла его в кабинете, за столом. В дымчатых очках, в китайском желтом халате, вышитом черными драконами, в неизбежной сетке на курчавых волосах, она резала ножницами газету. Смуглое лицо ее показалось вытянутым и злым.
— Ах, знаю, знаю! — сказала она, махнув рукою. — Сгорел старый, гнилой дом, ну — что ж? За это накажут. Мне уже позвонили, что там арестован какой-то солдат и дочь кухарки, — вероятно, эта — остроносая, дерзкая.
И, хлопнув обеими руками по вороху газет на столе, она продолжала быстро, тревожно, с истерическими выкриками:
— Но — что будет делать Россия, которая разваливается, что — скажи? Царь ко всему равнодушен, пишут мне, а другой человек, близкий к высоким сферам, сообщает; царь ненавидит то, что сам же дал, — эту Думу, конституцию и все. Говорят о диктатуре, ты подумай! О диктатуре при самодержавии! Разве это бывало? — Наклонив голову, она смотрела на Самгина исподлобья, очки ее съехали почти на кончик носа, и казалось, что на лице ее две пары разноцветных глаз. — По всем сведениям, в Думу снова и в массе пройдут левые. Этим мы будем обязаны авантюристу Столыпину, который затевает разрушить общину, выделить из деревни сильных мужиков на хутора… Самгин сказал:
— Ты, кажется, сочувствовала этой реформе?
— Нет, — резко сказала она. — То есть — да, сочувствовала, когда не видела ее революционного смысла. Выселить зажиточных из деревни — это значит обессилить деревню и оставить хуторян такими же беззащитными, как помещиков. — Откинулась на спинку кресла и, сняв очки, укоризненно покачала головою, глядя на Самгина темными глазами в кружках воспаленных век.
— Впрочем — я напрасно говорю, я знаю: ты равнодушен ко всему, что не разрушение. Марина сказала о тебе: «Невольный зритель…»
— Вот как? — спросил Самгин, неприятно удивленный. — А — что это значит?
— Это — ужасно, Клим! — воскликнула она, оправляя сетку на голове, и черные драконы с рукавов халата всползли на плечи ее, на щеки. — Подумай: погибает твоя страна, и мы все должны спасать ее, чтобы спасти себя. Столыпин — честолюбец и глуп. Я видела этого человека, — нет, он — не вождь! И вот, глупый человек учит царя! Царя…
Самгин слышал ее крики, но эта женщина, в широком, фантастическом балахоне, уже не существовала для него в комнате, и голос ее доходил издали, точно она говорила по телефону. Он соображал:
«Вот как говорит Марина про меня…»
Он слышал: террористы убили в Петербурге полковника Мина, укротителя Московского восстания, в Интерлакене стреляли в какого-то немца, приняв его за министра Дурново, военно-полевой суд не сокращает количества революционных выступлений анархистов, — женщина в желтом неутомимо и назойливо кричала, — но все, о чем кричала она, произошло в прошлом, при другом Самгине. Тот, вероятно, отнесся бы ко всем этим фактам иначе, а вот этот окончательно не мог думать ни о чем, кроме себя и Марины.
«Невольный зритель? Это — верно, я сам говорил себе это».
Лишь на минуту он вспомнил царя, оловянно серую фигурку маленького человечка, с голубыми глазами и безразлично ласковой улыбкой.
«Равнодушен и ненавидит… Несоединимо. Вернее — презирает. А я — ненавижу или презираю?»
Он невольно усмехнулся и вызвал у Лидии взрыв негодования.
— Неужели тебя все это только смешит? Но — подумай! Стоять выше всех в стране, выше всех! — кричала она, испуганно расширив больные глаза. — Двуглавый орел, ведь это — священный символ нечеловеческой власти…
Самгин не заметил, когда и почему она снова заговорила о царе.
— Мы все — двуглавые, — сказал он, вставая. — Зотова, ты, я…
— Что ты хочешь сказать? — спросила Лидия и тоже встала.
Вслушиваясь в свои слова, он проговорил, надеясь обидеть Лидию:
— Царь, вероятно, устал от этой возни и презирает всех…
— Он? Помазанник божий и — презрение к людям? — возмущенно вскричала Лидия. — Опомнись! Так может думать только атеист, анархист! Впрочем — ты таков и есть по натуре.
Она безнадежно покачала головой, затем, когда Самгин пожимал ее руку, спросила:
— Здесь у всех ужасно потные руки, — ты заметил? «Дура. Бесплодная смоковница, — равнодушно думал Самгин, как бы делая надписи. — Насколько Марина умнее, интереснее ее…»
И, поставив рядом с Мариной голубовато-серую фигурку царя, усмехнулся.
Город беспокоился, готовясь к выборам в Думу, по улицам ходили и ездили озабоченные, нахмуренные люди, на заборах пестрели партийные воззвания, члены «Союза русского народа» срывали их, заклеивали своими.
Все это текло мимо Самгина, но было неловко, неудобно стоять в стороне, и раза два-три он посетил митинги местных политиков. Все, что слышал он, все речи ораторов были знакомы ему; он отметил, что левые говорят громко, но слова их стали тусклыми, и чувствовалось, что говорят ораторы слишком напряженно, как бы из последних сил. Он признал, что самое дельное было сказано в городской думе, на собрании кадетской партии, членом ее местного комитета — бывшим поверенным по делам Марины.
Опираясь брюшком о край стола, покрытого зеленым сукном, играя тоненькой золотой цепочкой часов, а пальцами другой руки как бы соля воздух, желтолицый человечек звонко чеканил искусно округленные фразы; в синеватых белках его вспыхивали угольки черных зрачков, и издали казалось, что круглое лицо его обижено, озлоблено. Слушали его внимательно, молча, и молчание было такое почтительно скучное, каким бывает оно на торжественных заседаниях по поводу годовщины или десятилетия со дня смерти высокоуважаемых общественных деятелей.
Говорил оратор о том, что война поколебала международное значение России, заставила ее подписать невыгодные, даже постыдные условия мира и тяжелый для торговли хлебом договор с Германией. Революция нанесла огромные убытки хозяйству страны, но этой дорогой ценой она все-таки ограничила самодержавие. Спокойная работа Государственной думы должна постепенно расширять права, завоеванные народом, европеизировать и демократизировать Россию.
Он замолчал, поднял к губам стакан воды, но, сделав правой рукой такое движение, как будто хотел окунуть в воду палец, — поставил стакан на место и продолжал более напряженно, даже как бы сердито, но и безнадежно:
— Меньшевики, социалисты-реалисты, поняли, что революция сама по себе не способна творить, она только разрушает, уничтожает препятствия к назревшей социальной реформе. Они поняли, что культура невозможна вне сотрудничества классов. Социалисты-утописты с их мистической верой в силу рабочего класса — разбиты, сошли со сцены истории. Все понимают, что страна нуждается в спокойной, будничной работе в областях политики и культуры. В конце концов — всем необходимо отдохнуть от жестоких потрясений пережитой бури. Пред нами — грандиозная задача: поставить на ноги многомиллионное крестьянство. И — еще раз: эволюция невозможна без сотрудничества классов, — эта истина утверждается всей историей культурного развития Европы, и отрицать эту истину могут только люди, совершенно лишенные чувства ответственности пред историей…
Для того чтоб согласиться с этими мыслями, Самгину не нужно было особенно утруждать себя. Мысли эти давно сами собою пришли к нему и жили в нем, не требуя оформления словами. Самгина возмутил оратор, — он грубо обнажил и обесцветил эти мысли, «выработанные разумом истории».
Самгин почувствовал необходимость освежить и углубить доводы разума истории, подкрепить их от себя, материалом своего, личного опыта. Он пережил слишком много, и хотя его разум сильно устал «регистрировать факты», «системы фраз», но не утратил эту уже механическую, назойливую и бесплодную привычку. Бесплодность накопления опыта тяготила и смущала его. Он не хотел сознаться, что усвоил скептическое отношение Марины к разуму, но он уже чувствовал, что ее речи действуют на него убедительнее книг. И, наконец, бывали моменты, когда Самгин с неприятной ясностью сознавал, что хотя лицо «текущего момента» густо покрыто и покрывается пылью успокоительных слов, но лицо это вставало пред ним красным и свирепым, точно лицо дворника Марины.
Он вспомнил брата: недавно в одном из толстых журналов была напечатана весьма хвалебная рецензия о книге Дмитрия по этнографии Северного края.
«Мне тоже надо сделать выводы из моих наблюдений», — решил он и в свободное время начал перечитывать свои старые записки. Свободного времени было достаточно, хотя дела Марины постепенно расширялись, и почти всегда это были странно однообразные дела: умирали какие-то вдовы, старые девы, бездетные торговцы, отказывая Марине свое, иногда солидное, имущество.
— Дальние родственники супруга моего, — объясняла она.
Росла клиентура, к Самгину являлись из уездов и даже из соседней губернии почтительные бородатые купцы.
— Зотиха, Марина Петровна, указала нам, — говорили они, и чувствовалось, что для этих людей Марина — большой человек. Он объяснял это тем, что захолустные, полудикие люди ценят ее деловитый ум, ее знание жизни.
Зимними вечерами, в теплой тишине комнаты, он, покуривая, сидел за столом и не спеша заносил на бумагу пережитое и прочитанное — материал своей будущей книги. Сначала он озаглавил ее: «Русская жизнь и литература в их отношении к разуму», но этот титул показался ему слишком тяжелым, он заменил его другим:
«Искусство и интеллект»; потом, сообразив, что это слишком широкая тема, приписал к слову «искусство» — «русское» и, наконец, еще более ограничил тему: «Гоголь, Достоевский, Толстой в их отношении к разуму». После этого он стал перечитывать трех авторов с карандашом в руке, и это было очень приятно, очень успокаивало и как бы поднимало над текущей действительностью куда-то по косой линии.
Гоголь и Достоевский давали весьма обильное количество фактов, химически сродных основной черте характера Самгина, — он это хорошо чувствовал, и это тоже было приятно. Уродливость бьпа и капризная разнузданность психики объясняли Самгину его раздор с действительностью, а мучительные поиски героями Достоевского непоколебимой истины и внутренней свободы, снова приподнимая его, выводили в сторону из толпы обыкновенных людей, сближая его с беспокойными героями Достоевского.
Но нередко он бросал карандаш на стол, говоря себе:
«Я — не таков, как эти люди, более здоров, чем они, я отношусь к жизни спокойнее».
Однако действительность, законно непослушная теориям, которые пытались утихомирить ее, осаждаясь на ее поверхности густой пылью слов, — действительность продолжала толкать и тревожить его.
В конце зимы он поехал в Москву, выиграл в судебной палате процесс, довольный собою отправился обедать в гостиницу и, сидя там, вспомнил, что не прошло еще двух лет с того дня, когда он сидел в этом же зале с Лютовым и Алиной, слушая, как Шаляпин поет «Дубинушку». И еще раз показалось невероятным, что такое множество событий и впечатлений уложилось в отрезок времени — столь ничтожный.