— Кстати, Клим Иванович, — сказала она. — Лет десять тому назад был там осужден купец Потапов за принадлежность к секте какой-то. На суде читаны были письма Клавдии Звягиной, была такая в Пензе, она скончалась года за два до этого процесса. И рукопись некоего Якова Тобольского. Так ты — «не в службу, а в дружбу» — достань мне документы эти. Они, конечно, в архиве, и тебе надобно обратиться к регистратору Серафиму Пономареву, поблагодарить его; дашь рублей полсотни, можно и больше. Документами этими я очень интересуюсь, собираю кое-что, когда-нибудь покажу тебе. У меня есть письма Владимира Соловьева, оптинского старца одного, Зюдергейма, о «бегунах» есть кое-что; это еще супруг начал собирать. Очень интересно все. Ты Серафиму этому скажи, что для ученой работы документы нужны.
Как всегда, ее вкусный голос и речь о незнакомом ему заставили Самгина поддаться обаянию женщины, и он не подумал о значении этой просьбы, выраженной тоном человека, который говорит о забавном, о капризе своем. Только на месте, в незнакомом и неприятном купеческом городе, собираясь в суд, Самгин сообразил, что согласился участвовать в краже документов. Это возмутило его. «Однако, чорт возьми! Какая оплошность». Но, находясь в грязненькой, полутемной комнате регистратуры, он увидел пред собой розовощекого маленького старичка, старичок весело улыбался, ходил на цыпочках и симпатично говорил мягким тенорком. Самгин не мог бы объяснить, что именно заставило его попробовать устойчивость старичка. Следуя совету Марины, он сказал, что занимается изучением сектантства. Старичок оказался не трудным, — внимательно выслушав деловое предложение, он сказал любезно:
— Конечно, возможно-с, так как документы не денежные. И ежели попы не воспользовались ими, могу поискать. Обыкновенно документы такого рода отправляются в святейший правительствующий синод, в библиотеку оного.
А через два дня, показывая Самгину пакет писем и тетрадку в кожаной обложке, он сказал, нагловато глядя в лицо Самгина:
— Заголовочек сочинения соблазнительный какой, смотрите-ко: «Иакова» — не просто — Якова, а Иакова, вот как-с! «Иакова Тобольского размышление о духе, о плоти и Диаволе» — Диаволе, а не Дьяволе! Любопытно, должно быть-с!
И, положив тетрадь на стол, прижав ее розовой, пухлой ручкой, непреклонно потребовал:
— Прибавьте двадцать пять.
Самгин прибавил и тут же решил устроить Марине маленькую сцену, чтоб на будущее время обеспечить себя от поручений такого рода. Но затем он здраво подумал:
«Дает ли мне этот случай право думать, что такие поручения могут повторяться?»
Дорогой, в вагоне, он достал тетрадь и, на ее синеватых страницах, прочитал рыжие, как ржавчина, слова:
«И лжемыслие, яко бы возлюбив человека господь бог возлюбил также и рождение и плоть его, господь наш есть дух и не вмещает любви к плоти, а отметает плоть. Какие можем привести доказательства сего? Первое: плоть наша грязна и пакостна, подвержена болезням, смерти и тлению…»
Перевернув несколько страниц, написанных круглым, скучным почерком, он поймал глазами фразу, выделенную из плотных строк: «Значит: дух надобно ставить на первое место, прежде отца и сына, ибо отец и сын духом рождены, а не дух отцом».
«Какая ерунда, — подумал Самгин и спрятал тетрадь в портфель. — Не может быть, чтобы это серьезно интересовало Марину. А юридический смысл этой операции для нее просто непонятен».
В городе, подъезжая к дому Безбедова, он увидал среди улицы забавную группу: полицейский, с разносной книгой под мышкой, старуха в клетчатой юбке и с палкой в руках, бородатый монах с кружкой на груди, трое оборванных мальчишек и педагог в белом кителе — молча смотрели на крышу флигеля; там, у трубы, возвышался, качаясь, Безбедов в синей блузе, без пояса, в полосатых брюках, — босые ступни его ног по-обезьяньи цепко приклеились к тесу крыши. Размахивая длинным гибким помелом из грязных тряпок, он свистел, рычал, кашлял, а над его растрепанной головой в голубом, ласково мутном воздухе летала стая голубей, как будто снежно-белые цветы трепетали, падая на крышу.
— Обленились до чорта, — ожирели! — заорал Безбедов, когда Самгин вошел во двор. — Ну, — я их — взбодрю! Я — подниму! Вот увидите! Улыбнетесь…
Самгин, махнув ему шляпой, подумал:
«А — правильно говорят: страшно смешной».
Предвечерним чаем Безбедов сходил на реку, выкупался и, сидя за столом с мокрыми волосами, точно в измятой старой шапке, кашляя, потея, вытирая лицо чайной салфеткой, бормотал:
— Муромская приехала. Рассказывает, будто царь собрался в Лондон бежать, кадетов испугался, а кадеты левых боятся, и вообще чорт знает что будет!
Он закашлялся бухающими звуками, лицо и шея его вздулись от напора крови, белки глаз, покраснев, выкатились, оттопыренные уши дрожали. Никогда еще Самгин не видел его так жутко возбужденным.
— А новый министр, Столыпин, говорит, — трус и дурак.
Слушая невнимательно, Самгин спросил:
— Кому говорит?
— Никому не говорит, — сердито ответил Безбедов. — Это — не он говорит, а — Муромская. Истеричка, чорт ее… Пылит, как ветер.
Откашлялся, плюнул в платок и положил его на стол, но сейчас же брезгливо, одним пальцем, сбросил на пол и, снова судорожно вытирая лоб, виски салфеткой, забормотал раздраженно:
— Кричит: продавайте лес, уезжаю за границу! Какому чорту я продам, когда никто ничего не знает, леса мужики жгут, все — испугались… А я — Блинова боюсь, он тут затевает что-то против меня, может быть, хочет голубятню поджечь. На-днях в манеже был митинг «Союза русского народа», он там орал: «Довольно!» Даже кровь из носа потекла у идиота…
Закурив трубку, он немножко успокоился и широко оскалил неровные крупные зубы.
— Кричал: «Финляндия хочет отложиться, шведы объявляют нам войну», — вообще: кипит похлебка!
Было ясно, что он торопится выбросить из памяти новости, отягощающие ее. Самгин усмехнулся.
— Да, смешно, — сказал Безбедов. — Царь Думу открывал в мантии, в короне, а там все — во фраках. Во фраках или в сюртуках, — не знаете?
— Не знаю.
— Уморительно! Чорт, до чего дожили, а? Вроде Англии. Он — в мантии, а они — во фраках! Человек во фраке напоминает стрижа. Их бы в кафтаны какие-нибудь нарядить. Хорошо одетый человек меньше на дурака похож.
Самгин, поправив очки, взглянул на него; такие афоризмы в устах Безбедова возбуждали сомнения в глупости этого человека и усиливали неприязнь к нему. Новости Безбедова он слушал механически, как шум ветра, о них не думалось, как не думается о картинах одного и того же художника, когда их много и они утомляют однообразием красок, техники. Он отметил, что анекдотические новости эти не вызывают желания оценить их смысл. Это было несколько странно, но он тотчас нашел объяснение:
«Безбедов говорит с высоты своей голубятни, тоном человека, который принужден говорить о пустяках, не интересных для него. Тысячи людей портят себе жизнь и карьеру на этих вопросах, а он, болван…»
Самгин рассердился и ушел. Марины в городе не было, она приехала через восемь дней, и Самгина неприятно удивило то, что он сосчитал дни. Когда он передал ей пакет писем и тетрадку «Размышлений», она, небрежно бросив их на диван, сказала весьма равнодушным тоном:
— Спасибо.
Это убедило Самгина, что купчиха действительно не понимает юридического смысла поступка, который он сделал по ее желанию. Объяснить ей этот смысл он не успел, — Марина, сидя в позе усталости, закинув руки за шею, тоже начала рассказывать новости:
— Ну, батюшка, Петербург совершенно ошалел. Водила меня Лидия по разным политическим салонам…
— Вы были там вместе?
— Ну да.
Самгин отметил, что Безбедов не сказал ему об этом. Она, играя бровями, с улыбочкой в глазах, рассказала, что царь капризничает: принимая председателя Думы — вел себя неприлично, узнав, что матросы убили какого-то адмирала, — топал ногами и кричал, что либералы не смеют требовать амнистии для политических, если они не могут прекратить убийства; что келецкий губернатор застрелил свою любовницу и это сошло ему с рук безнаказанно. Столыпиным недовольны за то, что он не решается прикрыть Думу, на митингах левые бьют кадетов, — те, от обиды, поворачивают направо.
— Видела знаменитого адвоката, этого, который стихи пишет, он — высокого мнения о Столыпине, очень защищает его, говорит, что, дескать, Столыпин нарочно травит конституционалистов левыми, хочет напугать их, затолкать направо поглубже. Адвокат — мужчина приятный, любезен, как парикмахер, только уж очень привык уголовных преступников защищать.
Рассказывала она почти то же, что и ее племянник. Тон ее рассказов Самгин определил как тон человека, который, побывав в чужой стране, оценивает жизнь иностранцев тоже с высоты какой-то голубятни.
— Ты говоришь точно о детских шалостях, — заметил он; Марина усмехнулась:
— Разве? Как старуха? Учительница старая? Охлаждаю твое пламенное сердце революционера? Дай папироску.
Подавая ей портсигар, Самгин заметил, что рука его дрожит. В нем разрасталось негодование против этой непонятно маскированной женщины. Сейчас он скажет ей кое-что по поводу идиотских «Размышлений» и этой операции с документами. Но Марина опередила его намерение. Закурив, выдувая в потолок струю дыма и следя за ним, она заговорила вполголоса, медленно:
— Зря ты, Клим Иванович, ежа предо мной изображаешь, — иголочки твои не страшные, не колют. И напрасно ты возжигаешь огонь разума в сердце твоем, — сердце у тебя не горит, а — сохнет. Затрепал ты себя — анализами, что ли, не знаю уж чем! Но вот что я знаю:
критически мыслящая личность Дмитрия Писарева, давно уже лишняя в жизни, вышла из моды, — критика выродилась в навязчивую привычку ума и — только.
Так она говорила минуты две, три. Самгин слушал терпеливо, почти все мысли ее были уже знакомы ему, но на этот раз они звучали более густо и мягко, чем раньше, более дружески. В медленном потоке ее речи он искал каких-нибудь лишних слов, очень хотел найти их, не находил и видел, что она своими словами формирует некоторые его мысли. Он подумал, что сам не мог бы выразить их так просто и веско.
«Действительно, — когда она говорит, она кажется старше своих лет», — подумал он, наблюдая за блеском ее рыжих глаз; прикрыв глаза ресницами, Марина рассматривала ладонь своей правой руки. Самгин чувствовал, что она обезоруживает его, а она, сложив руки на груди, вытянув ноги, глубоко вздохнула, говоря:
— Устала я и говорю, может быть, грубо, нескладно, но я говорю с хорошим чувством к тебе. Тебя — не первого такого вижу я, много таких людей встречала. Супруг мой очень преклонялся пред людями, которые стремятся преобразить жизнь, я тоже неравнодушна к ним. Я — баба, — помнишь я сказала: богородица всех религий? Мне верующие приятны, даже если у них религия без бога.
Самгин чувствовал себя в потоке мелких мыслей, они проносились, как пыльный ветер по комнате, в которой открыты окна и двери. Он подумал, что лицо Марины мало подвижно, яркие губы ее улыбаются всегда снисходительно и насмешливо; главное в этом лице — игра бровей, она поднимает и опускает их, то — обе сразу, то — одну правую, и тогда левый глаз ее блестит хитро. То, что говорит Марина, не так заразительно, как мотив: почему она так говорит?
— Милый друг, — революционер — мироненавистник, но не мизантроп, людей он любит, для них и живет, — слышал Самгин.
— Это — романтизм, — сказал он.
— Так ли?
— Романтизм. И ты — не способна к нему Она удивленно спросила:
— Разве я назвала себя революционеркой?
— Я тоже не рекомендовался тебе революционером, — необдуманно сказал Самгин и почувствовал, что краснеет.
— Верно, — согласилась она. — Не называл, но… Ты не обижайся на меня: по-моему, большинство интеллигентов — временно обязанные революционеры, — до конституции, до республики. Не обидишься?
— Нет, — сказал Самгин, понимая, что говорит неправду, — мысли у него были обиженные и бежали прочь от ее слов, но он чувствовал, что раздражение против нее исчезает и возражать против ее слов — не хочется, вероятно, потому, что слушать ее — интересней, чем спорить с нею. Он вспомнил, что Варвара, а за нею Макаров говорили нечто сродное с мыслями Зотовой о «временно обязанных революционерах». Вот это было неприятно, это как бы понижало значение речей Марины.
— Почему ты говоришь со мной на эту тему и так… странно говоришь? Почему подозреваешь меня в неискренности? — спросил он.
— Не понял, — сказала она, вздохнув. — Хочется мне, чтоб перепрыгнул ты через голову свою. Тебе, Клим Иванович, надобно погреться у другого огня, вот что я говорю.
— Мне нужно отдохнуть, — сказал он.
— Это же и я говорю. А что мешает? — спросила она, став перед ним и оправляя прическу, — гладкая, гибкая, точно большая рыба.
Самгин едва удержался, чтоб не сказать:
«Ты мешаешь!»
Ушел он в настроении, не совсем понятном ему: эта беседа взволновала его гораздо более, чем все другие беседы с Мариной; сегодня она дала ему право считать себя обиженным ею, но обиды он не чувствовал.
«Умна, — думал он, идя по теневой стороне улицы, посматривая на солнечную, где сияли и жмурились стекла в окнах каких-то счастливых домов. — Умна и проницательна. Спорить с нею? Бесполезно. И о чем? Сердце — термин физиологический, просторечие приписывает ему различные качества трагического и лирического характера, — она, вероятно, бессердечна в этом смысле».
Впереди него, из-под горы, вздымались молодо зеленые вершины лип, среди них неудачно пряталась золотая, но полысевшая голова колокольни женского монастыря; далее все обрывалось в голубую яму, — по зеленому се дну, от города, вдаль, к темным лесам, уходила синеватая река. Все было очень мягко, тихо, окутано вечерней грустью.
«В сущности, она не сказала мне ничего обидного. И я вовсе не таков, каким она видит меня».
Мысли эти не охватывали основного впечатления беседы; Самгин и не спешил определить это впечатление, — пусть оно само окрепнет, оформится. Из палисадника красивого одноэтажного дома вышла толстая, важная дама, а за нею — высокий юноша, весь в новом, от панамы на голове до рыжих американских ботинок, держа под мышкой тросточку и натягивая на правую руку желтую перчатку; он был немножко смешной, но — счастливый и, видимо, сконфуженный счастьем. Самгин вспомнил себя, когда он, сняв сюртук гимназиста, оделся в новенький светлосерый костюм, — было неудобно, а хорошо.
«Я настраиваюсь лирически», — отметил он и усмехнулся.
На дворе его встретил Безбедов с охотничьей двустволкой в руках, ошеломленно посмотрел на него и захрипел:
— Смеетесь? Вам — хорошо, а меня вот сейчас Муромская загоняла в союз Михаила Архангела — Россию спасать, — к чорту! Михаил Архангел этот — патрон полиции, — вы знаете? А меня полиция то и дело штрафует — за голубей, санитарию и вообще.
Он стучал прикладом ружья по ступеньке крыльца, не пропуская Самгина в дом, встряхивая головой, похожей на помело, и сипел:
— Если б не тетка — плюнул бы я в ладонь этой чортовой кукле с ее политикой, союзами, архангелами…
Он был такой же, как всегда, но не возбуждал у Самгина неприязни.
— На кого это вы вооружились?
— Крыса. Может быть — хорек, — сказал Безбедов, направляясь на чердак.
В комнатах Клима встретила прохладная и как бы ожидающая его тишина. Даже мух не было.
«Это — потому, что я здесь не ем», — сообразил он. Постоял среди приемной, посмотрел, как солнечная лента освещает пыльные его ботинки, и решил:
«Надо поговорить с Безбедовым о Марине, непременно».
Осторожно, не делая резких движений, Самгин вынул портсигар, папиросу, — спичек в кармане не оказалось, спички лежали на столе. Тогда он, спрятав портсигар, бросил папиросу на стол и сунул руки в карманы. Стоять среди комнаты было глупо, но двигаться не хотелось, — он стоял и прислушивался к непривычному ощущению грустной, но приятной легкости.
«Чувствовал ли я себя когда-нибудь так странно? Как будто — нет».
Затем он вспомнил, что нечто приблизительно похожее он испытывал, проиграв на суде неприятное гражданское дело, порученное ему патроном. Ничего более похожего — не нашлось. Он подошел к столу, взял папиросу и лег на диван, ожидая, когда старуха Фелициата позовет пить чай.
Недели две он прожил в непривычном состоянии благодушного покоя, и минутами это не только удивляло его, но даже внушало тревожную мысль: где-то скопляются неприятности. За утренним чаем небрежно просматривал две местные газеты, — одна из них каждый день истерически кричала о засилии инородцев, безумии левых партий и приглашала Россию «вернуться к национальной правде», другая, ссылаясь на статьи первой, уговаривала «беречь Думу — храм свободного, разумного слова» и доказывала, что «левые» в Думе говорят неразумно. В конечном итоге обе газеты вызывали у Самгина одинаковое впечатление: очень тусклое и скучное эхо прессы столиц; живя подражательной жизнью, обе они не волнуют устойчивую жизнь благополучного города. А таких городов — много, больше полусотни. По воскресеньям в либеральной газете печатались «Впечатления провинциала», подписанные Идрон. Самгин верил глазам Ивана Дронова и читал его бойкие фельетоны так же внимательно, как выслушивал на суде показания свидетелей, не заинтересованных в процессе ничем иным, кроме желания подчеркнуть свой ум, свою наблюдательность. Дроков одинаково иронически относился к правым и левым и подчеркивал «реализм» политики конституционалистов-демократов.
«Дронов не может не чувствовать, где сила», — подумал он, усмехаясь.
А вообще Самгин незаметно для себя стал воспринимать факты политической жизни очень странно: ему казалось, что все, о чем тревожно пишут газеты, совершалось уже в прошлом. Он не пытался объяснить себе, почему это так? Марина поколебала это его настроение. Как-то, после делового разговора, она сказала:
— Слушай-ко, нелюдимость твоя замечена, и, пожалуй, это вредно тебе. Считают тебя эдаким, знаешь, таинственным деятелем, который — не то чтобы прячется, а — выжидает момента. Ходит слушок, что за тобой числятся некоторые подвиги, будто руководил ты Московским восстанием и продолжаешь чем-то руководить.
Это было неожиданно и неприятно. Самгин, усмехаясь, сказал:
— Так создаются герои!
А она, играя перчатками, продолжала:
— Ты бы мизантропию-то свою разбавил чем-нибудь, Тимон Афинский! Смотри, — жандармы отлично помнят прошлое, а — как они успокоят, ежели не искоренят? Следовало бы тебе чаще выходить на люди.
Говорила она шутливо. Самгин спросил:
— Тебя это беспокоит? Скомпрометирую? Она удивленно подняла брови:
— Меня? Разве я за настроения моего поверенного ответственна? Я говорю в твоих интересах. И — вот что, — сказала она, натягивая перчатку на пальцы левой руки, — ты возьми-ка себе Мишку, он тебе и комнаты приберет и книги будет в порядке держать, — не хочешь обедать с Валентином — обед подаст. Да заставил бы его и бумаги переписывать, — почерк у него — хороший. А мальчишка он — скромный, мечтатель только.
Величественно выплыла из комнаты, и на дворе зазвучал ее сочный голос:
— Валентин! Велел бы двор-то подмести, что за безобразие! Муромская жалуется на тебя: глаз не кажешь. Что-о? Скажите, пожалуйста! Нет, уж ты, прошу, без капризов. Да, да!.. Своим умом? Ты? Ох, не шути…
Ушла, сильно хлопнув калиткой.
«Племянника — не любит, — отметил Самгин. — Впрочем, он племянник ее мужа». И, подумав, Самгин сказал себе: