— Что такое Безбедов?
Выбирая печенье из вазы, она взглянула на него, немножко прищурясь, и медленно, неохотно ответила:
— Сам видишь: миру служить — не хочет, себе — не умеет. — И тотчас же продолжала, но уже поспешно, как бы желая сгладить эти слова:
— Смешной. Выдумал, что голуби его — самые лучшие в городе; врет, что какие-то премии получил за них, а премии получил трактирщик Блинов. Старые охотники говорят, что голубятник он плохой и птицу только портит. Считает себя свободным человеком. Оно, пожалуй, так и есть, если понимать свободу как бесцельность. Вообще же он — не глуп. Но я думаю, что кончит плохо…
Слушая плавную речь ее, Самгин привычно испытывал зависть, — хорошо говорит она — просто, ярко. У него же слова — серые и беспокойные, как вот эти бабочки над лампой. А она снова говорила о Лидии, но уже мелочно, придирчиво — о том, как неумело одевается Лидия, как плохо понимает прочитанные книги, неумело правит кружком «взыскующих града». И вдруг сказала:
— Люди интеллигентного чина делятся на два типа: одни — качаются, точно маятники, другие — кружатся, как стрелки циферблата, будто бы показывая утро, полдень, вечер, полночь. А ведь время-то не в их воле! Силою воображения можно изменить представление о мире, а сущность-то — не изменишь.
Связи между этими словами и тем, что она говорила о Лидии, Самгин не уловил, но слова эти как бы поставили пред дверью, которую он не умел открыть, и — вот она сама открывается. Он молчал, ожидая, что сейчас Марина заговорит о себе, о своей вере, мироощущении.
— Рабочие хотят взять фабрики, крестьяне — землю, интеллигентам хочется власти, — говорила она, перебирая пальцами кружево на груди. — Все это, конечно, и нужно и будет, но ведь таких, как ты, — удовлетворит ли это?
Самгин промолчал, рассматривая на огонь вино в старинной хрустальной рюмке, — вино золотистое, как ее глаза. В вопросе Марины он почувствовал что-то опасное для себя, задумался: что? И вдруг понял, что если он сегодня, здесь заговорит о себе, — он скажет что-то похожее на слова, сказанные ею о Безбедове. Это очень неприятно удивило его, и, прихлебывая вино, он повторил про себя: «Миру служить — не хочет, себе — не умеет», «свобода — бесцельность». Поправив очки, он внимательно, недоверчиво посмотрел на нее, но она все расправляла кружева, и лицо ее было спокойно, глаза задумчиво смотрели на мелькание бабочек, — потом она стала отгонять их, размахивая чайной салфеткой.
— Сколько их налетело, а если дверь закрыть — душно будет!
Лирическое настроение Самгина было разрушено. Ждать — нечего, о себе эта женщина ничего не скажет. Он встал. Когда она, прощаясь, протянула ему руку, капот на груди распахнулся, мелькнул розоватый, прозрачный шелк рубашки и как-то странно, воинственно напряженные груди.
— Ой, — сказала она, запахивая капот, — тут Самгин увидел до колена ее ногу, в белом чулке. Это осталось в памяти, не волнуя, даже заставило подумать неприязненно:
«Точно каменная. Вероятно, и на тело скупа так же, как на деньги».
Но по отношению к нему она не скупилась на деньги. Как-то сидя у него и увидав пакеты книг, принесенные с почты, она сказала:
— А много ты на книги тратишь! — И дружески спросила: — Не увеличить ли оклад тебе?
Он отказался, а она все-таки увеличила оклад вдвое. Теперь, вспомнив это, он вспомнил, что отказаться заставило его смущение, недостойное взрослого человека: выписывал и читал он по преимуществу беллетристику русскую и переводы с иностранных языков; почему-то не хотелось, чтоб Марина знала это. Но серьезные книги утомляли его, обильная политическая литература и пресса раздражали. О либеральной прессе Марина сказала:
— Кричит, как истеричка, от которой ушел любовник, а любовник-то давно уже надоел ей!
Через двое суток Самгин сидел в саду, уступив просьбе Безбедова посмотреть новых голубей. Безбедов торчал на крыше, держась одной рукой за трубу, балансируя помелом в другой; нелепая фигура его в неподпоясанной блузе и широких штанах была похожа на бутылку, заткнутую круглой пробкой в форме головы. В мутном, горячем воздухе, невысоко и лениво, летало штук десять голубей. Безбедов рычал и свистел. Но вот он наклонился вниз, как бы готовясь спрыгнуть с крыши, мрачно спросил: — Меня? — и крикнул: — Клим Иванович, к вам пришли!
Пришла Марина и с нею — невысокий, но сутуловатый человек в белом костюме с широкой черной лентой на левом рукаве, с тросточкой под мышкой, в сероватых перчатках, в панаме, сдвинутой на затылок. Лицо — смуглое, мелкие черты его — приятны; горбатый нос, светлая, остренькая бородка и закрученные усики напомнили Самгину одного из «трех мушкетеров».
— Знакомьтесь, — сказала Марина. — Турчанинов — Самгин.
Турчанинов рассеянно сунул Самгину длинную кисть холодной руки, мельком взглянул на него светлоголубыми глазами и вполголоса, удивленно спросил:
— Что делает этот человек на крыше?
Марина, объяснив род занятий Безбедова, крикнула:
— Валентин, распорядись, чтоб дали чаю! В приемной Самгина Марина объяснила, что вот Всеволод Павлович предлагает взять на себя его дело по утверждению в правах наследства.
— Да, пожалуйста, я вас очень прошу, — слишком громко сказал Турчанинов, и у него покраснели маленькие уши без мочек, плотно прижатые к черепу. — Я потерял правильное отношение к пространству, — сконфуженно сказал он, обращаясь к Марине. — Здесь все кажется очень далеким и хочется говорить громко. Я отсутствовал здесь восемь лет.
Подтянув фланелевые брюки, он спрятал ноги под стул и сказал, улыбаясь приятной улыбкой:
— Я счастлив, что снова здесь. Марина сказала:
— Хорошо бы побывать в Париже!
— Это — очень просто, — сообщил Турчанинов. — Это действительно лучший город мира, а Франция — это и есть Париж.
Все, что говорил Турчанинов, он говорил совершенно серьезно, очень мило и тем тоном, каким говорят молодые учителя, первый раз беседуя с учениками старших классов. Между прочим, он сообщил, что в Париже самые лучшие портные и самые веселые театры.
— Я видел в Берлине театр Станиславского. Очень оригинально! Но, знаете, это слишком серьезно для театра и уже не так — театр, как… — Приподняв плечи, он развел руками и — нашел слово:
— «Армия спасения». Знаете: генерал Бутс и старые девы поют псалмы, призывая каяться в грехах… Я говорю — не так? — снова обратился он к Марине; она ответила оживленно и добродушно:
— О, нет, нет! Это очень интересно.
Самгин не верил ее добродушию и ласково поощряющей улыбке, а Турчанинов продолжал, все более увлекаясь и точно жалуясь, не сильным, тусклым тенорком:
— И — эти босяки, вагабонд!1 Конечно, я — демократ, — во Франции все демократы, — а здесь я чувствую себя народником, хотя моя мать француженка. Но — почему босяки? Я думаю, что это даже вредно. Искусство должно быть… эстетично. Станиславский в грязных лохмотьях, какой-то чудак дядя Ваня стреляет в спину профессора — за что? Этого нельзя понять! И — не попадает в двух шагах! Печальный пьяница декламирует Беранже, это — ужасно старо, Беранже! Во Франции он забыт. Вообще французы никогда не поймут этого. Они знают, что все уже сказано, и дело только в том, чтобы красиво повторить знакомое. Форма! — воскликнул он, подняв руку, указывая пальцем в потолок и заглядывая в лицо Марины. — Мысли — пардон! — как женщины, они не очень разнообразны, и тайна их обаяния в том, как они одеты…
Он замолчал, вздохнув облегченно, видимо, довольный тем, что высказал все, что тяготило его.
Миша позвал к чаю, Марина и парижанин ушли, Самгин остался и несколько минут шагал по комнате, встряхивая легкие слова парижанина. Когда он пришел к Безбедову, — Марина разливала чай, а Турчанинов говорил Валентину:
— Союз Москвы и Парижа — величайшая заслуга Александра Третьего пред миром, во Франции это понимают лучше, чем у нас.
— Нам понимать некогда, мы всё революции делаем, — откликнулся Безбедов, качая головой; белые глаза его масляно блестели, лоснились волосы, чем-то смазанные, на нем была рубашка с мягким воротом, с подбородка на клетчатый галстук капал пот.
— Революция — великое прошлое французов, — сказал Турчанинов и облизнул свои бледнорозовые губы анемичной девушки.
Марина сообщила Самгину, что послезавтра, утром, решено устроить прогулку в Отрадное, — поедет она, Лидия, Всеволод Павлович, приглашают и его. Самгин молча поклонился. Она встала, Турчанинов тоже хотел уйти, но Валентин с неожиданной горячностью начал уговаривать его:
— Город — пустой, смотреть в нем нечего, а вы бы рассказали мне о Париже, — останьтесь! Вина выпьем…
Турчанинов поцеловал руку Марины и остался, а она, выйдя на крыльцо, сказала Самгину, провожавшему ее:
— Забавный какой мальчуган! Ты послушай, что он Валентину наговорит, потом расскажешь мне, смеяться будем. Ну, до свиданья, хмурый человек! Фу, фу жара какая!..
Она ушла. Самгин постоял на крыльце, послушал; из открытого окна доносился торопливый тенорок гостя, но слова звучали невнятно. Идти к Безбедову не хотелось, не идти — было бы невежливо, он закурил и вошел. На него не обратили внимания. Турчанинов сидел спиною к двери, Безбедов — боком. Облокотясь о стол, запустив пальцы одной руки в лохматую гриву свою, другой рукой он подкладывал в рот винные ягоды, медленно жевал их, запивая глотками мадеры, и смотрел на Турчанинова с масляной улыбкой на красном лице, а тот, наклонясь к нему, держа стакан в руке, говорил:
— Языческая простота! Я сижу в ресторане, с газетой в руках, против меня за другим столом — очень миленькая девушка. Вдруг она говорит мне: «Вы, кажется, не столько читаете, как любуетесь моими панталонами», — она сидела, положив ногу на ногу…
— Чорт, — пробормотал Безбедов. — Это называется: без лишних слов!
— О нет, вы — ошибаетесь! — весело воскликнул Турчанинов. — Это была не девушка для радости, а студентка Сорбонны, дочь весьма почтенных буржуа, — я потом познакомился с ее братом, офицером.
Безбедов тихонько и удивленно свистнул. Он качался на стуле, гримасничал, хрипел и потел. Было ясно, что ему трудно поддерживать беседу, что он «не имеет вопросов», очень сконфужен этим и ест ягоды для того, чтобы не говорит А Турчанинов увлеченно рассказывал:
— Идут по бульвару мужчина и дама, мужчина заходит в писсуар, и это нисколько не смущает даму, она стоит и ждет.
Безбедов фыркнул.
— Да, по-русски — это смешно и немножко — свинство, но у них — только естественно. Вообще французам совершенно не свойственно лицемерие.
Со двора в окно падали лучи заходящего солнца, и все на столе было как бы покрыто красноватой пылью, а зелень растений на трельяже неприятно почернела. В хрустальной вазе по домашнему печенью ползали мухи.
— Д-да, живут люди, — сипло вздохнул Безбедов. — А у нас вот то — война, то — революция.
— Это ужасно! — сочувственно откликнулся парижанин. — И все потому, что не хватает денег. А мадам Муромская говорит, что либералы — против займа во Франции. Но, послушайте, разве это политика? Люди хотят быть нищими… Во Франции революцию делали богатые буржуа, против дворян, которые уже разорились, но держали короля в своих руках, тогда как у вас, то есть у нас, очень трудно понять — кто делает революцию?
Безбедов взмахнул головою и захохотал, хлопая по коленям ладонями, всхрапывая:
— Вот — именно — кто?
Турчанинов подождал, когда Валентин отсмеялся, и сказал как будто уже обиженно:
— Мое мнение: революции всегда делаются богатыми…
— Ясно! — вскричал Безбедов.
Самгин незаметно вышел из комнаты, озлобленно думая:
«Эта жирная свинья — притворяется! Он прекрасно видит, что юноше приятно поучать его. Он не только сам карикатурен, но делает карикатурным и того, кто становится рядом с ним».
После того, что сказала о Безбедове Марина, Самгин почувствовал, что его антипатия к Безбедову стала острее, но не отталкивала его от голубятника, а как будто привлекала к нему. Это было и неприятно и непонятно.
Через день, утром, он покачивался в плетеной бричке по дороге в Отрадное. Еще роса блестела на травах, но было уже душно; из-под ног пары толстых, пегих лошадей взлетала теплая, едкая пыль, крепкий запах лошадиного пота смешивался с пьяным запахом сена и отравлял тяжелой дремотой. По сторонам проселочной дороги, на полях, на огородах шевелились мужики и бабы; вдали, в мареве, колебалось наивное кружево Монастырской рощи. Бричка была неудобная, на жестких рессорах,
Самгина неприятно встряхивало, он не выспался и был недоволен тем, что пришлось ехать одному, — его место в коляске Марины занял Безбедов. За кучера сидел на козлах бородатый, страховидный дворник Марины и почти непрерывно беседовал с лошадьми, — голос у него был горловой, в словах звучало что-то похожее на холодный, сухой свист осеннего ветра. И при этом — неестественно красное лицо, точно со лба, щек содрана кожа. Густая, темная борода кажется наклеенной. Еще в городе, садясь в бричку, Самгин подумал:
«Какое свирепое лицо».
А выехав за город — спросил:
— Вы откуда родом?
— Из Гурьева. Есть такой городок на Урал-реке. Раньше — Яицком звался.
— Казак?
— Казак. Только давно отбился от войска.
— Почему?
— Да… так, не полюбилось.
Спрашивать еще о чем-нибудь Самгин не захотел, а казак, помолчав, пробормотал:
— Оно, конешно, что ни люби — все промежду пальцев. Не ухватишь.
«Это я слышал или читал», — подумал Самгин, и его ударила скука: этот день, зной, поля, дорога, лошади, кучер и все, все вокруг он многократно видел, все это сотни раз изображено литераторами, живописцами. В стороне от дороги дымился огромный стог сена, серый пепел сыпался с него, на секунду вспыхивали, судорожно извиваясь, золотисто-красненькие червячки, отовсюду из черно-серого холма выбивались курчавые, синие струйки дыма, а над стогом дым стоял беловатым облаком.
— Подожгли? — спросил Самгин.
— Обязательно подожгли.
— Что, в прошлом году сильно бунтовали здесь? Казак ответил не сразу:
— Тут мужик богатый, бунтовать некому. Самгин усмехнулся, вспомнив слова Турчанинова:
«Все — было, все — сказано». И всегда будет жить на земле человек, которому тяжело и скучно среди бесконечных повторений одного и того же. Мысль о трагической позиции этого человека заключала в себе столько же печали, сколько гордости, и Самгин подумал, что, вероятно, Марине эта гордость знакома. Было уже около полудня, зной становился тяжелее, пыль — горячей, на востоке клубились темные тучи, напоминая горящий стог сена.
— Вот и Отрадное видать, — сказал кучер, показывая кнутовищем вдаль, на холм: там, прижимаясь к небольшой березовой роще, возвышался желтый дом с колоннами, — таких домов Самгин видел не менее десятка вокруг Москвы, о десятках таких домов читал.
Через четверть часа потные лошади поднялись по дороге, размытой дождями, на пригорок, в теплую тень березовой аллеи, потом остановились у крыльца новенького, украшенного резьбой, деревянного домика в один этаж. Над крыльцом дугою изгибалась большая, затейливая вывеска, — на белом поле красной и синей краской были изображены: мужик в странной позе — он стоял на одной ноге, вытянув другую вместе с рукой над хомутом, за хомутом — два цепа; за ними — большой молоток; дальше — что-то непонятное и — девица с парнем; пожимая друг другу руки, они целовались. Под фигурами маленькие буквы говорили: «Контора», и Самгин догадался, что фигуры тоже изображают буквы.
Из окна конторы высунулось бледное, чернобородое лицо Захария и исчезло; из-за угла вышли четверо мужиков, двое не торопясь сняли картузы, третий — высокий, усатый — только прикоснулся пальцем к соломенной шляпе, нахлобученной на лицо, а четвертый — лысый, бородатый — счастливо улыбаясь, сказал звонко:
— С приездом!
«И это было», — механически отметил Самгин, кланяясь мужикам и снимая пыльник.
С крыльца сбежал Захарий, подпоясывая белую рубаху, укоризненно говоря мужикам:
— Ну, что вы — сразу? Дайте вздохнуть человеку! — Он подхватил Самгина под локоть. — Пожалуйте в дом, там приготовлена трапеза… — И, проходя мимо казака, сказал ему вполголоса: — Поглядывай, Данило, я сейчас Васю пришлю. — И тихими словами оправдал свое распоряжение: — Народ здесь — ужасающий, Клим Иванович, чумовой народ!
В дом прошли через кухню, — у плиты суетилась маленькая, толстая старушка с быстрыми, очень светлыми глазами на темном лице; вышли в зал, сыроватый и сумрачный, хотя его освещали два огромных окна и дверь, открытая на террасу. Большой овальный стол был нагружен посудой, бутылками, цветами, окружен стульями в серых чехлах; в углу стоял рояль, на нем — чучело филина и футляр гитары; в другом углу — два широких дивана и над ними черные картины в золотых рамах. Вошла тоненькая, стройная девушка с толстой косой, принесла стеклянный кувшин молока и быстро исчезла, — ушел и Захарий, сказав:
— Вот, отдохните. Умыться — через кухню. Самгин с наслаждением выпил стакан густого холодного молока, прошел в кухню, освежил лицо и шею мокрым полотенцем, вышел на террасу и, закурив, стал шагать по ней, прислушиваясь к себе, не слыша никаких мыслей, но испытывая такое ощущение, как будто здесь его ожидает что-то новое, неиспытанное. Под ногами поскрипывали половицы, из щелей между ними поднимался запах сырой земли; было очень тихо. Лестница террасы спускалась на полукруглую площадку, — она густо заросла травой, на ней лежали тени старых лип, черемух; между стволов торчали пеньки срубленного кустарника, лежала сломанная чугунная скамья. Узкая дорожка тянулась в глубину парка. Самгин сел на верхнюю ступеньку лестницы.
Из-за угла дома гуськом, один за другим, вышли мужики; лысый сел на ступень ниже Самгина, улыбнулся ему и звонко сказал:
— Городской человек и по табаку слышен. Он — среднего роста, но так широкоплеч, что казался низеньким. Под изорванным пиджаком неопределенного цвета на нем — грязная, холщовая рубаха, на ногах — серые, клетчатые брюки с заплатами и растоптанные резиновые галоши. Широкое, скуластое лицо, маленькие, острые глаза и растрепанная борода придавали ему сходство с портретами Льва Толстого. Самгин предложил ему папироску.
— Аз не пышем, — сказал он, и от широкой, самодовольной улыбки глаза его стали ясными, точно у ребенка.
Заметив, что барин смотрит на него вопросительно, он, не угашая улыбки, спросил: — Не понимаете? Это — болгарский язык будет, цыганский. Болгаре не говорят «я», — «аз» говорят они. А курить, по-ихнему, — пыхать.
Высокий, усатый мужик с бритым лицом протянул руку, говоря:
— Давайте мне, я — курю! Самгин спросил:
— Вы — в Болгарии были?
— Зачем? Нам по чужим землям ходить не к чему, по своей еле ползаем…
— К японцам сунулись, так они нам морду набили, — угрюмо вставил усатый.
— Нет, языку этому меня цыган научил, коновал. Подсели на лестницу и остальные двое, один — седобородый, толстый, одетый солидно, с широким, желтым и незначительным лицом, с длинным, белым носом; другой — маленький, костлявый, в полушубке, с босыми чугунными ногами, в картузе, надвинутом на глаза так низко, что виден был только красный, тупой нос, редкие усы, толстая дряблая губа и ржавая бороденка. Все четверо они осматривали Самгина так пристально, что ему стало неловко, захотелось уйти. Но усатый, сдув пепел с папиросы, строго спросил: