— Как глупо, как отчаянно глупо! — почти вслух пробормотал он, согнувшись, схватив голову руками и раскачиваясь. — Что же будет?
Варвара, приоткрыв дверь, шепнула:
— Иди.
Он вошел не сразу. Варвара успела лечь в постель, лежала она вверх лицом, щеки ее опали, нос заострился; за несколько минут до этой она была согнутая, жалкая и маленькая, а теперь неестественно вытянулась, плоская, и лицо у нее пугающе строго. Самгин сел на стул у кровати и, гладя ее руку от плеча к локтю, зашептал слова, которые казались ему чужими:
— Это — ужасно! Нужно было сказать мне. Ведь я не… идиот! Что ж такое — ребенок?.. Рисковать жизнью, здоровьем…
Обидное сознание бессилия возрастало, к нему примешивалось сознание виновности пред этой женщиной, как будто незнакомой. Он искоса, опасливо посматривал на ее встрепанную голову, вспотевший лоб и горячие глаза глубоко под ним, — глаза напоминали угасающие угольки, над которыми еще колеблется чуть заметно синеватое пламя.
— Доктора надо, Варя. Я — боюсь. Какое безумие, — шептал он и, слыша, как жалобно звучат его слова, вдруг всхлипнул.
— Безумие, — повторил он. — Зачем осложнять…
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а — хорошо: под слезами обнажался человек, каким Самгин не знал себя, и росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шопот:
— Спасибо, милый! Как это хорошо, — твои слезы. Ты не бойся, это не опасно…
Пальцы ее все глубже зарывались в его волосы, крепче гладили кожу шеи, щеки.
— Я не хотела стеснять тебя. Ты — большой человек… необыкновенный. Женщина-мать эгоистичнее, чем просто женщина. Ты понимаешь?
— Не говори, — попросил Клим. — Тебе очень больно?
— Нет… Но я — устала. Родной мой, все ничтожно, если ты меня любишь. А я теперь знаю — любишь, да?
— Да.
— Ты не позволил бы аборт, если б я спросила?
— Конечно, — сказал Клим, подняв голову. — Разумеется, не позволил бы. Такой риск! И — что же, ребенок? Это… естественно.
Он говорил шопотом, — казалось, что так лучше слышишь настоящего себя, а если заговоришь громко…
Варвара глубоко вздохнула.
— Покрой мне ноги еще чем-нибудь. Ты скажешь Анфимьевне, что я упала, ушиблась. И ей и Гогиной, когда придет. Белье в крови я попрошу взять акушерку, она завтра придет…
Она как будто начинала бредить. Потом вдруг замолкла. Это было так странно, точно она вышла из комнаты, и Самгин снова почувствовал холод испуга. Посидев несколько минут, глядя в заостренное лицо ее, послушав дыхание, он удалился в столовую, оставив дверь открытой.
В раме окна серпик луны, точно вышитый на голубоватом бархате. Самгин, стоя, держа руку на весу, смотрел на него и, вслушиваясь в трепет новых чувствований, уже с недоверием спрашивал себя:
«Так ли все это?»
И снова понял, что это — недоверие механическое, по привычке, а настоящие его мысли этой ночи — хорошие, радостные.
«Она меня серьезно любит, это — ясно. Я был несправедлив к ней. Но — мог ли я думать, что она способна на такой риск? Несомненно, что существует чувство-праздничное. Тогда, на даче, стоя пред Лидией на коленях, я не ошибался, ничего не выдумал. И Лидия вовсе не опустошила меня, не исчерпала».
Рука, взвешенная в воздухе, устала, он сунул ее в карман и сел у стола.
«Благодаря Варваре я вижу себя с новой стороны. Это надо оценить».
Неловко было вспомнить о том, что он плакал.
«Конечно, ребенок стеснил бы ее. Она любит удовольствия, независимость. Она легко принимает жизнь. Хорошая…»
Облокотясь о стол, он задремал и был разбужен Анфимьевной.
— Тише — Варя нездорова!
— Ой, что это? — наклонясь к нему, спросила домоправительница испуганным шопотом. — Не выкидыш ли, храни бог?
Клим встал, надел очки, посмотрел в маленькие, умные глазки на заржавевшем лице, в округленный рот, как бы готовый закричать.
— Ну, что за глупости! Почему…
— А — кровью пахнет? — шевеля ноздрями, сказала Анфимьевна, и прежде, чем он успел остановить ее, мягко, как перина, ввалилась в дверь к Варваре. Она вышла оттуда тотчас же и так же бесшумно, до локтей ее руки были прижаты к бокам, а от локтей подняты, как на иконе Знамения Абалацкой богоматери, короткие, железные пальцы шевелились, губы ее дрожали, и она шипела:
— Ну, уж если это ты посоветовал ей… так я уж и не знаю, что сказать, — извини!
Так, с поднятыми руками, она и проплыла в кухню. Самгин, испуганный ее шипением, оскорбленный тем, что она заговорила с ним на ты, постоял минуту и пошел за нею в кухню. Она, особенно огромная в сумраке рассвета, сидела среди кухни на стуле, упираясь в колени, и по бурому, тугому лицу ее текли маленькие слезы.
— Я ничего не знал, она сама решила, — тихонько, торопливо говорил Самгин, глядя в мокрое лицо, в недоверчивые глазки, из которых на мешки ее полуобнаженных грудей капали эти необыкновенные маленькие слезинки.
— Ой, глупая, ой — модница! А я-то думала — вот, мол, дитя будет, мне возиться с ним. Кухню-то бросила бы. Эх, Клим Иваныч, милый! Незаконно вы все живете… И люблю я вас, а — незаконно!
И — встала, заботливо спрашивая:
— Не спал ночь-то? Клим схватил ее руку.
— Я — хочу, — пробормотал, он, внезапно охмелев от волнения, — руку пожать вам, уважаю я вас…
— Что уж, руку-то, — вздохнула Анфимьевна и, обняв его пудовыми руками, притиснула ко грудям своим, пробормотав:
— Эх, дети вы, дети… Чужого бога дети!
Умываясь у себя в комнате, Самгин смущенно усмехался:
«Веду я себя — смешно».
И чувствовал себя в радости, оттого что вот умеет вести себя смешно, как никто не умеет.
Наступили удивительные дни. Все стало необыкновенно приятно, и необыкновенно приятен был сам себе лирически взволнованный человек Клим Самгин. Его одолевало желание говорить с людями как-то по-новому мягко, ласково. Даже с Татьяной Гогиной, антипатичной ему, он не мог уже держаться недружелюбно. Вот она сидит у постели Варвары, положив ногу на ногу, покачивая ногой, и задорным голосом говорит о Суслове:
— Не выношу ригористов, чиновников и вообще кубически обтесанных людей. Он вчера убеждал меня, что Якубовичу-Мельшину, революционеру и каторжанину, не следовало переводить Бодлера, а он должен был переводить ямбы Поля Луи Курье. Ужас!
— Узость, — любезно поправил Клим, — Проповедник обязан быть узким…
— Не знаю, — сказала Гогина. — Но я много видела и вижу этих ветеранов революции. Романтизм у них выхолощен, и осталась на месте его мелкая, личная злость. Посмотрите, как они не хотят понять молодых марксистов, именно — не хотят.
Варвара утомленно закрыла глаза, а когда она закрывала их, ее бескровное лицо становилось жутким. Самгин тихонько дотронулся до руки Татьяны и, мигнув ей на дверь, встал. В столовой девушка начала расспрашивать, как это и откуда упала Варвара, был ли доктор и что сказал. Вопросы ее следовали один за другим, и прежде, чем Самгин мог ответить, Варвара окрикнула его. Он вошел, затворив за собою дверь, тогда она, взяв руку его, улыбаясь обескровленными губами, спросила тихонько:
— Можно мне покапризничать? Он кивнул головою, тоже улыбаясь.
— Не говори с Таней много, она — хитрая.
— Не буду, — обещал он, подняв руку, как для присяги, и, гладя волосы ее, сообщил:
— Каприс по-латыни, если не ошибаюсь, — прыгать, подпрыгивать. Капра — коза.
Подождав, не скажет ли она еще что-нибудь, он спросил:
— О чем думаешь?
— О справедливости, — сказала Варвара, вздохнув. — Что есть только одна справедливость — любовь. Клим Самгин заговорил с внезапной решимостью:
— Сдам экзамены, и — поедем к моей матери. Если хочешь — обвенчаемся там. Хочешь?
Лежа неподвижно, она промолчала, но Клим видел, что сквозь ее длинные ресницы сияют тонкие лучики. И, увлекаясь своим великодушием, он продолжал:
— Потом — поедем по Оке, по Волге. В Крым — хорошо?
Болезненно охнув, Варвара приподнялась, схватила его руку и, прижав ее ко груди своей, сказала:
— Все равно, — пойми!
— Не волнуйся, — попросил он, снова гордясь тем, что вызвал такое чувство. Недели через три он думал:
«Вот — мой медовый месяц».
Он имел право думать так не только потому, что Варвара, оправясь и весело похорошев, загорелась нежной и жадной, но все-таки не отягчающей его страстью, но и потому еще, что в ее отношении явилось еще более заботливости о нем, заботливости настолько трогательной, что он даже сказал:
— А ведь ты, Варя, могла бы быть удивительно нежной матерью.
Была средина мая. Стаи галок носились над Петровским парком, зеркало пруда отражало голубое небо и облака, похожие на взбитые сливки; теплый ветер помогал солнцу зажигать на листве деревьев зеленые огоньки. И такие же огоньки светились в глазах Варвары.
— Идем домой, пора, — сказала она, вставая со скамьи. — Ты говорил, что тебе надо прочитать к завтрему сорок шесть страниц. Я так рада, что ты кончаешь университет. Эти бесплодные волнения…
Не кончив фразу, она глубоко вздохнула.
— Как это прелестно у Лермонтова: «ликующий день».
Самгин вел ее берегом пруда и видел, как по воде, голубоватой, точно отшлифованная сталь, плывет, умеренно кокетливо покачиваясь, ее стройная фигура в синем жакете, в изящной шляпке.
— Мне кажется — нигде не бывает такой милой весны, как в Москве, — говорила она. — Впрочем, я ведь нигде и не была. И — представь! — не хочется. Как будто я боюсь увидеть что-то лучше Москвы и перестану любить ее так, как люблю.
— Ребячество, — сказал Самгин солидно, однако — ласково; ему нравилось говорить с нею ласково, это позволяло ему видеть себя в новом свете.
— Ребячество, конечно, — согласилась она, но, помолчав, спросила:
— Разве тебе не кажется, что любовь требует… осторожности… бережливости?
— Но не слепоты, — сказал Самгин.
Через несколько недель Клим Самгин, элегантный кандидат на судебные должности, сидел дома против Варавки и слушал его осипший голос.
— Итак — адвокат? Прокурор? Не одобряю. Будущее принадлежит инженерам.
Его лицо, надутое, как воздушный пузырь, казалось освещенным изнутри красным огнем, а уши были лиловые, точно у пьяницы; глаза, узенькие, как два тире, изучали Варвару. С нелепой быстротой он бросал в рот себе бисквиты, сверкал чиненными золотом зубами и пил содовую воду, подливая в нее херес. Мать, похожая на чопорную гувернантку из англичанок, занимала Варвару, рассказывая:
— Благодаря энергии Тимофея Степановича у нас будет электрическое освещение…
Держа в руках чашку чая, Варвара слушала ее почтительно и с тем напряжением, которое является на лице человека, когда он и хочет, но не может попасть в тон собеседника.
— Очень милый город, — не совсем уверенно сказала она, — Варавка тотчас опроверг ее:
— Идиотский город, восемьдесят пять процентов жителей — идиоты, десять — жулики, процента три — могли бы работать, если б им не мешала администрация, затем идут страшно умные, а потому ни к чорту не годные мечтатели…
Он махнул рукою и снова обратился к Самгину:
— Я хочу дать работу тебе, Клим…
Самгин слушал его и, наблюдая за Варварой, видел, что ей тяжело с матерью; Вера Петровна встретила ее с той деланной любезностью, как встречают человека, знакомство с которым неизбежно, но не обещает ничего приятного.
— А ты писал, что у нее зеленые глаза! — упрекнула она Клима. — Я очень удивилась: зеленые глаза бывают только в сказках.
И тотчас же сообщила:
— А у нас, во флигеле, умирает человек. И стала рассказывать о Спиваке; голос ее звучал брезгливо, после каждой фразы она поджимала увядшие губы; в ней чувствовалась неизлечимая усталость и злая досада на всех за эту усталость. Но говорила она тоном, требующим внимания, и Варвара слушала ее, как гимназистка, которой не любимый ею учитель читает нотацию.
«Дико ей здесь,» — подумал Самгин, на этот раз он чувствовал себя чужим в доме, как никогда раньше. Варавка кричал в ухо ему:
— Заработаешь сотню-полторы в месяц… Вошел доктор Любомудров с часами в руках, посмотрел на стенные часы и заявил:
— Ваши отстали на восемь минут.
С Климом он поздоровался так, как будто вчера видел его и вообще Клим давно уже надоел ему. Варваре поклонился церемонно и почему-то закрыв глаза. Сел к столу, подвинул Вере Петровне пустой стакан; она вопросительно взглянула в измятое лицо доктора.
— К ночи должен умереть, — сказал он. — Случай — любопытнейшей живучести. Легких у него — нет, а так, слякоть. Противозаконно дышит.
— Он был человек не талантливый, но знающий, — сказала Самгина Варваре.
— Он еще есть, — поправил доктор, размешивая сахар в стакане. — Он — есть, да! Нас, докторов, не удивишь, но этот умирает… корректно, так сказать. Как будто собирается переехать на другую квартиру и — только. У него — должны бы мозговые явления начаться, а он — ничего, рассуждает, как… как не надо.
Доктор недоуменно посмотрел на всех по очереди и, видимо, заметив, что рассказ его удручает людей, крякнул, затем спросил Клима:
— Ну, что — бунтуете? Мы тоже, в свое время, бунтовали. Толку из этого не вышло, но для России потеряны замечательные люди,