Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2 - Максим Горький на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вот собираются в редакции местные люди: Европа, Европа! И поносительно рассказывают иногородним, то есть редактору и длинноязычной собратий его, о жизни нашего города. А душу его они не чувствуют, история города не знакома им, отчего и раздражаются.

Взглянув на Клима через очки, он строго сказал:

— Тут уж есть эдакое… неприличное, вроде как о предках и родителях бесстыдный разговор в пьяном виде с чужими, да-с! А господин Томилин и совсем ужасает меня. Совершенно как дикий черемис, — говорит что-то, а понять невозможно. И на плечах у него как будто не голова, а гнилая и горькая луковица. Робинзон — это, конечно, паяц, — бог с ним! А вот бродил тут молодой человек, Иноков, даже у меня был раза два… невозможно вообразить, на какое дело он способен!

Козлов подвинул труп осы поближе к себе, расплющил его метким ударом ложки и, загоняя под решетку самовара, тяжко вздохнул:

— Нехороши люди пошли по нашей земле! И — куда идут?

По привычке, хорошо усвоенной им, Самгин осторожно высказывал свои мнения, но на этот раз, предчувствуя, что может услышать нечто очень ценное, он сказал неопределенно, с улыбкой:

— Мечтают о политических реформах — о представительном правлении.

— Понимаю-с! — прервал его старик очень строгим восклицанием. — Да-с, о республике! И даже — о социализме, на котором сам Иисус Христос голову… то есть который и Христу, сыну бога нашего, не удался, как это доказано. А вы что думаете об этом, смею спросить?

Но раньше, чем Самгин успел найти достаточно осторожный ответ, историк сказал не своим голосом и пристукивая ложкой по ладони:

— Я же полагаю, что государю нашему необходимо придется вспомнить пример прадеда своего и жестоко показать всю силу власти, как это было показано Николаем Павловичем четырнадцатого декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года на Сенатской площади Санктпетербурга-с!

Козлов особенно отчетливо и даже предупреждающе грозно выговорил цифры, а затем, воинственно вскинув голову, выпрямился на стуле, как бы сидя верхом на коне. Его лицо хорька осунулось, стало еще острей, узоры на щеках слились в багровые пятна, а мочки ушей, вспухнув, округлились, точно ягоды вишни. Но тотчас же он, взглянув на иконы, перекрестился, обмяк и тихо сказал:

— Воздерживаюсь от гнева, однако — вызывают. Торопливо погрыз сухарь, запил чаем и обычным, крепеньким голоском своим рассказал:

— В молодости, будучи начальником конвойной команды, сопровождал я партию арестантов из Казани в Пермь, и на пути, в знойный день, один из них внезапно скончался. Так, знаете, шел-шел и вдруг падает мертв, головою в землю… как бы сраженный небесной стрелой. А человек не старый, лет сорока, с виду — здоровый, облика неприятного, даже — звериного. Осужден был на каторгу за богохульство, кощунство и подделку ассигнаций. По осмотре его котомки оказалось, что он занимался писанием небольших картинок и был в этом, насколько я понимаю, весьма искусен, что, надо полагать, и понудило его к производству фальшивых денег. Картинок у него оказалось штук пять и все на один сюжет: Микула Селянинович, мужик-богатырь, сражается тележной оглоблей со Змеем-Горынычем; змей — двуглав, одна голова в короне, другая в митре, на одной подпись — Петербург, на другой — Москва. Да-с. Изволите видеть, до чего доходят?

И, пригладив без того гладкую, серебряную голову, он вздохнул.

— Весьма опасаюсь распущенного ума! — продолжал он, глядя в окно, хотя какую-то частицу его взгляда Клим щекотно почувствовал на своем лице. — Очень верно сказано: «Уме недозрелый, плод недолгой науки». Ведь умишко наш — неблаговоспитанный кутенок, ему — извините! — все равно, где гадить — на кресле, на дорогом ковре и на престоле царском, в алтарь пустите — он и там напачкает. Он, играючи, мебель грызет, сапог, брюки рвет, в цветочных клумбах ямки роет, губитель красоты по силе глупости своей.

Но, подняв руку с вытянутым указательным пальцем, он благосклонно прибавил:

— Не отрицаю однако, что некоторым практическим умам вполне можно сказать сердечное спасибо. Я ведь только против бесплодной изобретательности разума и слепого увлечения женским его кокетством, желаньишком соблазнить нас дерзкой прелестью своей. В этом его весьма жестоко уличил писатель Гоголь, когда всенародно покаялся в горестных ошибках своих.

Сокрушенно вздохнув, старик продолжал, в тоне печали:

— Вот, тоже, возьмемте женщину: женщина у нас — отменно хороша и была бы того лучше, преферансом нашим была бы пред Европой, если б нас, мужчин, не смутили неправильные умствования о Марфе Борецкой да о царицах Елизавете и Екатерине Второй. Именно на сих примерах построено опасное предубеждение о женском равноправии, и получилось, что Европа имеет всего одну Луизу Мишель, а у нас таких Луизок — тысячи. Вы, конечно, не согласны с этим, но — подождите! Подождите до возраста более зрелого, когда природа понудит вас вить гнездо.

— Вполне согласиться не могу, — ответил Клим, когда старик вопросительно замолчал.

— Приятно слышать, что хотя и не вполне, а согласны, — сказал историк с улыбочкой и снова вздохнул. — Да, разум у нас, на Руси, многое двинул с природного места на ложный путь под гору.

Самгин простился со стариком и ушел, убежденный, что хорошо, до конца, понял его. На этот раз он вынес из уютной норы историка нечто беспокойное. Он чувствовал себя человеком, который не может вспомнить необходимое ему слово или впечатление, сродное только что пережитому. Шагая по уснувшей улице, под небом, закрытым одноцветно серой массой облаков, он смотрел в небо и щелкал пальцами, напряженно соображая: что беспокоит его?

«Конечно, — старик прав. Так должны думать миллионы трудолюбивых и скромных людей, все те камни, из которых сложен фундамент государства», — размышлял Самгин и чувствовал, что мысль его ловит не то, что ему нужно оформить.

Дня через три, вечером, он стоял у окна в своей комнате, тщательно подпиливая только что остриженные ногти. Бесшумно открылась калитка, во двор шагнул широкоплечий человек в пальто из парусины, в белой фуражке, с маленьким чемоданом в руке. Немного прикрыв калитку, человек обнажил коротко остриженную голову, высунул ее на улицу, посмотрел влево и пошел к флигелю, раскачивая чемоданчик, поочередно выдвигая плечи.

«Кутузов», — узнал Клим, тотчас вспомнил Петербург, пасхальную ночь, свою пьяную выходку и решил, что ему не следует встречаться с этим человеком. Но что-то более острое, чем любопытство, и даже несколько задорное будило в нем желание посмотреть на Кутузова, послушать его, может быть, поспорить с ним.

«Мальчишество», — остерегал он себя, но через час вошел в комнату Спивак.

Даже прежде, когда Кутузов носил студенческий сюртук, он был мало похож на студента, а теперь, в сером пиджаке, туго натянутом на его широких плечах, в накрахмаленной рубашке с высоким воротником, упиравшимся в его подбородок, с клинообразной, некрасиво подрезанной бородой, он был подчеркнуто ни на кого не похож.

— А-а, — наше вам! — дружелюбно вскричал он, протянув Климу тяжелую руку.

— Каким вы купцом переоделись, — сказал Самгин; он хотел сказать задорно, а почувствовал, что сказалось не так.

— Разве — купцом? — спросил Кутузов, добродушно усмехаясь. — И — позвольте! — почему — переоделся? Я просто оделся штатским человеком. Меня, видите ли, начальство выставило из храма науки за то, что я будто бы проповедовал какие-то ереси прихожанам и богомолам.

Засунув палец за жесткий воротник, он сморщил лицо и помотал головою.

— Это — несправедливо и очень грустно. Ко храму я относился с должным пиэтетом, к прихожанам — весьма равнодушно. Тетя Лиза, крестнику моему не помешает, если я закурю?

Спивак в белом капоте, с ребенком на руках, была похожа на Мадонну с картины сентиментального художника Боденгаузена, репродукции с этой модной картины торчали в окнах всех писчебумажных магазинов города. Круглое лицо ее грустно, она озабоченно покусывала губы.

— Имею к вам, Самгин, письмо от девицы устрашающего вида, — получите!

Кутузов дал Климу толстый конверт, Спивак тихо сказала:

— Продолжай, Степан.

— Да что же продолжать? Вот хочу ехать в деревню, к Туробоеву, он хвастается, что там, в реке, необыкновенные окуни живут.

Самгин, перестав читать длиннее письмо, объявил не без гордости:

— В Москве арестован знакомый мой, Маракуев.

— Маракуев — это народник, пистолет такой? — спросил Кутузов, прищурясь.

— Да, народник.

Нахмурясь, выпустив в потолок длинную струю дыма, Кутузов резковато проговорил:

— Намекните-ка вашей корреспондентке, что она девица неосторожная и даже — не очень умная. Таких писем не поручают перевозить чужим людям. Она должна была сказать мне о содержании письма.

Сердито бросив окурок на блюдце, он встал и, широко шагая, тяжело затопал по комнате.

— Конечно, я сам должен был спросить. Но у нее такой вид… я думал — романтика.

— Вы близко знали арестованных? — спросила Спивак, пристально взглянув на Клима.

— Да, — ответил он. Вышло очень громко, он подумал: «Как будто я хвастаюсь этим знакомством». И, с досадой, спросил:

— Когда же прекратятся эти аресты?

Кутузов сел ко столу, налил себе чаю, снова засунул палец за воротник и помотал головою; он часто делал это, должно быть, воротник щипал ему бороду.

— Наивный вопросец, Самгин, — сказал он уговаривающим тоном. — Зачем же прекращаться арестам? Ежели вы противоборствуете власти, так не отказывайтесь посидеть, изредка, в каталажке, отдохнуть от полезных трудов ваших. А затем, когда трудами вашими совершится революция, — вы сами будете сажать в каталажки разных граждан.

Самгин рассердился на себя за вопрос, вызвавший такое поучение.

«Этот «объясняющий господин» считает меня гимназистом», — подумал он мельком и без обычного раздражения, которое испытывал всегда, когда его поучали. Но сказал несколько более задорно, чем хотел:

— Революции мы не скоро дождемся.

— А вы — не ждите, вы — попробуйте делать, — посоветовал Кутузов, прихлебывая чай.

— Революционеров — мало, — ворчливо пожаловался Самгин, неожиданно для себя. Кутузов поднял брови, пристально взглянул на него серыми глазами и заговорил очень мягко, вполголоса:

— Их, пожалуй, совсем нет. Я вот четыре года наблюдаю людей, которые титулуют себя революционерами, — дешевый товар! Пестро, даже — красиво, но — непрочно, вроде нашего ситца для жителей Средней Азии.

Отхлебнув сразу треть стакана чая, он продолжал, задумчиво глядя на розовые лапки задремавшего ребенка:

— Революционеры от скуки жизни, из удальства, из романтизма, по евангелию, все это — плохой порох. Интеллигент, который хочет отомстить за неудачи его личной жизни, за то, что ему некуда пристроить себя, за случайный арест и месяц тюрьмы, — это тоже не революционер.

«Но кто же тогда?» — хотел спросить Самгин и не успел, — Кутузов, наклонясь к Спивак, говорил с усмешкой:

— Ты видела библию Витте «Производительные силы России»? Хвастливая книжища. У либералов, размышляющих якобы по Марксу, имеет большой успех. Откровение.

Клим подметил в нем новое: тяжеловесную шутливость; она казалась вынужденной и противоречила усталому, похудевшему лицу. Во всем, что говорил Кутузов, он слышал разочарование, это делало Кутузова более симпатичным. Затем Самгину вспомнилось, что в Петербурге он неоднократно чувствовал двойственность своего отношения к этому человеку: «кутузовщина» — неприятна, а сам Кутузов привлекает чем-то, чего нет в других людях. А Кутузов, как бы подтверждая его догадку о разочаровании, говорил, почесывая пальцем кадык:

— Весьма любопытно, тетя Лиза, наблюдать, с какой жадностью и ловкостью человеки хватаются за историческую необходимость. С этой стороны марксизм для многих чрезвычайно приятен. Дескать — эволюция, детерминизм, личность — бессильна. И — оставьте нас в покое.

Он пошевелил кожей на голове, отчего коротко остриженные волосы встали дыбом, а лицо вытянулось и окаменело.

— Вообще — наглотался я впечатлений не очень утешительных. Русь наша — страна кустарного мышления, и особенно болеет этим московская Русь. Был я на одной фабрике, там двоюродный брат мой работает, мастер. Сектант; среди рабочих — две секты: богословцы и словобожцы. Возникли из первого стиха евангелия от Иоанна; одни опираются на: «бог бе слово», другие: «слово бе у бога». Одни кричат: «Слово жило раньше бога», а другие: «Врете! слово было в боге, оно есть — свет, и мир создан словосветом». В Оптин ходили, к старцам, узнать — чья правда? Убогая элоквенция эта доводит людей до ненависти, до мордобоя, до того, что весною, когда встал вопрос о повышении заработной платы, словобожцы отказались поддержать богословцев.

Должно быть, забыв, что борода его острижена коротко, Кутузов схватил в кулак воздух у подбородка и, тяжело опустив руку на колено, вздохнул:

— У Гризингера описана душевная болезнь, кажется — Grubelsucht — бесплодное мудрствование, это — когда человека мучают вопросы, почему синее — не красное, а тяжелое — не легко, и прочее в этом духе. Так вот, мне уж кажется, что у нас тысячи грамотных и неграмотных людей заражены этой болезнью.

Спивак, отгоняя мух от лица уснувшего ребенка, сказала тихо, но так уверенно, что Клим взглянул на нее с изумлением:

— Это пройдет, Степан, быстро пройдет.

— Да, конечно, богатеем — судорожно, — согласно проговорил Кутузов. — Жалею, что не попал в Нижний, на выставку. Вы, Самгин, в статейке вашей ловко намекнули про Одиссея. Конечно, рабочий класс свернет головы женихам, но — пока невесело!

Он взглянул на часы и спросил:

— А — не пора?

— Да, — ответила Спивак и, осторожно встав, ушла с ребенком на руках, а Кутузов, улыбаясь, пересел на стул против Клима и спросил очень дружески:

— Так вы находите, что революционеров — мало? А — где вы их видели, каких?

С необычной для себя словоохотливостью, подчиняясь неясному желанию узнать что-то важное, Самгин быстро рассказал о проповеднике с тремя пальцами, о Лютове, Дьяконе, Прейсе.

— Дьякон — Ипатьевский — Сердюков? Сын есть у него? Помер? Ага. А отец — тоже… интересуется? Редкий случай. Значит, вы всё с народниками путаетесь?

— Не путаюсь, а — изучаю, — сказал Клим, уже раскаиваясь в словоохотливости своей.

— Жития маленьких протопопов Аввакумов изучаете? Бросьте. Все это — не туда. Не туда, — повторил он, вставая и потягиваясь; Самгин исподлобья, снизу вверх, смотрел на его широкую грудь и думал:

«Возмутительно самоуверен».

— Особенности национального духа, община, свирели, соленые грибы, паюсная икра, блины, самовар, вся поэзия деревни и графское учение о мужицкой простоте — все это, Самгин, простофильство, — говорил Кутузов, глядя в окно через голову Клима. — Не отрицаю, и в этой плесени есть своя красота, но — пора проститься с нею, если мы хотим жить. И с героями на час тоже надобно проститься, потому что необходим героизм на всю жизнь, героизм чернорабочего, мастерового революции. Если вы на такой героизм не способны — отойдите в сторону.

Он закурил папиросу, сел рядом с Климом так близко, что касался его плеча плечом.

— В одном народники правы, — продолжал он потише и раздумчивее, — рабочий народ у нас — хорош, цепкого ума народ, пожалуй, отсюда у него и пристрастие ко всяческой элоквенции. Так что, когда народник говорит о любви к народу, — я народника понимаю. Но любить-то надобно без жалости, жалость — это имитация любви, Самгин. Это — дрянная штука. Перечитывал я недавно процесс первомартовцев, и мне показалось, что провода мины, которая должна была взорвать поезд царя около Александровска, были испорчены именно жалостью. Да. Кто-то пожалел освободителя.

Вошла Спивак в белом платье, в белой шляпе с пером страуса, с кожаной сумкой, набитой нотами.

— Шикарно, — сказал Кутузов. — Не забудь, тетя Лиза…

— Нет, нет, — обещала она, уходя.

Оба молча посмотрели в окно, как женщина прошла по двору, как ветер прижал юбку к ногам ее и воинственно поднял перо на шляпе. Она нагнулась, оправляя юбку, точно кланяясь ветру.

Клим спросил:

— Туробоев давно вернулся из-за границы?

— С месяц уже.

— С женою?

— Разве он женат? — удивленно осведомился Кутузов; а когда Клим рассказал о романе Туробоева с Алиной, он усмехнулся.

— Вот как? Нет, жена, должно быть, не с ним, там живет моя, Марина, она мне написала бы. Ну, а что пишет Дмитрий?

— Он не пишет.

— Ему уж недолго торчать там. Жене моей он писал, что поедет на юг, в Полтаву, кажется.

Странно было слышать, что человек этот говорит о житейском и что он так просто говорит о человеке, у которого отнял невесту. Вот он отошел к роялю, взял несколько аккордов.

— Давно не слыхал хорошей музыки. У Туробоева поиграем, попоем. Комическое учреждение это поместье Туробоева. Мужики изгрызли его, точно крысы. Вы, Самгин, рыбу удить любите? Вы прочитайте Аксакова «Об уженье рыбы» — заразитесь! Удивительная книга, так, знаете, написана — Брем позавидовал бы!

Покуривая, улыбаясь серыми глазами, Кутузов стал рассказывать о глупости и хитрости рыб с тем воодушевлением и знанием, с каким историк Козлов повествовал о нравах и обычаях жителей города. Клим, слушая, путался в неясных, но не враждебных мыслях об этом человеке, а о себе самом думал с досадой, находя, что он себя вел не так, как следовало бы, все время точно качался на качели.

Возвратилась Спивак, еще более озабоченная, тихо сказала что-то Кутузову, он вскочил со стула и, сжав пальцы рук в один кулак, потряс ими, пробормотал:

— Ах, чорт, вот глупо!

Самгин понял, что он лишний, простился и ушел. В комнате своей, свалившись на постель, закинув руки под голову, он плотно закрыл глаза, чтоб лучше видеть путаницу разногласно кричащих мыслей. Шумел в голове баритон Кутузова, а Спивак уверенно утешает: «Это скоро пройдет».

«Какая хитрая, двуличная. Меньше всего она похожа на революционерку. Но — откуда у нее уверенность?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад